|
— Раз уж нам завтра умирать, я скажу всё, что думаю, — процедил Тимофей, презрительно скривившись на тёмно-бордовую лужу у ног Манция, — Мне надоело, учитель, что Квинт всё время говорит неправду. Он, конечно, человек не последний в нашей общине, он епископ, назначенный из Рима — так тем более стыдно ему врать! Надо же — полгорода! А завтра за его бахвальство ответят не в чём не повинные люди. А ты спросил Ливию, у которой на руках двое детей — хочет она оставить их сиротами? Ты спросил Филомена, которого ты послал в ночь с доносом, лопоухого безропотного Филомена, который альфу от омеги отличить не может по юности своей и по глупости природной — хочет он на крест? И пришло ли его время?
— На то воля Господня, не нам перечить, — мягко перебила Тимофея Ливия и отняла от лица ладони, — Пророк не может ошибаться, ибо его уста есть уста Иезуса. Нам больно, Господу приятно. Кто думает иначе, тот да извергнут будет из стада чистого.
— Я думаю иначе, — отрезал Тимофей, с грохотом опустив на стол свой сухопарый кулак, — Я думаю, что ты, Иустин, человек наивысшей праведности, но я сомневаюсь…
— Анафема!!! Изыди и будь проклят!!!
Тимофей упал на своё место, закинул руки за голову и озорно рассмеялся.
— А мне плевать, — сообщил архитектор почтенной публике и помахал рукой Манцию, — Слышишь, приятель, так и запиши в своём протоколе: Тимофею плевать. Если я прав, Бог меня поощрит в царствии своём. Если грешен, Бог и рассудит, какой мерой меня покарать. Он, и никто иной. А на твоём месте, Ливия, я бы нашего учителя послал на все четыре стороны, прикажи он мне предать его.
Оливковые глаза Ливии подёрнулись слезной пеленой.
— Зачем мучаешь меня? — женщина судорожно сцепила руки и хрустнула суставами пальцев, — А я хотела? Каково по стезе Иуды идти, тебе ведомо? Ты слышал рыдания мои, когда учитель изрёк своё повеление? Надо! Богу угодно!
—Misericordiam volo et non sacrificium! Милости хочу, а не жертвы… как сказал когда-то поэт Катулл, — добавил Тимофей вполголоса, обернул лицо в сторону Аппия, напряжённо наблюдающего за сварой… и на миг помнилось проконсулу, что в уголках глаз архитектора залегла какая-то лукавая, двусмысленная, насмешливая тень.
— А разве не милость Божья — быть закланным на алтаре и освободиться от цепей тела бренного? — жалобно парировала Ливия.
Вместо ответа Тимофей взял за лезвие нож и протянул его женщине.
— Так прояви милость — вонзи это железо мне в сердце.
Глаза Ливии ещё больше округлились, она выставила перед собой ладони, словно защищаясь от удара.
— Шестая заповедь! Ты думаешь, что говоришь, архитектор?
Тимофей резко качнулся вперёд. Его лицо исказилось насмешливой гримасой.
— Да?! То есть мы не будем свои ручки марать, не будем грехом душу пятнать, предоставим грязную работу римским солдатам? Им же терять нечего! Всё равно они уже одной ногой на дороге в ад! Но вот незадача: среди сонма палачей попался в кои веки один добрый человек, который не желает нам смерти — и что вы с ним сделали? Приступом решили взять: на мол, дяденька язычник, возьми ножичек, чиркни нам по горлышку! А не будешь — заставим, а не удастся заставить — погубим?
Квинт, всё это время угрюмо молчавший в позе лисиппова мальчика, достающего занозу, встрепенулся, вскинул плешивую голову и заполошно замахал руками:
— Опомнись, Тимофей! Ты в двух шагах от страшной ошибки! Согласно последнему циркуляру римского епископа, нам надлежит каждого язычника считать врагом, а с врагами все средства хороши! Изменится циркуляр — изменится и наш взгляд на некрещёных. А тебе и впрямь стоит помолчать: я до сих пор не решил, как наказать тебя за твою мягкотелость.
