Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Предисловие. Соло на барабане 32 страница



То же самое я мог бы сказать и про себя. Разве не случается, причем довольно часто, что, едва закрепив в гипсе свое очередное плетение, я разрушаю его ударом кулака. Здесь мне особенно памятен заказ, полученный мной от моего пациента тому уже несколько месяцев и состоявший в том, чтобы из простой бечевки я сплел Распутина, русского чудодея, и Гете, немецкого короля поэтов, в одном лице, каковое плетение по настоянию моего пациента должно было иметь редкостное сходство с ним, с заказчиком. Уж и не знаю, сколько километров бечевки я извел, прежде чем эти две крайности наконец удовлетворительно соединились в одном плетении. Но подобно тому партизану, которого господин Мацерат ставит мне в пример, я растерян и недоволен: я распускаю слева то, что плету справа, а то, что делает моя левая, разрушает ударом кулака моя правая.

Впрочем, и господин Мацерат не может вести свой рассказ ровно по прямой. Не говоря уж о тех четырех монахинях, которых он попеременно называет то францисканками, то винцентинками, особую роль играет та девица, которая, являясь под двумя именами, но с одной-единственной, якобы треугольной мордочкой как у лисы, -то и дело взрывает ткань его повествования и явно вынуждает меня, пересказчика, зафиксировать две, а то и больше версий путешествия с востока на запад. Но это не мое прямое занятие, а потому я лучше буду держаться того социал-демократа, который ни разу не менял лица во время всей поездки и, более того, по словам моего пациента, почти до Штольпа снова и снова пытался втолковать остальным пассажирам, что, расклеивая плакаты вплоть до тридцать седьмого года, он расходовал свое свободное время и рисковал своим здоровьем, потому что был одним из тех немногих социал-демократов, кто расклеивал даже и в дождь.

Вот так он все и говорил, пока незадолго до Штольпа наш состав не был уже в который раз остановлен, так как препожаловала с визитом очередная и довольно многочисленная банда подростков. Багажа у пассажиров почти не осталось, а потому юные бандиты начали стягивать с них одежду, но -и это вполне благоразумно -ограничились верхним мужским платьем. Чего в свою очередь не мог понять социал-демократ, полагавший, что из просторных монашеских одеяний хороший портной может сшить несколько превосходных костюмов. Сам социал-демократ с молитвенным выражением поведал при этом, что лично он -атеист. А юные бандиты, хоть ничего и не сообщали с молитвенным выражением, однако принадлежали едино-спасающей церкви и возалкали не щедро отмеренной шерстяной ткани с монахинь, а однобортного, грубошерстного костюма с атеиста. Атеист же, со своей стороны, не захотел снимать пиджак, жилетку и брюки, а, напротив, в очередной раз поведал о своей короткой, но успешной карьере социал-демократического расклейщика плакатов, и поскольку он никак не мог завершить свое повествование да вдобавок еще и сопротивлялся, когда с него снимали костюм, его пнули солдатским, бывшим вермахтовским, сапогом в живот.



Тут у социал-демократа открылась сильная, неудержимая рвота, потом даже кровью. И он совершенно не заботился теперь о своем костюме, а бандиты утратили всякий интерес к этой ткани, которая хоть и была запачкана, но основательная химическая чистка без труда могла бы ее спасти. Отказавшись от мужского верхнего платья, они взамен сняли с Марии Мацерат голубую блузку из искусственного шелка, а с юной особы, которую звали отнюдь не Люция Реннванд, а Регина Рекк, ее берхтесгаденский вязаный жакетик. Потом они задвинули дверь вагона, хоть и не до конца, и поезд тронулся под надвигавшееся умирание социал-демократа.

За два-три километра от Штольпа наш транспорт перегнали на запасной путь, где он простоял целую ночь, хоть и ясную, но, по словам моего пациента, холодноватую для июня.

В ту июньскую ночь, по рассказу господина Мацерата, непристойно и громко богохульствуя, призывая рабочий класс к борьбе, напоследок -как это можно наблюдать в фильмах -провозгласив здравицу в честь свободы и, наконец, сотрясшись от страшного приступа рвоты, которая наполнила ужасом весь вагон, умер социал-демократ, сверх всякой меры ценивший свой однобортный костюм.

