Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Петр Михайлович Смычагин 16 страница



Хлеб продали оптом с ходу, едва доехав до базара. Получив деньги, Мирон отправился за покупками, а Макар остался при подводах. Без дела просидел он с полчаса на пустых мешках из-под зерна. Потом поманило его устроиться поудобнее да прилечь на телеге.

Полуденная жара схлынула малость, да тучки заходили — нет-нет и прикроют жаркое солнышко. Ветерок прохладный все чаще набегать стал. От этого, видно, так сладко, задремалось в считанные минуты.

— Бурлак! Родной ты мой! — сквозь дрему донеслись до Макара восторженные слова, и незнакомый голос не то зарыдал, не то засмеялся, а вернее всего, смешалось в нем и то и другое.

Макар вскинулся, продирая слипшиеся глаза, и увидел молодого мужика, повисшего на шее тяжеловоза.

— Ба-атюшки! — захлебываясь, твердил мужик. — Да откуда же бог послал тебя прямо в руки мне?

Вися на крутой и могучей шее коня, мужик целовал его в мягкие губы, горячо и крепко прижимался к морде Бурлака, то, расцепив руки, гладил его по скуле, трепал гриву.

— Ты чегой-то там распелся? — подал голос Макар.

Мужик оглянулся, суетливо полез за пазуху легкого зеленого пиджака, истертого и испачканного колесной мазью, спрашивая:

— Хозяин этого коня где? Ты знашь хозяина? Поди-ка, ушел куда?

— Я хозяин, — за спиной Макара прогудел неожиданно Мирон, остановившись у телеги.

— Хозяин ты, а конь-от мой! — засуетился мужик, сдвинув картуз на затылок и смешно двигая белыми бровями. Вместо усов и бороды по розоватому лицу его топорщились редкие белые волосинки. Веки с белыми ресницами покраснели от волнения. Был он плотен, коренаст и, казалось, вот-вот разразится отчаянной бранью.

— Вот она, погонная-то на этого коня, — говорил он, разворачивая дрожащими руками бумагу, добытую за пазухой.

— Есть у нас доку́мент на его, — сказал Макар, приближаясь к мужику.

— Где-ка он? Кажи! — мужик круто повернулся к Макару. — Ну, кажи свой доку́мент! Одна бумага на коня полагается, а не две.

— Отстегни-ка Рыжку-то, Макар, — хмуро велел Мирон, — да сгоняй домой за бумагой.

— Привезет ли, не привезет он чего, — горячился мужик, — а городового позову я.

Не успел отъехать Макар, как подошел городовой и грозно распорядился, тыча пальцем куда-то под ноги Бурлаку:

— С места не съезжать! Стоять на месте до выяснения обстоятельствов, — и, обратившись к мужику, добавил: — А ты, ежели чего, покличь меня. Тута я буду, в мясном ряду.



Побольше трех часов пришлось мучиться на базаре Мирону. Передумал все — и понял, что с Бурлаком расстаться придется. Белесый мужик, отойдя от коновязи к забору, устроился там на чурбаке и не спускал глаз с коня.

Воротился Макар на взмыленном Рыжке, даже подостланный на спину пиджак насквозь промок. За городовым дело не стало. Просмотрев еще раз погонную прежнего хозяина Бурлака и несколько раз перечитав привезенную Макаром форменную расписку, городовой без лишних слов приказал Мирону:

— Распрягай, поколь до суда дело не дошло!

И хотя Мирон готовился к этому моменту уже не один час, мысленно простился с Бурлаком и, как покойника, помянул денежки, отданные за него, однако приказ городового, короткий и категоричный, показался Мирону нелепой новостью.

— А может, вы не этого коня-то берете? — охнув, будто подрубленный под колени, понес Мирон. Чувствуя, что не следует говорить этого, он уже не мог удержаться. — Ведь скотинка, она иной раз и похожей урожается. Вон у нашего суседа точно такой же конь… Все в их одинаковое. Как их отличишь?

— Где-ка, где другой-от конь?! — подпрыгнул мужик и забегал вокруг городового, цепляясь за него, как за спасательный круг.