— То есть? — переспросил Аппий.
Квинт, на мгновение замявшись, неохотно пояснил:
— Тебе будет трудно понять, повелитель… Я ведь не солгал, когда говорил о половине города. Но это было год назад. Сегодня число наших единоверцев не превышает шести десятков человек. Остальные после недавнего рескрипта Домициана… двести лет жизни божественному цезарю…
— Не будем полагать предел милосердию Неба, — съязвил проконсул.
— Да. Я ошибся. Я виноват. Я глуп. Но вернемся к сути дела… — квестор бросил нерешительный взгляд в сторону Иустина. Тот, прикрыв глаза, холодно кивнул. — После рескрипта Домициана многие, убоявшись гонений, принесли публичные жертвы римским богам, и твой предшественник выдал этим ренегатам специальные квитанции: дескать, лояльные императору и богам Рима назореи отныне могут исповедовать свою веру беспрепятственно. Учитель повелел изгнать из общины сих паршивых овец. Но потом кое-кто из них раскаялся и явился обратно… Вопреки моему категорическому запрету, Тимофей исповедовал их, отпустил им грех отступничества и допустил к причастию. Скажи, Аппий Максим — вот как бы ты поступил с трусами и дезертирами в своём легионе?
Лицо проконсула передёрнула моментальная судорога отвращения.
— Я бы подверг этих педерастов децимации, — ответил он, — Но случай случаю рознь. В битве при Алезии великий Цезарь — я имею в виду Гая Юлия — в виде исключения пощадил целых три десятка, поддавшихся панике и дрогнувших под натиском галлов. Слишком мало людей тогда осталось в легионах после двух дней боёв — можно ли децимировать, когда каждый солдат на счёту и на вес золота? Мне кажется, — Аппий щёлкнул в воздухе мясистым пальцем, — мне кажется, у вас в общине сегодня ситуация очень похожа на штурм Алезии при Цезаре. А скажи, друг любезный — отчего ты был столь добр к тем отщепенцам?
Тимофей наклонился. Выудил из-под стола довольно громоздкий ящик, со скрипом откинул крышку и жестом пригласил Аппия подойти поближе.
— Вот смотри, — он зачерпнул ладонью и высыпал на стол горсть миниатюрных пергаментных свитков, — Это квитанции, как ты сказал, отщепенцев, которые они мне предъявили во время исповеди. Подавляющее большинство — люди состоятельные, семейные. Им есть что терять, обрати цезарь против них меч правосудия. А ведь наш Господь Иезус ещё во дни своего пребывания на земле сказал: «Легче верблюду пройти сквозь угольное ушко, чем богатому попасть в рай». Легко судить, когда над твоей головой не висит топор — а попробуй останься крепок в вере, когда кровью запахнет! Могу ли я прогнать прочь струсившего, когда сам не знаю, сохраню ли твёрдость духа на плахе?
— Иезус без страха пошёл на крест! — взвизгнул Иустин.
— Но был момент, когда и Он взмолился о чаше, — возразил архитектор, — И не будем сравнивать силу духа Богочеловека с нашей.
Квинт нетерпеливо застучал ребром ладони по столу.
— Дело даже не в силе духа, — категоричным тоном отчеканил он, — Дело в дисциплине. Плох солдат, бегущий с поля боя. Но неизмеримо хуже адепт, нарушающий приказ духовного пастыря. Причём равно виновен пред Богом и тот, кто отрёкся от веры из страха, и тот, кто не блюдёт религиозные предписания и запреты. Поэтому, на мой взгляд, слишком мягок не только недотёпа Тимофей, но и ты, уважаемый пророк. Я на твоём месте предавал бы бичеванию и анафеме за проступки куда более лёгкие.
— Например? — подал неожиданно голос Манций, оторвавшись от протокола.