Рыданий, как утверждает мой пациент, не было. Тишина наступила и повисла в вагоне. Лишь госпожа Мария Мацерат громко стучала зубами, потому что замерзла без блузки, а всеми еще оставшимися у нее вещами укрыла своего сына Курта и господина Оскара. Под утро две неустрашимые монахини спохватились, что дверь снаружи не заперта, и, воспользовавшись случаем, почистили вагон, выбросили на насыпь мокрую солому, испражнения детей и взрослых, рвотные массы социал-демократа.

В Штольпе поезд контролировали польские офицеры. Одновременно по вагонам разнесли горячий суп и какой-то напиток, похожий на солодовый кофе. Опасаясь инфекций, из вагона, где ехал господин Мацерат, извлекли труп и велели санитарам унести его на досках. По ходатайству монахинь офицер позволил родственникам усопшего вознести короткую молитву. Кроме того, им разрешали снять с покойного ботинки, носки и костюм.

В ходе этого раздевания -позднее труп на доске прикрыли пустыми мешками из-под цемента -мой пациент наблюдал племянницу раздетого. И снова девушка, хотя и звали ее Рекк, напомнила ему, отталкивая и притягивая одновременно, ту самую Люцию Реннванд, которую я изобразил с помощью бечевок как плетение под названием "Пожирательница бутербродов с колбасой". Правда, при виде своего обираемого дяди она не схватилась за бутерброд с колбасой и не проглотила его вместе с кожурой, но зато приняла активное участие в разграблении, получила в наследство жилет от дядиного костюма, надела вместо конфискованного жакетика и проверила достоинства своего нового, даже можно сказать идущего ей наряда с помощью карманного зеркальца, причем вобрала в это зеркальце -чем и объясняется сохранившаяся по сей день тревога моего пациента его самого и его ложе и холодно скользнула по нему глазами-щелками с треугольной мордочки.

Дорога от Штольпа до Штеттина заняла два дня. Правда, было еще достаточно вынужденных остановок и уже почти привычных визитов вооруженных ножами и автоматами подростков, но визиты эти становились раз от разу все короче, потому что взять у пассажиров было, в общем-то, нечего.

Мой пациент утверждает, что по пути из Данцига-Гданьска до Штеттина, то есть примерно за одну неделю, он вырос на девять, если не на десять сантиметров. Больше всего вытянулись бедра и голени, а вот грудная клетка и голова почти не изменились. Зато, хотя мой пациент во все время пути лежал на спине, никак не удалось приостановить рост несколько смещенного влево и кверху горба. Господин Мацерат говорил также, что после Штеттина -теперь поезд вели немецкие железнодорожники -боли настолько усилились, что даже перелистывание страниц альбома от них уже никак не отвлекало. Ему даже несколько раз приходилось громко и долго кричать от боли, только теперь его крик не приносил никакого ущерба стеклам вагона, Мацерат: "Мой голос утратил всякую способность к разрезанию стекла", однако собрал у его ложа всех четырех монахинь, которые с тех пор уже не прерывали своей молитвы.

Больше половины попутчиков, в их числе и родня покойного социал-демократа, вышли в Штеттине. Господин Мацерат крайне об этом сожалел, поскольку вид молодой девушки казался ему очень приятен и даже необходим, а после ее исчезновения у него начались сильные, судорожные, сотрясающие его тело приступы с высокой температурой. По словам госпожи Мацерат, он в отчаянии звал некую Люцию, называл себя сказочным зверем и единорогом, выказывал страх перед прыжком и страсть к прыжку с десятиметрового трамплина.

В Люнебурге господина Мацерата поместили в больницу. Лежа в жару, он успел узнать несколько сестер, но его перевели в университетскую клинику Ганновера. Лишь там удалось сбить у него температуру. Госпожу Марию и ее сына Курта господин Мацерат видел редко, а ежедневно стал видеть лишь с тех пор, как она устроилась в клинику уборщицей. Но поскольку для госпожи Марии и для маленького Курта не было подходящего жилья ни в самой клинике, ни по соседству, а жизнь в лагере для беженцев становилась все невыносимей -госпоже Марии приходилось ежедневно проводить три часа в переполненных поездах, часто даже ездить на подножке, до того далеко отстояли друг от друга клиника и лагерь, врачи, несмотря на большие сомнения, разрешили перевести пациента в Дюссельдорф, в одну из городских больниц, тем более что у госпожи Марии было разрешение на переезд в Дюссельдорф: ее сестра Густа, которая уже в войну вышла замуж за живущего там обер-кельнера, предоставила в распоряжение госпожи Мацерат комнату в своей трехкомнатной квартире, ибо самому обер-кельнеру места пока не требовалось: он находился в русском плену.