— Сказываю, у суседа нашего в хуторе. — Чувствуя, что проговорился, Мирон и не подумал пятиться назад.

— Стой, не распрягай! — изменил свое решение городовой.

Видно было, что не за здорово живешь старается он для мужика. Подвалил ему тот, знать, не малую толику, хоть, может быть, и из последних деньжонок.

— Садитесь все да поедемте в ваш хутор, — приказал городовой. — Далеко это?

— Верст тридцать будет.

— Вот и поехали, — подмигнул городовой мужику. — На обратный-то путь все равно уж коняга у нас имеется.

Правя Бурлаком, Мирон чувствовал себя будто облитым грязью — досадно, горестно, стыдно отчего-то, коня жалко и денег жалко.

Но стоило ему вспомнить о предстоящей встрече с Кириллом Дурановым, как все это показалось до ничтожества мелким, пустым, а на первый план выступили беспощадные глаза Кирилла Платоновича, его сатанинская усмешечка. Не охнет он, как забирать коня станут, но и не простит этого Рословым.

— Шадринской я, шадринской, — не умолкая от великой радости, жужжал белесый мужик. — На этих коньках здорово извозом промышлял… Ничего другого-то у меня и нету-ка… В Тюмень, случалось, езживал, у себя в городе ломовщину правил. А на тот раз понесло меня в Екатеринбург. Первый раз собрался, да и то не доехал: в Покровском на постоялом дворе догола и обчистили. Хлыстик один при себе остался… Да ладно хоть с товаром-то приказчик хозяйской ехал — не на одного меня вина пала… С тех пор вот никак на ноги подняться не могу… Последняя рубаха с плеч ползет.

Макар долго тащился за передней подводой. Измученного Рыжку он уж не впрягал больше в пристяжку, а привязал его поводом к телеге. Отдохнувший и выстоявшийся Бурка нетерпеливо поспешал домой, налетая на переднюю подводу. Макару надоела такая езда, и он свернул с дороги в степь, намереваясь обогнать Бурлака, все так же ровно шагавшего по дороге.

— Куда? — грозно загремел городовой, хватаясь за револьвер. — Назад! На место!

Так и ехал Макар потом до самого дому сзади, сообразив теперь, какую бы он допустил глупость, оказавшись в хуторе раньше городового: ведь неизвестно, дома Кирилл Дуранов или промышляет где.

— А городовой-то, никак, подумал, что я упредить суседа норовлю, — ворчал про себя Макар. — Нет уж, пущай и Петля малость поплатится, коли нас эдак подвел. А ведь как божился, вражина, будто дело тут чисто, без подвоху!

В хуторе миновали рословскую избу и остановились у ворот Дурановых. Городовой первым поспешил к калитке, за ним — шадринский мужик. Мирон намеревался остаться у подводы, но городовой властно махнул ему рукой и кивком головы выразительно указал на двор. Из-за любопытства следом за ними потянулся и Макар.

— О-о, гости дорогие! — воскликнул Кирилл Платонович, выходя из сеней. — Гостям завсегда рады. — Он широко и радушно улыбнулся, словно готовясь обнять всех. Но во взгляде едва уловимо нечто такое мелькнуло, отчего даже у городового заметно убыло спеси.

— Есть у тебя породный гнедой конь? — не здороваясь и пряча глаза, хмуро спросил городовой.

— Есть породный гнедой конь! — надсадно захохотал Кирилл Платонович, при этом нос у него побелел и чуток потянулся вбок, отвратительно сморщившись на одной стороне. — Хороший ломовик. Вам купить али прицениться только?

— Дома он? — малость повысив голос и положив руку на кобуру, спросил городовой.

— Да дома, дома! — еще веселее залился Кирилл Платонович. — Где ж ему быть, господин городовой!

— Показывай!

— И куда вы так торопитесь, люди добрые? Привязанный он в конюшне стоит, никуда не денется.

— Показывай! — повторил городовой.

У всех остальных будто языки отнялись. Даже шадринский мужик, обуреваемый жгучим желанием поскорее увидеть украденного коня, не вымолвил ни слова.