— Нарушение дней поста, — Квинт, отставив в сторону чашу, принялся деловито загибать пальцы правой руки, — непослушание воле пророка и епископа, сношения с язычниками, чтение светских книг, добрачные половые связи, излишнее сладострастие в браке, разговорчики во время литургии, питие вина, игра в кости… У меня пальцев на руках не хватит, чтобы перечислить все мерзости, коим не место в жизни общины! Кнутом и епитимией, но порядок в головах наших овечек я бы навёл на века!
— И ради чего будет всё это зверство? — не сдержался Тимофей, всплеснув руками. Квинт со скрипом повернул в его сторону квадратную голову.
— Ради Кого, — наставительно возгласил он, — Во славу имени Божья, разумеется.
Тимофей шутовски поклонился и прижал к груди ладони.
— Прости-прости, непогрешимый епископ Квинт, — произнёс он, с трудом сдерживая приступ смеха, — Я полный идиот. Конечно, во имя Божье. Но выглядит так, словно — во славу епископского посоха.
— А это одно и то же, — ласково, словно недоумку, пояснил квестор, — Слово Божье волею Иезуса в уста пастырей вложено.
Тимофей не сдержался и прыснул в кулак.
— Вот теперь я понимаю, почему Спаситель сказал: «И будут вас ненавидеть за имя Моё», — тихо сказал он, погасив улыбку.
Аппий поднял свой меч за лезвие и ещё раз ударил рукоятью о мраморную колонну.
— Я выслушал стороны, — объявил он, не поднимая лица, — но у меня остались ещё вопросы.
Проконсул обратил взор на Манция, безропотно скрипящего стилом по пергаменту в своём углу. Тот, встретившись глазами с патроном, шмыгнул носом и, отвернувшись, засвистел.
— Сынок, — покаянным шёпотом спросил Аппий, — шея болит?
— Уже нет, — холодно ответил управляющий.
— В следующий раз, коли накажу тебя без вины, дай мне в рыло. Итак, — Аппий обернулся к подследственным, бесцеремонно взял амфору за надломанную ручку, набулькал в свою чашу четверть пинты вина, — Прекратили в носу ковыряться, сели смирно, руки на стол. Спрашиваю всех четверых. Боитесь ли вы смерти? Иустин?
— Жду, яко невесту! — дрогнувшим фальцетом изрёк старик и замер в позе египетского сфинкса, бросив на стену огромную тень своего горбоносого лица.
— Я тебя понимаю, — усмехнулся проконсул, — Старость, немощь, больная селезёнка, дурной нрав. Бабы опять же не любят… От такой жизни и трус откажется. Но вот Ливия, сколь я успел понять, моложе тебя, да и ребенком обременена. Скажи, женщина, рада ли ты будешь смертному приговору?
Ливия подняла своё грубоватое, наивное лицо и улыбнулась растерянно и беззащитно.
— Рада не мечу прободающему, но что волю учителя исполнила, — промолвила она едва слышно.
— Квинт?
Квестор сник и по-паучьи упёрся кулаками в стол.
— Трусоват я, — печально объявил он, тяжело вздохнув, — Это все тут сидящие ведают, это не секрет. Однако думаю не только о настоящем, но и о будущем дне, — он достал из Тимофеева ящика одну из квитанций и, не читая, сунул свиток в закреплённую на опорной колонне плошку с пылающим жиром, — Если я преодолею страх, имя моё потомки будут славить. Если отступлю, сгорит и слава моя, и душа в пламени адском, как сгорят слава и души сих предателей, кои…
— Сколько же словесной трескотни, Юпитер…Ты, Тимофей?
Архитектор положил подбородок на скрещённые руки и на несколько мгновении задумался.