Квартира была очень удачно расположена: любым трамваем, который шел от Билькского вокзала к Веретену или Бенрату, можно было удобно, без пересадок, доехать до больничного городка.

Господин Мацерат пролежал там с августа сорок пятого до мая сорок шестого. И вот уже целый час он рассказывает мне о нескольких сестрах зараз. Звали их: сестра Моника, сестра Хельмтруд, сестра Вальбурга, сестра Ильзе и сестра Гертруд. Он припоминает подробнейшие больничные сплетни, придает чрезмерное значение деталям сестринского житья-бытья, сестринской форменной одежде. Ни одного слова не уделяет он плохому, как мне помнится, тогдашнему питанию, нетопленным больничным палатам. Сплошь медицинские сестры, история о сестрах, унылая сестринская жизнь. Там шушукались и там рассказывали по секрету, что именно сестра Ильзе вроде бы сказала старшей сестре, а старшая сестра посмела пойти с обходом по дортуарам девушек с сестринских курсов сразу после обеденного перерыва, и там вроде бы пропало что-то, и беспричинно заподозрили одну сестру из Дортмунда -мой пациент, помнится, назвал ее Гертруд. Вот и истории про молодых врачей, которые вымогали у сестер талоны на сигареты, он тоже рассказывает очень подробно. И расследование случая, когда одна лаборантка, даже и не сестра, сделала аборт то ли сама себе, то ли с помощью ассистента, он тоже считает достойным подробного рассказа. Я решительно не понимаю своего пациента, который расточает свой ум на подобные банальности.

А теперь господин Мацерат просит меня описать его. Я рад выполнить эту просьбу и перескакиваю через энное количество историй, которые он, поскольку речь в них идет о сестрах, так подробно расписывает вескими словами.

В моем пациенте один метр двадцать один сантиметр росту. Голова его, что была бы чересчур велика даже для человека нормального роста, сидит между плечами на несколько искривленной шее, грудная клетка сильно выдается вперед, так же и спина, которую можно обозначить как горб. У него сильно светящиеся, умные, подвижные, порой мечтательно расширенные голубые глаза. Еще у него густые, слегка волнистые темно-русые волосы. Он охотно демонстрирует свои сильные по сравнению с остальным телом руки с красивыми, по его же словам, кистями. Особенно когда господин Мацерат барабанит -а руководство заведения разрешает ему барабанить от трех до максимум четырех часов в день, так и кажется, будто его пальцы действуют вполне самостоятельно и принадлежат другому, пропорциональному телу. Господин Мацерат очень разбогател на пластинках, он и сегодня хорошо на них зарабатывает. В дни посещений у него бывают интересные люди. Еще до начала его процесса, еще прежде, чем его поместили к нам, мне было известно его имя, ибо господин Мацерат -знаменитый артист.

Лично я верю в его невиновность, а потому и не знаю, останется он у нас или еще раз выйдет на свободу, чтобы снова, как и прежде, выступать с большим успехом. Но теперь я должен его измерить, хотя всего два дня назад это делал...

Отнюдь не собираясь проверять написанное моим санитаром Бруно, я, Оскар Мацерат, снова берусь за перо.

Бруно только что измерил меня своим складным метром. Оставив метр на мне и громко выкрикивая результат, он покинул мою комнату. Он даже уронил плетение, над которым тайно работал во время моего рассказа. Надо полагать, он побежал за фройляйн доктор Хорнштеттер.

Но прежде чем приходит фройляйн доктор, чтобы сообщить мне, до чего домерился Бруно, Оскар хочет обратиться к вам: за те три дня, в которые я излагал санитару историю моего роста, мне посчастливилось прибавить -если только это можно назвать счастьем -целых два сантиметра.

Итак, с этого дня в Оскаре один метр и двадцать три сантиметра. Теперь он расскажет, как ему жилось после войны, когда его, говорящего, с трудом пишущего, бегло читающего, и хоть и с деформированной фигурой, но в остальном вполне здорового молодого человека, выпустили из Дюссельдорфской городской больницы, с тем чтобы я -как принято говорить при выписке из лечебных учреждений -начал новую, теперь уже взрослую жизнь.

