Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Анатолий Иванов Тени исчезают в полдень 35 страница



 

— Тпру-у, зараза...

 

«Что это? Голос, кажется, Фрола Курганова. Зачем он-то с Захаром приехал? Ну что ж, и хорошо. Поглядим, как закрутишь сейчас хвостом, когда расскажу, как вы Марью Воронову... Поглядим...»

 

Открылась дверь в комнату, хлынули из сенок обжигающие клубы холода.

 

Вспыхнул электрический свет. У порога, замотанная кое-как шерстяной шалью, стояла Пистимея.

 

— Ну как ты, Устинушка? — проговорила она, сбрасывая полушубок, под которым оказалась только ночная рубашка. — Варька, давай скорее одежду! Да как ты, родимый? Очнулся, слава Богу. Варька-а, чтоб тебя!..

 

Варвара выбежала торопливо из соседней комнаты, вынесла ворох всякой одежды. «Чего это они? Зачем одежда?» — подумал Устин.

 

Странное дело — он даже не обрадовался, не перевел с облегчением дух, когда на месте Захара, которого ожидал увидеть, оказалась собственная жена. Он, наоборот, с еще большей тоской подумал: «Значит, не сейчас. Значит, это еще впереди...»

 

— Давай, Устинушка... Встать-то сможешь? Варька, помоги отцу! Господи, перепугалась-то я! Чуть не босиком к Захару кинулась, — говорила Пистимея, натягивая толстую шерстяную кофту.

 

Устин поднялся, сел, свесив ноги с кровати.

 

— Зачем это... к Захару? — спросил он тихо.

 

— За лошадьми. В больницу ведь тебя надо, в Озерки. Шутка ли — из ума вышел, припадок заколотил...

 

— Из ума? — переспросил Устин. — Припадок?

 

— Варька, переобувай отца-то! Два тулупа достань... Ага, припадок. Захар поводил глазищами недоверчиво, а ничего, дал... «Поди, говорит, к Курганову, скажи, я велел...»

 

— Курганов и сам бы... без председателя...

 

— Мало ли что! — строго произнесла Пистимея. — Варька, какие ты портянки ему вертишь?! Суконные давай.

 

И тут только Устин заметил, что дочь, присев на корточки, оборачивает ему ноги портянками. Он поглядел на ее густые волосы, рассыпанные по небольшим смуглым плечам, и равнодушно подумал: «А черт с вами. Хоть в больницу, хоть к дьяволу на рога».

 

Устин молча позволил себя одеть, молча и покорно вышел на улицу вслед за женой. Фрол Курганов, смятый, невыспавшийся, глянул на него:

 

— Ну, так как же? Если лошадь в оглобли не идет, ее по морде, что ли, хлещут?

 

Голос Курганова был мягок и ровен. Но все равно Морозов уловил в нем невеселую, горькую насмешку.

 

— Это... к чему ты?! — Но тут же забыл про свой вопрос, бухнулся в сани.



 

Рассвет застал их уже за деревней. Холодный густой мрак нехотя рассеивался на горизонте. Потом оттуда, где образовалось светлое пятно, подул ветер и начал разгонять темноту по всему небу, прижимать ее все ниже и ниже к земле. Небо посветлело быстро, а земля все еще была во мраке. Темнота цеплялась за каждый сугроб, за каждый куст, и выдуть ее оттуда было, оказывается, не так уж просто.

 

Пистимея, завернутая в тулуп, сидела прямо, как кол, прижав вожжи локтем. Лошадь шла крупной, привычной и уверенной рысью, замедляла бег на неудобных поворотах и раскатах, а потом снова без напоминаний переходила на рысь.

 

Мороз немного сдал, и Устин отвернул воротник. Но едва отвернул, холод начал жечь шею, и щеки, и даже лоб, точно лицо облепили комары. Устин снова поднял воротник и принялся дышать в кислую овчину.