— Боюсь, конечно, — он закрыл ящик и убрал его обратно под стол, — И до последней секунды буду надеяться, что минует нас — не меня, а всех нас — чаша сия. А коли не минует — что ж… замыслы Отца иной раз весьма странны. Вот помру, — Тимофей озорно потёр кончик носа, — приду к Иезусу, и спрошу: «Господи, что это было? И зачем? Кто я – путник, сидящий у огня, огнь ли, хворост пожирающий, или сухая ветка, которая сгорит, чтобы путнику в ночи не холодно было?»
— Так он тебе и ответит, — мрачно съязвил Квинт, — Сие тайна, не для ничтожных человеков предназначенная.
Аппий встал и с грохотом выбил из-под себя табурет коротким ударом калиги.
— Я почему спросил, — пояснил он неожиданно миролюбиво, и, как помнилось Манцию, растерянно, — Я-то ведь тоже боюсь её, заразу. Солдатом был — даже не думал о том, что грядёт за гранью жизни и смерти. А сегодня, видать, она слишком близко ко мне подошла. Завтра погаснут мои глаза — и что же? Что есть смерть — точка, многоточие или запятая? Или… ворота в Ничто? Что ждёт меня за гробовой доской? Иустин?
Старец привычным движением лицевых мышц свёл брови к переносице.
— Огнь неугасимый, и червь ненасытный, и скрежет зубовный, — заунывно пропел он.
— Ливия?
— Слово учителя — Божье слово, — быстро и смущённо ответила женщина, — Что я тебя зря обнадёживать стану? Жалко мне тебя, но моя жалость пред волей Всевышнего — писк комариный пред гласом трубным.
— Квинт?
— Ну, тут многое от тебя зависит, господин, — хитро прищурился квестор, — Уверуй в Иезуса яко Спасителя человецев, прими крещение, отдай имение своё нищим, оплати общине десятую часть своего дохода, подчинись воле епископской — там Господь и поглядит, в какие места душу твою отправить.
— Это твоё личное мнение?
— Ну что ты! — возмущённо и, как показалось Аппию, испуганно возразил Квинт, — Так написано в прошлогоднем циркуляре епископа римского. Придёт иной циркуляр — по-иному и отвечу на твой вопрос.
— Ого, как всё плохо… Тимофей?
Архитектор поднял голову и вперил в проконсула усталый взгляд.
— Отвечу… если и ты откроешь одну тайну. Почему ты взялся нас защищать от императорского рескрипта?
Аппий Луций Максим прикусил губу и нахохлился, как воробей на крыше в ветреный день.
— Да… Я не так уж добр, как ты решил, Тимофей. — медленно, словно каждое слово было отлито из свинца, произнёс проконсул, — И если ваш Иезус вправду сын бога, а не безумный иудейский шарлатан — тогда плохо мне придётся после смерти. Ну, — он перевёл дух и нелепо осклабился, — сказал «А», говори и «Б». Во дни Нерона я распял вашего единоверца, который, по его же словам, Иезуса знал, как я Манция. Симон было имя его. За время следствия… так получилось… мы подружились. Глупо, правда? Перед тем, как сопроводить старика на крест, я спросил его о последнем желании. Он и ответил: мол, дай слово, что… что на твоих руках больше не будет крови назореев.
— И ты дал такое слово?
— Последнее желание казнимого — святой закон.
— И ты сдержал его?
— Слово квирита не может быть нарушено.
Иустин, вздрогнув, вышел из прострации и, обернувшись к колонне, снял с вмонтированного в неё крюка сетку с хлебами.
— Перед лицом ЭТОГО, — он пренебрежительно скривился и преломил небольшой бугристый каравай на четыре части, — ты мог бы и не давать невыполнимых обетов. Симон — плохой слуга Божий. Он отрёкся от Иезуса при Тиберии, убоявшись смерти.
— Он умер при Нероне, чтобы его единоверцы жили и проповедовали во славу вашего Иезуса!
— Он трус. И иудей по крови.
Аппий обмяк, погас, потерянно развёл руками, развернулся через плечо и зачем-то погладил ладонью мрамор опорной колонны.