 

 

КНИГА ТРЕТЬЯ

 

 

КРЕМНИ И КАМНИ

 

 

Сонные добродушные телеса: Густе Тручински незачем было меняться, когда она стала Густой Кестер, тем более что и воздействию Кестера она могла как-то подвергаться лишь во время их двухнедельной помолвки, перед отправкой его на Северный фронт, и потом, когда они обвенчались, во время фронтового отпуска, да и то по большей части в бомбоубежищах. И хотя после капитуляции Курляндской армии от Кестера больше никаких новостей не поступало, Густа на вопросы о супруге отвечала уверенно, причем всякий раз указывая большим пальцем на кухонную дверь: "Он там, в плену, у Ивана. Вот ужо вернется и все тут переменит".

Перемены, которых ждали от Кестера в их билькском жилище, подразумевали в основном образ жизни Марии и отчасти Куртхена. Когда я был выписан из больницы, попрощался с больничными сестрами, пообещав иногда к ним наведываться, и поехал трамваем в Бильк, к обеим сестрам и к моему сыну Курту, я обнаружил на третьем этаже доходного дома, выгоревшего от крыши до четвертого этажа, некий филиал черного рынка, возглавляемый Марией и моим шестилетним сыном, который бойко считал на пальцах.

Мария, верная душа, преданная Мацерату даже в нелегальной торговле, посвятила себя искусственному меду. Она черпала из ведерок без надписи, шмякала произведение искусства на кухонные весы и -едва я переступил порог и освоился в этих новых обстоятельствах передоверила мне упаковку четвертьфунтовых лепех.

Куртхен же восседал за ящиком персиля, словно за прилавком, и хотя удостоил взглядом своего выздоровевшего, возвратившегося домой отца, однако его, как обычно, по-зимнему серые глаза были устремлены в нечто такое, что вполне можно было увидеть и стоило разглядывать сквозь меня. Перед собой он держал лист бумаги, громоздил на нем колонки воображаемых цифр; проведя от силы полтора месяца в переполненных, плохо отапливаемых школьных классах, он приобрел вид мыслителя и карьериста.

Густа Кестер пила кофе, между прочим натуральный, как заметил Оскар, когда она и мне придвинула чашку. Пока я занимался искусственным медом, она с любопытством и не без сострадания к горькой участи своей сестры разглядывала мой горб. Ей трудно было усидеть на месте и не погладить мой горб, ибо для женщины погладить горб сулит счастье, а счастье в Густином случае подразумевало: возвращение Кестера, который все здесь переменит. Но она удержалась, вместо горба, хоть и без счастья, погладила чашку и испустила несколько вздохов из тех, что в течение последующих месяцев мне предстояло слышать ежедневно: "Голову даю на отсечение, вот ужо Кестер вернется, он здесь все переменит, да еще как переменит-то, вы увидите!"

Густа решительно осуждала подпольную торговлю, а между тем весьма охотно пила натуральный кофе, добытый из искусственного меда. Когда приходили покупатели, она покидала гостиную, шлепала на кухню и громыхала там кастрюлями в знак протеста.

А покупателей приходило много. Сразу после девяти, после завтрака, начинался перезвон: короткий длинный -короткий. Поздним вечером, часов примерно в девять и часто против воли Куртхена, который из-за школы мог уделять торговле лишь половину рабочего дня, Густа отключала дверной звонок. Люди спрашивали:

-Искусственный мед?

Мария приветливо кивала и спрашивала в свою очередь:

-Четвертушку или половинку?

Впрочем, были и такие люди, которые меда не хотели. Эти спрашивали: "Кремни?" -а в ответ Куртхен, у которого занятия были попеременно день с утра, день после обеда, выныривал из-за своих столбиков, выуживал из-под пуловера мешочек и звонко-дерзким мальчишеским голосом выталкивал цифры в комнатный воздух: "Три или, может, возьмете четыре? На вашем месте я взял бы пять. Скоро будут по двадцать четыре, самое малое. Еще прошлую неделю они шли по восемнадцать, сегодня утром мне уже пришлось говорить двадцать, а приди вы хоть двумя часами раньше, когда я как раз вернулся из школы, я бы еще мог сказать: двадцать один".

На четыре улицы вдоль и на шесть поперек Куртхен был единственным продавцом кремней. У него имелся свой источник, источник этот он не выдавал, но вечно, и даже перед сном, твердил как молитву: "У меня есть источник!"