— А может, чайку сперва попьем? — потешался Кирилл Платонович, оглаживая смолевой клинышек бородки и скаля белые зубы. — Самовар вон у моей бабы шумит.

— Показывай! — посинев лицом, взвизгнул городовой и нервно задергал крышку кобуры, стараясь отстегнуть ее.

Кирилл Платонович враз посерьезнел и без малейшей усмешки, пожалуй, даже с напускным смирением шагнул во двор, говоря:

— Пожалуйста, господа хорошие, ежели вам недосуг чаевничать… Гляньте на мово ломовика.

Вот теперь, когда за растворенной дверью показался круп коня, а потом и весь конь, у Мирона по спине забегали мурашки, а от лица отлила кровь.

Перед ним стоял гнедой ломовой мерин и даже ста́тью несколько похожий на Бурлака, но костистый, угловатый какой-то и старше, наверное, вдвое. От этакой неожиданности никто не проронил ни слова. Дуранов, полный торжества и упиваясь растерянностью горе-сыщиков, теперь засмеялся без всякой наигранности.

— Ну, чего ж вы? Аль конь мой вам не глянется?

— Не он? — тихо спросил городовой у шадринского мужика, как бы извиняясь перед ним.

— Не-е, — жалостливо потянул мужик, — того от Бурлака ничем не отличишь — близнецы!

— Ну, другого у меня нету, — жестко сказал Дуранов, поворачиваясь к выходу и этим давая понять «гостям», что делать им тут больше нечего. — Не обессудьте, ежели чего не так.

Со двора вышли все вместе. Мирон готов был провалиться сквозь землю. У Макара тряслись руки, и он их сцепил за спиной, под серой кожей лица у него бугрились и белели желваки. Ему хотелось заорать, выплюнуть в нахальные глаза Кирилла всю правду. Но он хорошо знал, что этим только добавишь бед на свою голову.

Бурлака выпрягли тут же, на улице. На его широкую спину взгромоздились законный хозяин и городовой.

— Запамятовал, кажись, ты, дядя, где второго-то этакого конька видал, — с издевкой сказал шадринский мужик, разворачивая Бурлака в обратный путь.

Мирон, сбросав на телегу упряжь, не годную ни на одну из оставшихся лошадей, впрягся в длинные Бурлаковы оглобли. Макар взялся помочь ему, толкая телегу сзади. А Кирилл Платонович, стоя у калитки, провожал их недобрыми словами:

— Чертомели несчастные! Как черви, в земле копаетесь. Не хуже этих ломовиков чертомелите, на свой горб только и надеетесь. Нет чтобы где и умом пораскинуть… А вы умом-то жить не умеете! — сдерживая злобу, негромко распекал он неловких соседей. Для него не существовало понятий «совесть», «честь» и прочих связывающих руки условностей. Был уверен, что Рословы так ведут себя исключительно из-за тупоумия. — Слюнтяи! Олухи! Щи вам лаптем хлебать да дерьмом прикусывать. Двух слов сказать не умеют. Ну что бы мне-то знак подать сразу! Так ведь они сами влопаются и другого под монастырь подведут. Боитесь вы суседа, как проклятого…

Он, кажется, не собирался остановить своих нотаций, потянулся в карман за кисетом, но Рословы, не мешкая, убрались к себе во двор.

Кирилл Платонович досадовал не только на то, что Рословы привели к нему городового — дело это привычное, не из таких переделок выкручивался, — а больше бесило его, что соседи, как ему казалось, живут вопреки здравому рассудку. Хоть у них укради, хоть им приведи — все отдадут задарма, черти сиволапые. Правдой прожить, дураки, норовят. А она, правда-то, вот она, в кармане да не в пустом кошельке сидит. У Яманчуева в городе кошель-то вон небось миллионный — так ведь и он от помощи Кирилла Дуранова не отказывается. И коли попадешься, так не выдаст. А этим хоть разжуй да в рот положи — выплюнут. Еще во рту полоскать примутся — чужое!

Когда Мирон, опозоренный, злой, оставленный в круглых дураках, дотягивал до места к сараю телегу, а Макар выскочил за второй подводой, с заднего двора вышла Марфа и обронила первое, что пришло в голову:

— Приехали, что ль?