— Знаешь, Иустин, — проконсул отошёл во мрак, приподнял за плечо Манция, поставил ногу на ступень, ведущую вверх, — я давно хотел тебе сказать… — Аппий окинул взглядом всю честную компанию назореев, — слова на языке вертелись, а вот сегодня взяли и сложились, как мозаика… я вот что думаю, Иустин, — голова Аппия вдруг по-собачьи легла на перила винтовой лестницы, — ты меня прости, конечно… но будь я вашим Богом, я труса и предателя Симона впустил бы в рай без разговоров…
Аппий подтолкнул Манция в спину и, шагнув на вторую ступень, наполовину скрылся в тени лестничного пролёта. Но внезапно голова проконсула снова появилась в проёме между прутьями, держащими перила.
— А вот тебя, такого храброго и непреклонного, — гневно прокричал Аппий, направив в сторону Иустина острие обнажённого меча, — я бы вернул на переэкзаменовку!
***
Даже в саду, огороженном от глупости мира глухой платановой стеной, сегодня ветренно... это Борей нежданным гостем залетел с Понта Эвксинского... а время не откатишь назад, словно отстрелявшую баллисту. И небо нынче рваное, словно хитон попрошайки, и всё что-то просит, просит, просит от меня, скулит подраненной собакой на струнах эоловой арфы: дзень, дзень, подай гроши, господин хороший, а то упаду и раздавлю, как слон черепаху.
Я сдержал слово, ты слышишь меня, чужой неумолимый бог? Ну? Ответь, я должен знать, что... Тишина. И ветер незримой рукой перебирает головки флоксов на клумбах парка, ровно колокольцы в атрии, коими господа рабов призывают.
Приди ко мне, раб мой Аппий.
Э нет, так дело не пойдёт, мотает головой проконсул и делает шаг назад, но бежать-то некуда: впереди, сзади, справа и слева — немая стена платанов, они не пускают, цепляются ветками за край тоги, царапают в кровь руки, бубнят на трубах соководных артерий. Возвращайся под небо, Аппий, под небо. Встань под его прицел, отдай себя его всепожирающему взгляду, положи себя на его шершавую ладонь — и держи ответ за дела свои.
Я не твой раб, кричит Аппий, но послушно возвращается и встаёт в самый центр сада претории, на скрещение песчаных дорожек, я не был тебе посвящён, я только выполнял условия договора!
Насмешливо глядят небеса.
Симон как-то сказал: в последние дни мира небеса свернутся, как свиток. Но никакой свиток не живёт долго чистым, рано или поздно он будет осквернён начертанными на нём словесами. И точно — клочья седых облаков, плывущих по жёлтому небу Вифинии, по воле ветра вытягиваются, кудрявятся, закручиваются, становясь похожими на буквы неведомого, варварского алфавита. Как же я этого раньше не замечал?
Выстроились облака-буквицы вкруг тусклого солнечного диска. Открылся посреди неба немигающий равнодушный глаз: подслеповатый зрачок светила в обрамлении дымчатых рваных ресниц.
— Небо, но я же НЕ ТВОЙ РАБ! — из глотки Аппия вырывается звериный вопль такой силы, что колени не выдерживают звукового удара — подкашиваются и разбиваются в кровь об острый холодный песок. Отлично! Да здравствует кровь! Проконсул, согнувшись в три погибели, избивает землю под собой ударами кулаков, — тех самых, конопатых, жилистых, наводивших ужас на солдат, но бессильных перед волей Неназываемого. Проконсул бьёт песок. И кричит. Потому что не может быть так, это страшная ошибка, там наверху, наверное, мойры спьяну перепутали клубки судеб, так пусть проснутся, проклятые шлюхи, и всё исправят! — Я никогда не давал тебе клятв, Небо! Я убивал твоих любимцев по приказу цезаря, а спасал их по приказу своей совести — но я свободен от твоей власти, ты, ты, ты!!! Почему ты призываешь меня, как Симона или Иустина... они хотя бы служат тебе, а я служу Империи... Небо... я просто один раз в жизни захотел сделать тебе приятное... что же ты схватило меня за горло...