 

— Ты куда это везешь меня, а? — спросил он.

 

— В больницу. Куда же еще?

 

— Смеешься еще, стерва! — закричал Устин, приподнимаясь, — Какой я, к черту, больной?

 

Пистимея обернулась живо, как молодая, глянула на него ласково:

 

— Да чего ты, Устинушка, право... Сядь уж, родимый, успокойся.

 

И он сел. Он сел и пробормотал зачем-то:

 

— А пальцы у тебя все равно холодные.

 

— Так стужа вон какая! Не шутки, — ответила Пистимея.

 

Но Устин ее уже не слышал. Он сидел и размышлял: что он сейчас сделал — успокоился или... покорился? Успокоился или покорился? И когда он, собственно, начал покоряться ей? Если верно, что не Демид, а следовательно, и не Филька Меньшиков верховодили в те далекие годы, значит, он вместе со всеми покорялся ей всегда, с того самого дня, как впервые увидел. И даже, выходит, раньше — когда носился с Филькиной бандой по Заволжью. Затем, покоряясь ей, стал ее мужем... Стал ее мужем?! Нет уж, тут... она покорилась, вынуждена была покориться... А потом-то, оказывается, опять он. Ведь по ее воле ловил он по деревням комиссаров да сельсоветчиков. Ну, положим, тут ее воля не шла вразрез с его желаниями.

 

Потом приехали в Зеленый Дол — тоже по ее совету. И, помня «инструкции» Демида — а его ли?! — загребать всех, кого можно, под свою лапу, вспоминая его слова, что убивать по-всякому можно, начал осторожно убивать и загребать. Начал сам, как ему всегда казалось. А ведь не сам! Вернее, не только сам! Пистимея всегда осторожно подталкивала его, как говорил Демид, «лапу», чтобы она загребала того или иного без осечки, чтобы придавила накрепко. Чего греха таить, Пистимея скорее и лучше, чем он, разобралась в здешних людях, быстрее осмотрелась и приспособилась. И как-то, зимним вечером, придя с работы, сообщила вдруг, что Андрон Овчинников трус, а Антип Никулин «вообще глупый дурак».

 

— Ну и что? — спросил Устин.

 

— Да так... Надо ведь знать, с кем живешь, — ответила Пистимея, простодушно глядя на него голубыми глазами.

 

Прошла зима, наступила весна.

 

В середине апреля произошел случай с мукой, которую Андрон Овчинников чуть не утопил с пьяных глаз в Светлихе. Случай подвернулся вовремя, потому что он, Устин, давненько подумывал, как, чем бы это вызвать к себе расположение председателя колхоза. Ведь Большаков все косился на него, все приглядывался. Не раздумывая, Устин кинулся вытаскивать сани с мукой...

 

А в раннее погожее майское утро, когда, встречая восход, оголтело кричали скворцы над деревней, Пистимея, собираясь в амбар, где вместе с другими женщинами и мужиками готовила семена к посеву, вздохнула:

 

— Гдей-то Демидка пропащий наш? Надавал советов, да провалился, как сквозь землю.

 

— Объявится, — сказал Устин.

 

Пистимея помедлила и промолвила раздраженно:

 

— Объявится, конечно, и спрос учинит, сатана пучеглазая. Сам-то хвост до боли поджал, а тут... Попробуй тут подступись с какого боку к Захарке!

 

Устин тогда промолчал. Он только с благодарностью и теплотой потрепал жену по плечу: вот именно, мол, все ты у меня понимаешь!

 

Пистимея смутилась, побежала вон из избы, но на полпути оглянулась:

 

— Как Овчинников-то Андрон, ничего?

 

— А что ему?

 

— Так мало ли... Боязливому Фоме все кнут на уме. Все ж таки чуть не потопил тогда сани с мукой на Светлихе. А про вредительство вон и в газетах пишут.

 

— М-м! — только и промычал Устин.