— Приехали, растрафить тебя, карга пустоголовая! — Мирон с грохотом бросил оглобли.

— Да ты чегой-то, Мироша, как с цепи сорвалси? Аль с телеги упал?

— С такими делами кого хошь сорвет. Вот вша негодная — из-под ногтя вывернулся!

— Марфа, к нам Петля не заходил после меня? — запирая ворота, поинтересовался Макар…

— Заходил..

— Чего ему понадобилось?

— Да спрашивал, не случилось ли чего. Ты вона какой встрепанный из городу-то прискакал…

— А ты все и вывалила ему, как на духу? — вмешался Мирон, убирая сбрую Бурлака под сарай.

— Дык чего ж я ему еще скажу-то? Бурлака, говорю, хозявы признали, доку́мент нужен.

— А он чего? — допытывался Макар.

— Ничего. Посмеялся да пошел. Вам, говорит, разжуй да в рот положь, вы и то выплюнете…

К сыновьям вышел поохать и дед Михайла. Еще и еще раз прикинули убытки, попробовали раскинуть умом (вместо Кирилла Платоновича), предугадать, какую же он еще выкинет пакость, чем покарает за привод городового в его двор. Но так ничего придумать не могли.

Рожь и пшеницу Рословы скосили, да и овес подходил к концу. С утра Тихон заехал на последнюю полосу и поторапливал, шевелил коней, чтобы до вечера управиться с косовицей. А сам все поглядывал, как на соседнем поле работники Кирилла Дуранова свозили в скирду снопы. Споро у них дело двигалось. К обеду очистилась от снопов половина поля, тягуче-тоскливой сделалась она, эта очищенная половина, и вроде бы какой-то ненужной, пустынной.

Все Рословы мужики тоже, конечно, возили снопы, но Дурановы еще позавчера косовицу закончили, и это задорило Тихона, задевало его крестьянскую честь.

В пахах у взмокших коней хлюпала грязная пена, самосброска тарахтела без умолку — то громче, когда кони прибавляли шаг, то немного тише, когда убывала скорость. Взлетал хлыст, и кони струной натягивали постромки — машина снова начинала захлебываться в торопливом стрекоте.

У самого Тихона светло-синяя холщовая рубаха потемнела от пота и налипшей пыли, сделалась бурой. Словно подгоняемый кем-то невидимым, косарь без устали рвался вперед и не заметил на пути косилки изрядного валунка. Ударившись о камень, косогон хрястнул. Коса, будто застрявшая в густых волосах гребенка, с треском потянула овсяные стебли. Кони стали.

— Тьфу, растрафить тебя! — выругался Тихон. — Зачни торопиться — станет из рук валиться.

И до обеда-то оставалось уж совсем немного, однако пришлось выпрягать коней да ехать на стан со сломанным косогоном.

— Чегой-то ты прискакал так рано? — недовольно спросила Настасья, орудовавшая возле тагана. — У меня и обед-то еще не сварился.

Ничего не ответив жене, Тихон привязал коней к мешаниннику и принялся за починку косогона.

Часа два приглядывалась Настасья к соседским работникам — полоса Кирилла Платоновича совсем рядом к рословскому стану подходит. Сам хозяин тут появился, чего случалось крайне редко. А работники встрепанные какие-то, суетятся, торопятся, будто на пожаре.

Петро Гребенков, нахлестывая коня, круто подвернул к суслону, выскочил из рыдвана и, сполошно работая вилами, начал бросать снопы с такой поспешностью, словно в рыдване пламя горело, а он таким способом хотел его погасить. Следом за ним Дороня подкатил и, как бы желая опередить брата, с хрустом накалывал на вилы по два снопа, швыряя их в дробины рыдвана.

Возы у братьев поднялись в момент, но стоило Петру двинуться с места, как вся его поклажа позорно развалилась. Дороня, оставив свою подводу, кинулся на помощь брату. А его конь, почувствовав свободу, потянулся за лакомыми травинками в жнивье, круто подвернул передние колеса — рыдван опрокинулся, передок соскочил со шкворня, с курка то есть.