Как отец, я считал себя вправе интересоваться, что это за источник такой у моего сына. И когда он, даже не скрываясь, а скорее самодовольно, возвещал: "У меня есть источник", я неизменно задавал вопрос: "Откуда у тебя кремни? Сию же минуту скажи мне, что это за источник!"

И столь же неизменная реакция Марии в продолжение всех тех месяцев, когда я еще как-то пытался выяснить источник, выглядела так: "Оставь мальчишку в покое. Во-первых, это вовсе не твое дело, во-вторых, уж коли спрашивать, так спрашивать буду я, а в-третьих, не строй из себя отца. Пару месяцев назад ты еще лежал пластом и рта не мог раскрыть".

Если же я не унимался и слишком настойчиво выспрашивал Куртхена про источник, Мария шлепала ладонью по ведерку с медом и возмущалась до самых локтей, выступая одновременно и против меня, и против Густы, которая тоже иногда поддерживала мои по пытки выявить источник: "Оба вы хороши. Хотите испортить мальчику всю торговлю. А сами, между прочим, с нее живете! Как я подумаю про парочку калорий, которые выдают Оскару по болезни и которые он в два дня подметает, так мне прямо плакать хочется, а я не плачу, я смеюсь".

Оскар не может не признать: в ту пору у меня был отменный аппетит, и лишь благодаря источнику Курта, который приносил больше, чем искусственный мед, Оскар мог набраться сил после скудного больничного рациона.

Вот почему отец должен был сконфуженно помалкивать и с приличной суммой карманных денег, которые он получал благодаря детскому великодушию того же Куртхена, стал как можно чаще покидать квартиру в Бильке, чтобы не быть свидетелем этого позора.

Многочисленные благоденствующие критики экономического чуда утверждают сегодня и чем меньше воспоминаний у них сохранилось, тем более восторженно звучат их голоса: "О, это удивительное время перед денежной реформой! Тогда была хоть какая-то жизнь! Люди с пустым желудком стояли -несмотря ни на что в очереди за театральными билетами! А на скорую руку сымпровизированные вечера под картофельную водку были просто изумительны и удавались куда лучше, чем всякие там фуршеты с шампанским и дю-жарденом, как их устраивают сегодня".

Так рассуждают романтики упущенных возможностей. Мне, по совести, тоже надо бы так причитать, ибо в те годы, когда бил кремневый источник Куртхена, я почти бесплатно с тысячами таких же желающих наверстать либо пополнить свое образование посещал курсы при общеобразовательной школе, сделался завсегдатаем Британского культурного центра, именуемого "Мост", дискутировал с католиками и протестантами по поводу коллективной вины, сознавал себя совиновным со всеми, кто думал: надо разобраться именно сейчас, чтобы спихнуть это с плеч и не мучиться угрызениями совести потом, когда дела снова пойдут в гору.

Школе, во всяком случае, я обязан своим хоть и весьма скромным, но зато блистательно неполным образованием. Я много тогда читал. Те книги, которых до тех пор, пока я начал расти, вполне хватило бы, чтобы поделить весь мир пополам между Гете и Распутиным, мои знания, почерпнутые из келеровского Морского календаря с девятьсот четвертого по девятьсот шестнадцатый, меня уже не удовлетворяли. Чего я только не читал тогда! Я читал в туалете. Я читал, стоя в часовых очередях за театральными билетами, зажатый между читающими девушками с моцартовскими косичками, я читал, пока Куртхен торговал кремнями, читал, расфасовывая искусственный мед. А когда не было света, читал между сальными свечами: благодаря источнику Куртхена, у нас водились и свечи.

Стыдно признаться, но чтение тех лет не входило в меня, а проходило сквозь меня. Впрочем, некоторые обрывки слов, тексты на клапанах суперобложек во мне осели. Ну а театр? Имена артистов: Хоппе, Петер Эссер, "р" в устах Фликкеншильд, ученицы театральной школы, которые на подмостках студий пытались произносить это "р" лучше, чем сама Фликкеншильд, Грюндгенс, который весь в черном играл Тассо, снимал с парика предписанный автором лавровый венок, ибо "он волосы сжигает", и тот же самый Грюндгенс опять-таки в черном, но уже как Гамлет. А Фликкеншильд еще говорит, что Гамлет тучен. И череп Йорика произвел на меня впечатление, ибо Грюндгенс говорил про него очень убедительные слова. Затем они играли перед потрясенной публикой "Там за дверью" в нетопленных театральных залах, а я представлял себе на месте Бекмана со сломанными очками Густиного мужа, вернувшегося домой Кестера, который, по словам Густы, все здесь переменит и перекроет кремневый источник моего сына Курта.