Песок летит ему в ноздри — острый, сухой, пахнущий последним теплом уходящего лета. Но что такое несколько сотен поганых песчинок? Пощёчина матери-Геи, которую он с радостью примет, но не пощадит её старого лица и не устыдится гнева своего.
— Разве ты создавала этот мир, Гея? Разве ты отдала сына своего палачам? Тебе ли роптать, получив пару оплеух?
Солнце-Гелиос брезгливо прячет лицо за облачной занавесью — о, боги так любят, когда людишки там, внизу, умирают стоя, с улыбкой на устах! Боги презирают слабых — но хоть один из них спустился из вечного блаженства высших сфер в боль, смрад, скорбь и грязь мира нижнего? Хоть один спустился — чтобы испытать на себе, на своей драгоценной шкуре, что значит быть смертным — и при этом хранить в душе образ и подобие Творца?
— Один спустился, ты слышишь, Гелиос? Один — и тот ничего не понял. Ушел обратно, пообещав вернуться и устроить суд. А кого судить будут? Меня? За то, что я всего лишь исполнял приказ? Или за то, что я до сих пор не наколол себе рыбу на груди? Иезус!
Рука проконсула стискивает цепочку, на которой держится маленький, глупый, никому не нужный шарик буллы. Золотой глаз безымянного божества смотрит на Аппия с девственным недоумением младенца, внезапно обнаружившего, что миром правит ложь.
— Иезус! Я лишь один раз взглянул в твою сторону — почему ты не оставляешь меня в покое? Тридцать лет твоя тень ходит за мной по пятам, но чего ты хочешь? Я признаю, что ты велик — ты доволен? Нет? Я не отрицаю, что ты дитя божье — этого достаточно? Опять нет? Я виноват перед тобой, потому что убил твоих людей, но вчера я их спас — я искупил свой грех? Не искупил… Что же мне делать, чужой безжалостный идол, единственный из идолов, которого я не презираю? Ты хочешь, чтобы я стал твоим, подобно Симону? Но как? Как этого достичь?
И когда силы оставили проконсула Вифинии, голос его осип и сдулся, а голова, опустев от мыслей подобно опорожнённому пифосу, безвольно опустилась на песчаную дорожку, и легла между рук его, как лодка рыбака между двух боевых либурн — тогда облачные буквицы в небе, помедлив, сложились в слово.
И слово было ответом.
***
— Ты сильно сдал за эти месяцы, Аппий.
— Это всё, что ты имеешь мне сказать? Жаль. Я думал, ты привезёшь мне Плавта.
По песчаной дорожке сада претории медленно шли, не касаясь друг другу и не глядя в глаза, проконсул Вифинии Аппий Луций Максим и его старый приятель, философ и политик в одном флаконе,— что не так часто встречается в пост-нероновской империи. Приятеля звали Гай Плиний Цецилий Секунд, полы тоги его были уже изрядно забрызганы грязью никомедийских дорог, на лице застыло выражение, какое обычно бывает у больных желудочной коликой, и в руках гостя, увы, не наблюдалось долгожданного свитка с комедиями Плавта. Но был иной свиток. Сургучная кривая печать, болтавшаяся на суровой нитке взад-вперёд, до сих пор не была сорвана — Плиний почему-то медлил. Аппию даже смешно стало: неужели старый друг держит проконсула за идиота? Приехал ни свет ни заря, с ним три хмурых офицера рангом никак не ниже центуриона, да пол-манипула солдат в качестве довеска…
Солдаты, едва вступив на порог претории, живенько рассредоточились: два десятка оцепили резиденцию проконсула по периметру, построившись при этом лицами к входу (диспозиция называется «подарок для врага, решившего напасть с тыла», усмехнулся Аппий, вдоволь насладившись быстротой и натиском этих меднолобых болванов), два других — заняли позицию вдоль главной садовой дорожки (против них немедленно образовалась шеренга из десятков Лигурийца и Британца, выскочившая словно из-под земли. Прелестно. Сейчас самое время для хорошей междоусобной драки). Ну, ещё десяточек этих отставной козы барабанщиков патрулировал коридоры претории, пугая рабов грозными окриками и пачкая грязными калигами белоснежный мрамор.