В ту же минуту возле работников появился сам хозяин. Лучше бы не видеть его здесь — лицо бледное, крылья носа вздернуты, будто нитками подтянуты кверху. Рот перекосился, изломав красивый черный ус. Брови торчком встали, а из сатанинских глаз вот-вот горячие искры плеснутся и испепелят все вокруг.

Швырнув себе под ноги картуз, растоптал его зверски, будто бы только он и виноват был. По-страшному схватил братьев за грудки и, нагнетая злость, стукнул их друг о друга. Тут же, оттолкнув работников, Кирилл Платонович выхватил у одного из них вилы.

— Глянь, глянь, чего Петля разрабатывает! — ахнула Настасья, теребя за рукав мужа.

— Да отвяжись ты! — локтем толкнул ее Тихон. — То ль без тебя не вижу?

Кирилл Дуранов, бесясь от злобы, столкнул с рыдвана последние снопы, дико прошипел:

— Пш-ш-шли вы к…! Р-работнички!

И он завернул такое неслыханное ругательство да еще с присловием, так что Настасья, слыхавшая на своем бабьем веку немало похабщины, зажала уши руками, чувствуя, как с ручки деревянного половника, зажатой в кулаке, стекают ей на ухо теплые щи.

Мужики Гребенковы, зная, что в такую минуту лучше всего не перечить хозяину, переглянулись и, не сговариваясь, зашагали на стан к Рословым. А Кирилл Платонович, освободив от снопов рыдваны, встал на один из них, другого коня поставил в ряд и погнал к скирде.

— Отстряпались? — шутливо спросил подошедших братьев Тихон, примеривая последнюю заклепку к косогону.

— Отстряпались, — кисло усмехнувшись побелевшими губами, в тон ему ответил Петро.

— Куды ж вы теперя?

— Была бы шея, — вклеился в разговор Дороня, присев на свободный край мешанинника и доставая кисет, — а хомут завсегда сыщется.

— Я к Прошечке пойду, а он к Илье Проказину сноровляется, — разъяснил Петро, потянувшись к братову кисету. — Пора теперя самая работная, лишь бы горб выдюжил.

— Да когда ж эт вы определиться успели? — удивился Тихон, расплющивая заклепку.

— На той неделе еще, — стряхивая в кисет крошки табака с волглой коричневой ладони, сообщил Петро.

— Как так?

— А чего ж тут ждать хорошего, — подал голос Дороня, — коли наш Петля с прошлой пятницы полный разгон учинил.

— Еще кого прогнал, что ль?

— Да всех, считай, разогнал. Мы вот последние. Два татарина у его осталось, дак они ему заместо родных…

— М-мм, — загадочно протянул Тихон, словно от зубной боли. — Снопы середь поля кинул… Хлеб-то чем же виноват?

— Не до хлеба, знать, ему, — почесывая серенький ус, заключил Петро. — Ишь ведь к чему придралси: воза развалились. Да ведь рыдван, он что пьяный мужик: от ветру валится, кочка под колесо попадет — валится, а ежели повернул чуть покруче, дак и вовсе летит все к чертям.

— Мд-а, — тянул и кряхтел Тихон, отложив свою поделку и сняв картуз, — а это, ребяты, шибко плохая примета.

— Для кого еще только приметки, — поддел его Дороня, — а для нас бедки. Итить надоть, Петро.

— Затеял он, ухабака, опять чегой-то злое, — не слушая Дороню, говорил Тихон. — Завсегда у его так, ежели засобирается над кем-то беду посеять. Помяните мое слово!

— А то мы не знаем, что ль, его? Перед вашим пожаром-то всех до одного разогнал. Дороня вон и в тот раз попал ему под руку.

— А посля звать пришел опять же к себе, — вставил Дороня, — кланялся, на колени вставал… Вот ведь какой, сатана, коварный!

Братья Гребенковы, спросив у Настасьи квасу, выпили с передыхом из лагуна по две кружки и отправились восвояси.