 

Сейчас ему, Устану, ясно, что Пистимея поднимала его «лапу» над Андроном очень грубо, почти открыто намекнула, что нужно делать. Но тогда он этого не заметил. У него мелькнула лишь догадка, что случай с мукой в самом деле можно будет использовать, припугнуть Андрона и зажать в кулак. И тут же испугался, как бы Пистимея не подумала еще, что догадка эта возникла у него с ее слов, и проговорил хмуро:

 

— Ладно, иди, иди. И так запоздала...

 

«Заботился я тогда... о своей мужской гордости, что ли?» — усмехнулся Устин в кислый и мокрый от дыхания воротник тулупа.

 

Как бы там ни было, а Овчинникова придавил быстро и крепко. Сам, дурак, попросил: «Да вдень ты их мне, удила проклятые...» Что ж, он вдел.

 

Андрон, который, видимо, и родился с кнутом в руках, захныкал как-то вскоре после пахоты:

 

— Теперь уж, однако, ссадит меня вскорости Захар с возчиков... А что за жизнь без профессии! Для меня вся радость, когда дорогой пахнет, а кустики, кочки, растительность, словом, всякая назад плывет, уплывает. А, Устин?

 

Устин здесь сориентировался самостоятельно, без помощи Пистимеи, и время от времени способствовал тому, чтобы Захар ссаживал Андрона с подводы и назначал или метать сено, чистить коровники, или еще куда. Овчинников сразу падал духом, уныло жаловался ему, Устину:

 

— Вот, вот...

 

— Да не ной ты! — бросал ему Морозов. — Постараюсь как-нибудь.

 

А в конце концов, будто надоело ему плаксивое нытье Андрона, бросил раздраженно:

 

— Да ты сам огрызайся посмелее с Большаковым. Другие вон на всю деревню лаются...

 

— Что ты, что ты?! — испугался Андрон. — А мешки проклятые?

 

— Делай, что я говорю! Я плохого не присоветую. Это вовсе и не ругань будет. Это по-нынешнему критика называется. Покритикуй, а потом выполни, что требует председатель. В другой раз он тебя поостережется с подводы ссаживать. Кому охота критику слушать...

 

— Сомневаюсь, — буркнул Андрон.

 

Однако в следующий раз, когда Большаков направил его рыть яму под овощехранилище, он осмелел и отрезал:

 

— Не пойду.

 

— Это почему? — нахмурил брови председатель.

 

— А я, можно сказать, критиковать тебя желаю.

 

— Что-что? — удивился Захар.

 

— Дык, Захар Захарыч! Я лучше бревна для хранилища повожу, сам, единолично, сгружать и разгружать буду, токмо не снимай с подводы. Ну чего тебе, право? Я всю жизнь на конях езжу, так чего уж, а?.. Я, конешно, чуть не утопил муку. Через то и не доверяешь мне подводу, само собой понятно. Но ведь, ей-богу, я... Да чтоб я еще уронил что с воза...

 

Захар слушал-слушал и расхохотался. А отсмеявшись, сказал:

 

— Ладно, доверяю. Ямы все-таки покопай дня три. А подвода не уйдет от тебя.

 

Все шло, как предсказывал Устин. Все-таки Андрон недоверчиво переспросил:

 

— Не уйдет? Ты того... не в насмешку? Не шутишь, говорю?

 

— Какие уж тут шутки!

 

— Дык я тогда... не то что три...

 

— Давай, давай...

 

Через три дня председатель в самом деле послал его возить бревна. А вечером, когда стемнело, Андрон неожиданно приволок Устину полугодовалого поросенка.

 

— Уж ты присоветовал так присоветовал, Устин...

 

— Эт-то еще что за номер?! — сверкнул глазами Морозов, толкая ногой мешок, в котором, повизгивая, бился поросенок.

 

— А это вроде... так сказать, долг платежом красен. Ить сколько раз выручал меня. А ежели ко мне со всем сердцем, то и я.