Сегодня, когда все это осталось позади, когда я понимаю, что хмельные послевоенные годы именно хмельные и были и привели за собой похмелье, от которого на душе скребут кошки и, надрывно мяукая, провозглашают историей то, что еще вчера было для нас деянием либо злодеянием, кровавым и свежим, сегодня я воздаю хвалу урокам Гретхен Шефлер между сувенирами от "Силы через радость" и всевозможным самовязом: Распутина -не слишком, Гете -в меру, кейзеровская история города Данцига в ключевых словах, оснащение давным-давно затонувшего линкора, скорость в узлах всех задействованных в битве под Цусимой японских торпедных катеров, далее Велизарий и Нарсес, Тотила и Тейя, битва за Рим Феликса Дана.

Уже весной сорок седьмого я бросил и школу, и Британский культурный центр, и пастора Нимеллера, попрощался из второго яруса с Густавом Грюндгенсом, который все еще числился в программе Гамлетом.

И двух лет не прошло с тех пор, как я над могилой Мацерата решил продолжить свой рост, а жизнь взрослых меня уже больше не занимала. Я тосковал по утраченным пропорциям трехлетки, снова хотел заиметь неизменные девяносто четыре сантиметра, быть меньше, чем мой друг Бебра, чем покойная Розвита. Оскару не хватало его барабана. Длительные прогулки приводили его в окрестности больничного городка. Поскольку Оскар и без того должен был раз в месяц показываться профессору Ирделлу, который считал его "интересным случаем", он всякий раз наведывался к знакомым сестрам и, даже когда у них совершенно не было для него времени, чувствовал себя рядом с этой белой, летящей тканью, сулящей выздоровление либо смерть, спокойным и почти счастливым.

Сестры меня любили, по-детски, но беззлобно подшучивали над моим горбом, старались подсунуть мне что-нибудь вкусненькое и посвящали в свои нескончаемые, запутанные, навевающие приятную истому больничные истории. Я выслушивал, давал советы, при не очень серьезных ссорах выступал посредником, ибо пользовался благосклонностью старшей сестры. Для двадцати-тридцати спрятанных под сестринскими халатами девушек Оскар был единственным и даже -странным образом -желанным мужчиной.

Бруно уже упоминал: у Оскара красивые выразительные руки, легкие волнистые волосы и достаточно голубые все еще обольстительные глаза семейства Бронски. Возможно, мой горб и начинающаяся сразу под подбородком столь же выгнутая, сколь и узкая грудная клетка создают противовес, только подчеркивающий красоту моих рук, моих глаз, привлекательность моих волос, во всяком случае не раз случалось, что сестры, когда я сидел у них в комнате, хватали меня за руки, играли моими пальцами, проявляли нежность и к моим волосам, а выходя, говорили друг другу: "Когда заглянешь ему в глаза, остальное как-то перестаешь замечать.

Короче, я был сильнее, чем мой горб, и, без сомнения, попытался бы одерживать победы в больничных стенах, владей я тогда по-прежнему своим барабаном, будь я по-прежнему уверен в своих уже многократно подтвержденных талантах барабанщика! Пристыженный, смятенный, не доверяя смутным побуждениям своего тела, я после таких нежных прелюдий -и уклонившись от главного действия покидал больничный городок, давал себе волю, гулял по саду либо вокруг проволочной ограды, обегавшей всю больничную территорию мелкоячеисто и равномерно и насылавшей на меня наплевательское равнодушие. Я провожал глазами трамваи, которые шли в Веретен и Бенрат, испытывал приятную скуку на променадах рядом с велосипедными дорожками и посмеивался над расточительностью природы, которая разыгрывала весну и -как обещано в программе раскрывала почки словно хлопушки. А через дорогу наш общий художник-любитель с каждым днем выдавливал из тюбика все больше сочной зелени на деревья Верстенского кладбища. Кладбища и раньше весьма меня привлекали. Они ухоженные, они недвусмысленные, логичные, мужественные, живые. На кладбище можно собраться с духом и принимать решения, лишь здесь жизнь приобретает четкие очертания -я, конечно, имею в виду не окантовку могил -и, если угодно, приобретает смысл.