— Как жена? Как первенец? — Аппий, остановившись у фонтанной чаши, врытой посреди сада, с неловкой натянутой улыбкой ткнул кислого Плиния пальцем в середину груди, — Здоровьем лары его не обидели, я надеюсь?
— Благодарение богам, — упавшим голосом ответил Плиний и на всякий случай отошёл на шаг, едва не налетев на пилум своего же солдатика, — А за Плавта извини — я уж собирался было, да... вот... совсем вылетело из головы. Да и до Плавта ли, когда... когда это...
Аппий стёр с лица улыбку и, скособочившись, бросил взгляд поверх головы Плиния — словно Плиний, играя, спрятался от проконсула за невидимым препятствием.
— До Плавта ли, — повторил он, нарочито чётко выговаривая каждое слово, — когда божественный Домициан приказал тебе сместить меня с поста проконсула и принять на себя бразды провления Вифинией? Я всё верно изложил?
Ноздри Плиния задрожали. Он, набравши воздуха в лёгкие, словно перед прыжком со скалы в бездну моря, качнулся вперёд и возложил мелко вибрирующие ладони на плечи Аппия Максима.
— Друг мой, — пробормотал гость, и его глаза картинно увлажнились, как у раненой лани, — Ты не всё верно изложил. Я приехал не только принять у тебя провинцию, но и...
— Не трясись так, — поморщился Аппий, — Тебе не идёт. Итак... ты явился меня арестовать.
Словно ветер пронёсся по шеренге алых проконсульских солдат: с лязгом вертикально врезались в песок тяжёлые фигурные щиты; пилумы упали древками в ложа верхних щитовых кромок; мечи вылетели из ножен, и поднялась такая какофония из бешеных ударов железа о железо и воплей «Аве Максим!» — что ряды воинов в чёрном, прибывших с Плинием, на мгновение стушевались и тоже произвели перестроение «к бою», но как-то судорожно и некрасиво, — словно не ветераны, а ополченцы, из кабаков набранные.
Бурлящая нефть, бегущая по жилам солдат вместо крови, сладострастно жаждала искры. А вылететь эта искра сейчас могла откуда угодно: из глотки проконсула (впрочем, уже НЕ проконсула, но по-прежнему господина и боевого командира, а такие регалии не отменишь рескриптом цезаря); из-под калиги перегревшегося новобранца, у которого от страха и вожделения боя полетят тормоза, и он сделает шаг в сторону врагов безо всякой команды; с улицы, где у какой-нибудь купеческой телеги отвалится колесо, фрукты гулким градом посыплются на дорогу и ударят в уши, как сигнал войскового бонга…
Одни боги знают, чем закончился бы нежданный визит Плиния Младшего для него и его перепуганной гвардии, если бы не Манций. Он возник на пороге портика, ведущего из перистиля в сад — одетый словно на Луперкалии, в нелепом дубовом венке на макушке, в ярко-оранжевой тунике, пристёгнутой на греческий манер, с кувшином критского в одной руке и с громадной, кольцом изогнутой букциной в другой.
— У нас гости! — возопил он, потрясая кувшином, и отчебучил босыми ногами на ступеньках крыльца несколько замысловатых кренделей, отдалённо напоминающих движения танцора сертаки, — Гость — это радость дому и напоминание о бесконечной милости богов! Прости, светлейший господин Плиний, что встречаем тебя без музыкантов, и позволь мне дунуть в честь тебя в эту вот штуковину!