 

— Убирай обратно!

 

— Дык, Устин... — растерялся Андрон.

 

— Вот именно! — воскликнула Пистимея, выходя из горницы, — Зачем обижаешь человека? — Она укоризненно качнула головой. — Если дар от сердца, к сердцу и принять надо. И отдарить вдвойне. Я уж сама отдарю. Давай, развязывай, Андрон. Мешок развяжешь — дружбу завяжешь. Садись-ка рядком да поговорим ладком. — И поставила на стол бутылку водки, точно выхватила откуда-то из складок своей обширной юбки.

 

— Это она верно, — облизнув сухие губы, уговаривающе произнес Андрон. — Вместе жить — вместе и дружить.

 

Устин еще помедлил, потом взял в обе руки по табурету, подставил к столу.

 

— Л-ладно. Скупой я на дружбу, туго с людьми схожусь, да, видно, очень уж хороший человек на пути попался. Садись, Андрон, уважь.

 

Простодушного Андрона это тронуло до того, что у него повлажнели глаза.

 

Когда выпили по стакану, Устин сказал:

 

— Но гляди, Андрон. Дружить — так уж до смерти. Я такой человек — за друга хоть на смерть пойду. Ты держись за меня и будь спокоен. Но и сам чтоб... с полуслова, с полумига понимал меня и поддерживал. А то, если разойдемся... Тяжело я схожусь, но еще тяжелее расхожусь. Добрый сатин всегда с треском рвется...

 

Овчинников только и промолвил:

 

— Устин Акимыч!.. Эх, Устин Акимыч!!

 

Впрочем, помолчав, он поставил прежнее условие:

 

— Только уж ты, Акимыч... чтоб уж я в возчиках завсегда бы, а?

 

— Какой разговор! Сделаем.

 

С тех пор Андрон Овчинников, чистая, почти детская душа, свято соблюдал условия их «дружбы». Отдарить его за поросенка Пистимея как-то забыла, Устин и вовсе об этом не заботился. Правда, Пистимея время от времени совала ему какую-нибудь безделицу — то городской работы поясок, то пачку папирос, то дюжину перламутровых рубашечных пуговиц. Андрон, в свою очередь, в долгу не оставался, частенько привозил Пистимее полбадейки, а то и целиком бадейку меду или пудовый окорок собственного копчения, пяток-другой мороженых гусей.

 

Андрон был из тех грамотеев, что до революции ставили вместо подписи кресты, а немного попозднее с удивлением и радостью, вспотев от напряжения, складывали по слогам слова, прежде чем скрутить из оторванного клочка самокрутку. О людях он судил больше по их словам, чем по поступкам, потому что в поступках разбирался очень плохо и не сразу. Поэтому, проникнувшись уважением и преданностью к нему, Устину, слепо выполнял всю жизнь его приказания, полагая, что раз этого желает Устин, значит, это правильно.

 

... Приказания! Устин Морозов даже усмехнулся. Разве это были приказания? Так, баловство. Пошуметь, народ побаламутить, облаять того или другого, сплетню пустить... Да Андрон и не знал, что это сплетня, не догадывался, что напрасно обливает людей грязью. Нынче летом Устин написал письмо в область — председатель колхоза губит недавно взошедшую, еще низкорослую кукурузу, распорядился раньше времени скосить ее на силос — и попросил Андрона поставить свою подпись. Ничего, поставил. Письмо подписали также еще Антип Никулин да Фрол Курганов. Но осенью Андрон сдвинул кепку на лоб, почесал затылок: «Напрасно мы, однако, жалились на Захара. Ить правильно он... У других-то погнила совсем зазря кукуруза...» Да сделано было уж дело, поцарапали Захарку...