А вдоль северной кладбищенской стены шла дорожка для молитвенных процессий, и на этом пути между собой конкурировали семь каменотесных мастерских. Крупные, как, например, Ц. Шноог или Юлиус Бебель. Между ними всякая мелюзга, именуемая Ф. Найденрайх, Ю. Бойс, Кюн и Мюллер и П. Корнефф. Нечто среднее между бараком и мастерской скульптора, большие то ли свежеокрашенные, то ли еще разборчивые вывески на крышах с надписями под именем владельца, к примеру: "Могильные камни. Мастерская", или "Памятники и ограды", или "Оформление натуральных и искусственных камней", или "Надгробная живопись". Над будкой Корнеффа я сумел разобрать "П. Корнефф. Каменотес и скульптор".

Между его мастерской и ограничивающей территорию кладбища проволочной оградой громоздились доступные взгляду образцы памятников на одинарных и двойных постаментах от одноместных до четырехместных, так называемых семейных. Сразу позади ограды, терпеливо отражая в солнечную погоду ромбики ее узора, шли подставки из ракушечника для более скромных запросов, полированные диабазовые стены, где матовыми оставлены лишь пальмовые ветви, типичные в восемьдесят сантиметров высотой ограненные камни для детских могилок из силезского, чуть слоистого мрамора, с рельефами, выбитыми на верхней его трети и по большей части изображающими стебель надломленной розы. Потом, ряд стандартных штучных камней из красного майнского песчаника заимствованный из разбомбленных фасадов банков и торговых домов, он торжествовал здесь свое воскресение, если только слово "воскресение" применимо к могильному камню. А посреди этой выставки -ее жемчужина: памятник, составленный из трех постаментов, двух боковых плит и большой, обильно изукрашенной центральной плиты из голубоватого тирольского мрамора. Над плоскостью главной плиты возвышалось то, что каменотесы именуют словом "торс". Колени и голова этого торса развернуты влево, терновый венец, три гвоздя, бороды нет, ладони раскрыты, рана на груди стилизованно кровоточит -капель, по-моему, всего пять.

Хотя вдоль Молельной тропы этих памятников с развернутым влево торсом было полным-полно к началу весеннего сезона порой целый десяток таких торсов распахивал свои объятия, но корнеффовский Иисус Христос пришелся мне особенно по душе, потому, ну да, потому, что он больше других напоминал моего атлетически сложенного спортсмена, который, напруживая мускулы и раздувая грудь, висел над главным алтарем в церкви Сердца Христова. Часами простаивал я у этого забора. Я засовывал палку через мелкоячеистую сетку, испытывал смутные желания, думал о всякой всячине -и ни о чем. Корнефф же долгое время оставался для меня невидим. Из одного окошка его будки выходила многоколенная, поднимающаяся над крышей печная труба. Скудный желтоватый дымок от плохого угля тянулся вверх, падал на толь, сочился из окон, стекал по водосточному желобу, пропадал среди необработанных камней, между обломками мраморных плит с Лана. Перед задвижной дверью мастерской под множеством брезентовых чехлов, словно замаскировавшись от атаки пикирующих бомбардировщиков, стояла машина о трех колесах. Звуки из мастерской -дерево било по железу, железо стучало по камню -выдавали присутствие каменотеса.

В мае исчез брезент, покрывающий автомобиль, и дверь была сдвинута в сторону. В глубине мастерской я увидел громоздящиеся камни, серые на сером фоне, виселицу шлифовального станка, полки с гипсовыми моделями и, наконец, самого Корнеффа. Он ходил сгорбившись и согнув колени, выдвинутую вперед голову держал неподвижно. Розовые, пропитанные черным жиром пластыри покрывали его шею. Корнефф вышел с граблями и начал чистить землю между выставленными напоказ памятниками, потому что пришла весна. Он делал это очень тщательно, оставляя на гравии разнообразные следы, собирал также прошлогоднюю листву, приставшую к некоторым памятникам. Уже перед самым забором, когда он бережно вел грабли между цветочницами из ракушечника и базальтовыми глыбами, меня неожиданно поразил его голос:

-Ну, парень, тебя, поди, из дому выжили или как?


Дата добавления: 2015-09-29; просмотров: 26 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.015 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>