А ночь-то, ночка выдалась нынче какова! Месяц с вышины глядится в застывший, онемевший пруд, покрытый тонкой прозрачной пленкой льда. Словно большущее зеркало к плотине положили — огороды, бани, прилепленные по берегу, в нем отражаются. Вон кузня дяди Тихона повисла вниз дерновой крышей и едва не задевает бок месяца старым цинковым ведром, венчающим длинную трубу. А в дальнем конце пруда верхушки тополей Кестеровых виднеются рядком. Листья с них почти все облетели, оттого на сверкающей бликами глади льда отчетливо видна каждая ветка.

Васька не удержался от нахлынувшего восторга, подхватил с земли камушек и, как бывало когда-то в детстве, с припрыжкой запустил его по звонкому льду. Долго катился и разговаривал камушек. И пока он не умолк, Васька не двинулся с места. Потом торопливо зашагал по плотине, прислушиваясь к своим шагам. Под сапогами попискивала заклеклая сверху земля, покрытая изморозью. И казалось, не под сапогами это скрипит и похрустывает, а звенящий воздух, ломаясь, идет в горло, игриво покалывая внутри.

И плотину прошел, и хутор миновал — никого не встретил. Собаки даже не тявкнули из-под ворот. Крепко спят хуторские крестьяне. Суббота нынче — наработались вдоволь да в бане всласть напарились, теперь отдыхают. Перевалил Васька Зеленый лог — туманная мглистая даль степи открылась. Щетинистая стерня, седая и серебристая вдали, упруго потрескивает под носками сапог, разбрызгивая огнистые искры куржака.

Три скирды соломы, хрустально и празднично сверкающие в ровном свете луны, стоят безмолвно. Это Кестеровы скирды. Васька с Катюхой сговорились возле них встретиться. А тишина стоит нерушимая, незаметно, чтобы кто-то был тут. Не пришла еще, стало быть, Катюха. Васька обошел скирду. В присунутой к ней копне раскопал бок, откинув солому, покрытую куржаком, оглянулся… Идет! Вон как торопится, шустро ногами перебирает и длинную юбку впереди рукой придерживает, чтобы шаг не путала.

— Заждался, знать, родной? — спросила еще издали.

— Не озябла? — спросил в свою очередь Васька, забравшись в углубление и расталкивая солому плечами. — Иди скорейши, посогрею!

Она прыгнула к нему на распахнутую полу дубленой шубы и, умащиваясь половчее в соломе, приговаривала:

— Вот и гнездушка готова кукушкиным бездомным деткам.

— Ладноть, Катя, слезу-то пущать, — прижал он ее к груди, покорную и ласковую. — Теперь, знать, все равно ничего не изменишь.

— Ой! — всполошилась Катюха. — Никак, идет сюда ктой-то…

— Где?

— А вон, за Зеленым логом чернеется…

— Тьфу ты, глупая! Да это ж кизяк там Шлыков складен… Не увезли еще.

— И пра-авда!

— Не видала, что ль, как сюда шла?

— Ничего я, Васенька, не видала: глаза туманом застило. Одного тебя доглядывала.

Сперва исцеловала Катюха прохладное Васькино лицо, долго прижималась к жестким губам, а потом уткнулась в его грудь, щекоча выбившимися волосами подбородок. Распахнула рубаху на парне и впилась в белое тело, оставляя там яркие отметины.

— Да бу́дя, бу́дя тебе, Катя! — стонал он от сладкой истомы, не отстраняя ее от себя.

— А тебе, то ль, невдомек, что последний разочек подкатился? Распоследний, Вася!

— На комиссии засмеют меня с эдакими звездами, — поежился он. — Как бог свят, засмеют.

— Пролетело счастливое наше лето, — приговаривала Катюха, всхлипывая на груди у него. — Не воротится уж больше… В памяти лишь до смерти останутся… ласки твои горячие… Ой, да кому ж ты достанешься, сладкая моя отравушка?..

Совсем неожиданно, разноголосо и нелепо в хуторе загорланили петухи, возвещая о наступлении новых суток, последних суток вольной Васькиной жизни — в понедельник в город его повезут, в солдаты.