 

... Да, так было с Андроном. А как с Антипом Никулиным? Он «вообще глупый дурак», определила его Пистимея. И действительно, до сих пор он боится дряхлой старушонки Марфы Кузьминой, которая при встрече обязательно упоминает злосчастный банный притвор, унесенный куда-то ледоходом. Но встречи эти случаются сейчас раз в год. Сейчас Антип вздохнул посвободнее. Но тогда, после истории с застрявшими посреди Светлихи санями с мукой, Марфа, женщина сильная и крутая нравом, замордовала Антипа окончательно. По деревне она ходила не иначе, как с добрым прутом или палкой, словно подстерегала несчастного Антипа за каждым углом. Она, размахивая своим оружием, налетала на него, как ураган, поднимала крик на всю деревню:

 

— Сморчок тонконогий, выродок телячий, прилаживай мне банный притвор!!

 

— Но-но, но... пооскорбляй мне еще... достойного партизана! — предупреждающе говорил Антип, проворно пятясь, однако, назад, и ловко уворачивался от Марфиной хворостины.

 

— Какой ты, к дьяволу, партизан! Фулиган ты пакостливый! Да кому разор-то учинил? Вдове несчастной...

 

— Какой разор? Мы обчественное спасали. Ради обчественного сгнивший притвор пожалела, а! Ты подумай-ка, дура несознательная, богомолка вонючая...

 

— Эх! — задыхалась от гнева Марфа. — Дура я, значит?! Вонючая? Ах ты...

 

На шум собирался народ, поднималась потеха. Под свист, хохот, улулюканье деревенских ребятишек, для которых эти представления были самым веселым развлечением, Антип скрывался в ближайшей избе или чьей-нибудь бане, где он запирался и уже через дверь стыдил вдову за ее несознательность и «свирепство». Марфа долго обкладывала Антипа, не стесняясь, подходящими к случаю словами, пока ей не надоедало.

 

Отвязаться от Марфы и приладить, как она требовала, новую дверь на ее баню было плевым делом — разрезать пополам трехметровую доску, сколотить обрезки да прибить к банному косяку с помощью сыромятных кожаных лоскутьев, так как железные шарниры в ту пору достать было трудно. Но Антип из одного ему понятного упрямства не хотел этого делать. А вдова месяц от месяца свирепела все больше. Однажды она застигла бедного Антипа купающимся в Светлихе, загнала в непроходимые заросли крапивы за деревней и продержала его там несколько часов, до самого вечера. Кто знает, может быть, Марфа стерегла бы там Никулина всю ночь, да Пистимея, придя домой, сказала ему, Устину, со смехом:

 

— Иди уж выручи мужика! Я в контору забегала, чтобы Захару сказать — сожжет в крапиве Марфа его колхозника до самой потери сознания, — да в поле он куда-то уехал.

 

Устину не хотелось идти, но Пистимея добавила серьезно, перестав смеяться:

 

— Сходи, сходи, чего уж там! В народе так говорится: один дурак пятерых умных поссорит. Так чего ж...

 

Устин пошел за деревню, отобрал у Марфы, расхаживающей возле крапивных зарослей, как гренадер на посту, ее палку.

 

— Ты чего? — уставилась на него Марфа, оторопев от неожиданности.

 

— Хватит издеваться над человеком! Иди, иди...

 

— Так ведь, Устин Акимыч... А притвор кто мне...

 

— Иди, сказано тебе! — повысил голос Устин. — А то вот самое тебя в крапиву запихаю.

 

Марфа чертыхнулась и ушла. Антип выбрался из крапивы и, приплясывая, бросился, ни слова не говоря, обратно в речку, чтобы остудить в воде горящее от крапивных ожогов тело. Поплескавшись, он вылез на берег, натянул валявшуюся на песке одежонку и, беспрерывно почесываясь, подошел к Устину.