— Ах, пропасти на вас нету, — встревожилась Катюха, — опять орут, черти хохлатые!

— Орут, — вздохнув, подтвердил Васька, — окончание радости нашей отпевают.

Катюха и Васька лениво выбрались из своего пригретого гнезда, обобрали друг с друга солому, наскоро заметали ямку в копне и двинулись к Зеленому логу. Ваське до боли тяжко было глядеть на безутешно плачущую Катюху.

— Ну, уймись, Катенька, уймись, боль моя, — уговаривал он. — Вечером же еще свидимся.

Эти слова враз остановили ее слезы, а когда спустились в лог, Катюха расцеловала залетку, отбежала от него на бугор и негромко спела:

Ах, солома ты, солома,

Аржаная, белая.

Ты не сказывай, солома,

Че я с милым делала!

— Весь вечер у вас эту «солому» стану петь! — пообещала Катюха и большими шагами, размашисто, по-мужски пошла в хутор, забирая влево, на пустырь между домами, подальше от Кестеровой усадьбы.

А Васька теперь вышагивал не торопясь, хотел перед отъездом в чужие края насладиться видением сказочной ночи в родном хуторе. Но сказка сгинула. Как это произошло — не понять. Недавно прозрачный, мглистый, сверкающий морозными иголками воздух, вселявший в душу радостную торжественность, сделался туманным, скучно-серым. Луна укатилась по небу вправо и расплывчатым пятном висела за Даниными, где-то над Сладким логом. На пруд свет от нее падал теперь сбоку, и отражения в зеркале льда уже не были празднично-чистыми, а сделались лохматыми, неясными…

Словом, вот так неожиданно закончились для Васьки обе эти чудесные сказки — лунная и Катюхина летняя сказка. Останутся они лишь в памяти. Это — навсегда. Может, и забыть когда-то захочется, да не волен в своей памяти человек, не выкинешь, как застрянет что.

Немало настойчивости и даже хитрости пришлось употребить Ваське перед своими, чтобы согласились позвать на прощальный вечер Прошечку. Не о нем, конечно, хлопотал Васька, о Катюхе, но ведь не скажешь этого прямо. Да и отпустят ли ее одну-то родители? Васька рассыпался мелким бесом, что Прокопий Силыч и кумом двойным доводится, что соседом самым ближним будет он на новом месте, что сами у него в гостях бывали не раз.

На семейном совете дед Михайла упрямился долго, хотел подешевле отделаться: посидеть вечерок своей семьей — и делу конец. Однако ж пожалел-таки Васькино сиротство. А тут еще Макар с Тихоном по этой же струне согласно ударили: чего люди-то, мол, скажут? Жил вроде бы как свой, обиды ни в чем ему не чинили, а провожать, выходит, украдкой, что ли? Засудят люди, и у парня на век в душе этот железный костыль поперек горла станет.

— Ну, вот чего, ребяты, — расщедрился дед, пристыженный сыновьями и вспомнивший свое далекое горькое сиротство, — кличьте всех, кого любо вам. Пущай погудит наша изба вечерок. А ты, Вася, друзьев покличь, товарищев, ну девок там каких для веселья… На вечерках-то бывал, небось, знаешь, кого позвать?

— То ль он обсевок в поле какой, — ответил за племянника Макар. И на вечерках бывал, и девка, небось, какая-нибудь да присушила.

Разговор этот состоялся еще во вторник перед ужином. Васька от Макаровых слов залился кумачом, аж вспотел враз, выдавая себя с головой. Но никто больше не стал его ни о чем расспрашивать. Бабы засуетились на стол собирать. А у Степки, вертевшегося тут же, между большими, так и запрыгала душонка: никто не знает про Васькины тайные дела, а ему, Степке, доподлинно это известно. И не по слухам, не по сказкам бабьим — сам знает! Искушение высказаться, хотя бы намеком, настолько обуяло Степку, что он было открыл рот, но вовремя заметил беспощадный взгляд Васьки. Прижал кулаком губы, схватил с печки пимы, какие попались, и, вроде бы по скорой нужде, вылетел во двор.

В воскресенье раным-рано Мирон с Марфой и Тихон с Настасьей собрались к обедне в Бродовскую. Ваську, только успевшего по-настоящему разоспаться, через великую силу стащили с полатей да так полусонного и в телегу посадили. Редко он в церкви бывал и теперь бы ни за что не поехал, однако дед велел перед отъездом непременно исповедаться. Ослушаться в таком деле никак невозможно.

Поехали на паре. Ветерка в корень запрягли, а Макарова Рыжку — в пристяжку. Телегу завалили сеном, так что спать Ваське было неплохо и здесь. А когда начало светать, Настасья, сидевшая на телеге с правой стороны, приметила на отвернутой поле Васькиной шубы застрявшую в шерсти соломину.

— Эт откуда ж у тебя в новой шубе соломина взялась? — ехидно спросила Настасья, толкая в бок Ваську, вытянувшегося по середине телеги. — Скотину, что ль, в ей убирал?

Васька спросонья подал голос, но слов его никто не разобрал.

— Помолчала бы ты, сорока! — дернул Тихон за рукав жену. — Соломы, что ль, мало везде? По нужде во двор пойдешь — она и прилепится… Следствие взялась наводить не вовремя.

Однако соломинка эта, словно бы не в шубе у Васьки, а у самой Настасьи в глазу застряла — никак не дает бабе покоя! Но поскольку Тихон говорить об этом не велит, завела она совсем с другой стороны:

— И чудной же наш батюшка — исповедаться парня заставил. А к чему она, исповедь такая? Постился вчерась один денек всего, да и то, знать, не обошлось без молостного… Ну, исповедовается он сегодня, так ведь до завтрашнего причастия опять поститься полагается, а тут винища домой натащили, гулянку затеяли. — Раззадоривая себя такими рассуждениями, она горячилась все больше. — Какая ж эт исповедь? Из церквы да за рюмку! Грех один непрощеный.

— Да замолчишь ты аль нет! — вскипел Тихон. — Сама-то перед обедней нагрешишь болтовней во сто крат больше. Свово греха не боится, а на чужой пальцем указывает.

Это урезонило Настасью, притихла баба и зашептала про себя молитву, крестясь украдкой и спеша отмолить грехи, только что рожденные. А тут еще Марфа подбавила на въезде в Бродовскую:

— Чего уж нам, бабам, в мущинские дела лезть. Язык завсегда в грех-то нас и вводит.

— А чтобы он не вводил в грех, — справедливо заметил Мирон, — дак лучше держать его без употребления, помолчать надежнее…

По станице до самой церкви ехали молча. И тут уж никто на Ваську не наседал. Обедню отстоял он мужественно, даже зевота не мучила. А перед окончанием молебствия Мирон сунул в руку Ваське пятак и шепнул на ухо, чтобы ни Марфа, ни Настасья не слышали:

— Давай вали к батюшке, не зевай, поколь там не густо.

Осторожно, стараясь не очень тревожить молящихся прихожан и не вызвать их недовольства и осуждения, Васька начал продвигаться вперед. Вначале дело пошло хорошо, но у самого выхода к аналою нарвался на затор и едва успел одолеть его до конца молебна. Вылез из толпы прямо к священнику, вперившись в него глазами.

— Тебе чего, раб Христов? — прогудел поп, вполоборота повернувшись на возвышении.

— Хочу, батюшка, исповедаться, — с готовностью ответил Васька, шагнув к аналою и подавая заветный пятак. — В солдаты я отбываю.

Покрывало приподнялось, и Васька с таким усердием нырнул под него, что чувствительно ткнулся в широченное и мягкое, как подушка, батюшкино брюхо. Поп крякнул недовольно, отступил от кающегося грешника чуть-чуть и торжественно возгласил:

— Кайся во грехах, раб божий. И да простятся тебе грехи твои.

Васька готов был каяться сколько угодно, лишь бы грехи подходящие нашлись.

— Родителей, старших почитаешь ли? — спрашивал священник, немного склонившись и оберегая тайну исповеди.

— Не грешен, батюшка: почитаю.


Дата добавления: 2015-09-29; просмотров: 24 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.032 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>