 

— Эт-то что, а? — плача от обиды, бессильного гнева, заныл Антип. — Это как, я спрашиваю? Куда деться от одуревшей бабы? Я к Захару ходил жаловаться, а он смеется: приладь ей банные двери, дескать, да и вся недолга. Ишь ты, «приладь». А из-за чего ради? Я ради общественного добра на спасение тогда кинулся с этим притвором. Мы с тобой кинулись. Меня, ежели по совести сказать, оберегать надо от всяких волнений. Так ведь нет. Да оно и понятно: ныноче все иначе... Спасибо тебе, Устин. Уж и не знаю, как благодарить.

 

Пока Антип произносил эту выразительную речь, Устин думал: «На Антипа-то можно, пожалуй, еще покрепче, чем на Овчинникова, лапу наложить. Недаром живет пословица: заставь дурака Богу молиться — он лоб разобьет...»

 

Никулину он сказал тогда:

 

— Ладно, Антип. Притвор Марфе действительно ни к чему делать. Нечего унижаться, в самом деле. Я ее и так прижму как-нибудь. Распустилась, в самом деле. Куда Захар глядит...

 

— Да Устин ты мой Акимыч! Друг ты мой первый! — заплясал на радостях вокруг него Антип. — Да верь ты... Эх! Только Захар ведь не понимает, какой я преданный. Ежели мне добром, так и я обратным концом. Он, Захар-то, ежели разобраться, так политическую ошибку делает. Я кто? И чтобы я... этому религиозному элементу... Тоже, нашел кого защищать...

 

Так он, Устин, приобрел еще одного «друга».

 

Вскоре у Марфы заболел сын Егорка. Устин дал ей полбутылки застоявшегося где-то травяного настоя «от внутреннего жара», сваренного женой, и послал Пистимею помочь в уходе за больным. А после выздоровления сына, когда благодарная Марфа предложила помыть у Морозовых полы, он выставил ее за дверь и, пристыдив, добавил:

 

— Только Антипку вот... ну, помягче, что ли, поосторожней с ним. А то он грозился уж: «Трахну проклятую бабу курком от телеги, пусть тогда судят...» И действительно, придурок ведь он...

 

— Да уж ладно... Только все равно не прошу притвора пескарю мокрогубому, — сказала Марфа.

 

— Зачем же прощать? Осторожней только, говорю...

 

Марфа стала ходить без хворостины, хотя при каждой встрече яростно напускалась на Никулина. А потом в руках ее опять засвистел прут.

 

Однажды Антип прибежал к Морозовым, вытянулся возле крыльца на грязноватой, загаженной курами траве и задышал, хватая, как рыбина на сухом берегу, воздух:

 

— Н-не могу... П-помираю — и все тут. П-пусть все знают — п-пар-тизана угробила п-проклятая баба. — И, встав на колени, взмолился, протягивая к Устану руки: — Да ить обещался обуздать стерву, а?! Ввек не забыл бы тебя, Устин Акимыч...

 

— Вон как! — нахмурил брови Устин. — Значит, не бросила она свое хулиганство?

 

— Да именно что! — воскликнул Антип. — Да это разве фулиганство?! Это бандитство голое, ни дать ни взять.

 

— Ладно, Антип. Я уберу ее раз и навсегда из деревни.

 

Антип даже выпучил глаза от неожиданности:

 

— Эт-то как! То есть как это уберешь? По-научному говоря, куды ж ты ее ликвидируешь из колхозу?

 

— А увидишь. Мое слово верное. Для друга я все сделаю. Да не пучь глаза, не убивать же я ее собираюсь.

 

В те поры колхоз купил в райцентре, на самом краю Озерков, небольшую избу с кое-какими надворными постройками и организовал нечто вроде заезжего двора. В избе поставили несколько железных коек, на которых могли переночевать колхозники, случившиеся в Озерках под вечер или приехавшие в райцентр по какому-то делу на несколько дней.

 

Вскоре возле избы поставили навес, под которым летом и зимой ставили лошадей, а рядом сколотили из досок довольно вместительный амбар. В этот сарай по осени сваливали мешки с капустой и огурцами, высыпали картошку, которую привозили в Озерки для продажи. Сюда же на время ставили бочки с дегтем, плуги и бороны, купленные в потребкооперации, складывали веревки, сбрую, всякий мелкий инвентарь — да мало ли чего можно было приобрести в райцентре для хозяйства. Постепенно заезжий двор превратился одновременно в маленькую перевалочную базу.

 

За всем этим хозяйством нужен был какой-то догляд. Но добровольца стать «заведующим колхозным заезжим домом», как его именовали в разговорах, не находилось. Очевидно, потому, что земельного участка при «заезжем доме» не было, вести какое-то личное хозяйство было нельзя. Захар Большаков назначал «заведовать» домом то одного, то другого, но все быстро отказывались.

 

Выпроводив Антипа, Морозов пошел к Марфе.

 

— Все Антипку гоняешь, как козла по огороду?

 

— Дык, Устин Акимыч... Шутка ли — притвор-то...

 

— Вот что, Марфа. Ступай к председателю, скажи, что хочешь быть заведующей заезжим домом в Озерках. Там есть и притвор, и все прочее.

 

— Ты сдурел, что ли? Тут у меня огород, куры, свинья, а там что...

 

— Много ли вам надо с Егоркой? Трудодней будешь хорошо получать, я кое-что подбрасывать буду. С голоду не помрете. А Егорка подрастет — вернетесь в Зеленый Дол.

 

Марфа отказалась уезжать наотрез.

 

— Я думал, ты в самом деле за Егорку благодарна мне. Сгнил бы ведь от оспы, — сказал Устин.

 

— Дак вам с Пистимеей — конечно. А дом что, он колхозный.

 

— А что колхозу, что мне — все равно. Раз прошу, значит, мне. Не до смерти же будешь там жить...

 

Разговор кончился ничем, но через несколько дней Марфа с Егоркой уехали вдруг в Озерки. Морозов удивился. Тогда Пистимея сказала:

 

— Я тоже поговорила с ней. Ты не за тем отсылал в Озерки ее... что ей ваш заезжий двор? А я напомнила Марфе святые слова Михея: «Чего требует от тебя Господь: действовать справедливо, любить дела милосердия и смиренномудренно ходить перед Богом твоим...» И поехала Марфа...

 

— Милосердием, что ли, дела творить ваши? — догадался Устин. — Так в Озерках, поди, без того хватает всяких... проповедников.

 

— И чего же? Людей заблудших еще более.

 

— Да какой, к дьяволу, проповедник из Марфы?

 

— Ну... какой ни на есть, а все Богу в радость. Не в умении да красноречии дело, а в преданности Господу.

 

В общем, как бы там ни было, а Никулин стал ходить по Зеленому Долу без опаски. Устану же чуть ли не при каждой встрече говорил:

 

— Это ловко ты... Это — трансляция. Раз-два — и ваши не пляшут. Вот уж друг так друг ты мне... да я для тебя родных детей не пожалею.

 

И действительно, не пожалел. По его, Устинову, желанию принялся изводить Клашку, а потом и младшую дочь Зинку, когда она спуталась с Митькой Кургановым...

 

... Навстречу, как и вчера утром, когда Устин отвозил на станцию Смирнова, вставало солнце. Оно слепило глаза, застилая их черной темнотой, и Устин, втягивая голову поглубже в тулуп, подумал вдруг, что сегодня солнце почему-то намного ослепительней, чем было вчера.

 

«Да, Антип... И Андрон Овчинников...» — усмехнулся про себя Морозов. Вот и все, на кого он, Устин, сумел наложить «лапу», если не считать Фрола Курганова. Попытался было однажды Филимона Колесникова прощупать, а тот прямо заявил, шмыгая носом:

 

— Ты вот меня обхаживаешь, а я хотел бы тебя общупать кругом.

 

— Так заходи как-нибудь, — улыбнулся Устин и добавил грубовато: — За чаркой, может, и обнюхаемся.

 

— Благодарствую за приглашение, — усмехнулся Филимон и вытер своим увесистым кулачищем нос — Токмо, милый мой, вот с женкой твоей я понюхаться не прочь бы еще, кабы она помене Богу кланялась да кабы сам я не обженился нонче на Покров. А с тобой...

 

Устин терпеливо снес и эту насмешку, подумал только: «Съездить бы тебе по сопатке, чтоб нюх отшибить». Вслух же сказал с прежней улыбкой:

 

— Ладно, Филимон. А друзьями мы еще будем, однако. Вот как нюх притупится у тебя на баб... Беда вот, ждать долго... Но друга и до старости ждать можно.,

 

— А ты и не жди, — посоветовал Филимон.

 

— Почему ж?

 

— Не дождешься, пожалуй.

 

— Да отчего?

 

Филимон тогда смерил его с ног до головы и произнес, прямо в глаза:

 

— Пришлый ты человек, вот отчего.

 

— М-м... — невольно промычал Устин, но тут же заставил себя рассмеяться. — Чудак ты, Колесников! Ну, пришлый, так что?

 

— Да я и говорю — не здешний, — промолвил на это Филимон и ушел, раскачивая кулаками-гирями.

 

Пробовал также он сойтись с Анисимом Шатровым. Тоже не получилось.

 

Не получилось и со Стешкой, женой Фрола. Правда, началась было в одно время дружба Стешки с Пистимеей. Стешка зачастила в их дом. Но тут же словно отрезала раз и навсегда.

 

— А почему это? — спросил Устин у Фрола.

 

— Хватит и того, что мы с тобой... дружим, — усмехнулся Курганов.

 

И он, Устин, чувствовал — хватит. С Фролом перегибать опасно.

 

После этого, году, кажется, в тридцать втором, Устин сделал попытку пригнуть, заломить в свою сторону двадцатидвухлетнюю Наталью Меньшикову. Тихая и пугливая, она одиноко жила после смерти матери все в той же маленькой избенке на краю села, куда поселил их в свое время Большаков.

 

Уж здесь-то Морозов в успехе не сомневался — ведь как-никак, а все же она Меньшикова, первая и последняя дочь Фильки. Если в семнадцатом была еще соплюхой и не понимала, что к чему, то сейчас подросла, кое-что обдумала. А если и не обдумала до конца, что ж, припугнуть можно, опутать страхом по рукам и ногам.

 

И он начал все чаще и чаще попадаться ей на пути, как бы ненароком, начал все пристальнее поглядывать на пышно разневестившуюся в те поры Наташку. Она, меняясь в лице, испуганно отворачивалась, жалась все время к людям, чтобы не остаться случайно с ним с глазу на глаз. Так Устин за целую зиму и лето не смог застигнуть ее где-нибудь одну. Тогда он в дождливый осенний день решил пойти прямо к ней домой.

 

Изба ее стояла под самым увалом, сразу за которым начиналась тайга. Еще засветло он ушел в лес, а когда сомкнулась над землей непроницаемая темень, начал быстро и бесшумно спускаться с увала. Случайная встреча с кем-то из деревенских здесь в такую погоду почти исключалась. Если же, не дай Бог, на кого-то наткнется, можно объяснить все тем, что просто возвращается из леса кратчайшим путем.

 

Как и рассчитывал, Устин никого не встретил. Он перелез через изгородь, которой был обнесен небольшой огородишко. Картошка недавно была выкопана, но развороченная земля еще не слежалась и, расквашенная дождем, глубоко засасывала ноги.

 

Кое-как Устин добрался до «задних», как говорят в сибирских селах, дверей сенок, выходящих прямо на огород. Сюда же выходило одно окошко. Оно было темное. Только подойдя почти вплотную, он заметил, что за стеклами белеет занавеска.


Дата добавления: 2015-09-29; просмотров: 22 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.059 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>