Манций поднёс букцину к губам и прорычал первые такты легионного «Гимна Марсу» — прорычал хрипло, фальшиво и аритмично, после чего басовитый голос букцины закашлялся, увял и умер прямо на недопетой ноте.
Манций бросил витое медноголосое чудовище на плиты крыльца, легко сбежал по ступеням и двинулся, не прекращая при этом пританцовывать, между опешивших солдатских рядов — они даже пилумы подняли и отступили на два шага, растеряв за секунды весь боевой пыл. Кое-кто из воинов деции Лигурийца даже рассмеялся и крикнул в спину Манцию весьма непотребный каламбур на тему «дунуть в штуковину».
Управитель подошёл к Плинию, припал на одно колено, не поднимая головы, как предписывал кодекс вольноотпущенника. Взяв кувшин обеими руками за шершавые бока, Манций протянул его растерянно икнувшему гостю.
— Мир тебе, сладчайший, раздели с нами сей сок лозы виноградной, — прошептал Манций, улыбаясь как мальчик-недоумок, — и помолимся о ниспослании нам всем мужества.
Аппий вежливо перехватил сосуд и отпил из него могучим и звучным глотком полпинты зараз.
— Чтобы ты не подумал дурного, Плиний, — осклабился он, вытерев губы и сунув ополовиненный кувшин в руки окончательно опешившему сенатору, — Манций, тут меня арестовывать пришли, ты в курсе? Улыбайся, Плиний, пусть солдаты думают, что ты неудачно пошутил. И очень тихо ответь мне: каковы пункты обвинения?
Плиний принял кувшин, несколько мгновений тревожно смотрел на золотистый травяной узор, бегущий по ободу, затем зачем-то обмакнул в вино указательный палец, облизнул его, вздохнул и передал сосуд с критским обратно в руки Манцию.
— Это выглядит дико, — тушуясь, пояснил он и сорвал сургучную печать со свитка, — Пришёл, натоптал, хозяина в тюрьму увёл, да ещё и вином его угостился напоследок… Итак, что тебе инкриминируется,— Плиний скорбно поджал губы и упёрся глазами в пергамент, — Ну, прежде всего плохая собираемость налогов, административный нажим на представительные органы власти, грубое обращение с выборными муниципалами... потакание незаконному строительству... а также неуважение к нравам и обычаям провинции, повлекшее за собой недовольство народа… Мне весь список читать? Он длинный.
— А что, на твой взгляд, там самое душераздирающее? — шутовски выпучил глаза Аппий и даже слегка присел, изображая сакральный ужас.
Плиний просиял на миг.
— Самое абсурдное, я бы сказал. Тут написано, что ты злонамеренно игнорируешь повеление божественного цезаря относительно гнусной секты назореев, не судишь и не казнишь их, как предписано, а даже более того — вступил с ними в преступный сговор с неясной пока целью. По этому пункту, я уверен, тебя оправдают на все сто, потому что чушь собачья. Сейчас, слава Юпитеру, не Нероновы времена, каждому доносу слепо верить никто не будет.
Аппий вырвал свиток из руки Плиния.
— Милый документец, — процедил он, разглядывая пергамент, словно прейскурант в лупанарии, — И что интересно: всё в нём чистая правда. Какая редкость в наши дни — чистая правда, да ещё и в указе божественного цезаря!
Он свернул в трубочку императорский рескрипт, бросил его на песок и, поддав носком калиги, отправил свиток в сторону ближайшей клумбы с флоксами.
«Симон, я правильно поступаю? Что молчишь? Оставляешь выбор за мной? Ну, тогда не суди потом, что я тебя неправильно понял».
— Вот этого пункта там не хватает, — Аппий двумя нервными движениями расстегнул фибулу, скрепляющую верхний край тоги,— Доносчик забыл указать, что я обожаю надругаться над императорскими указами. И ещё прошу внести в протокол, — проконсул сбросил тогу, явив небесам своё плотное, мускулистое, почти не тронутое сенаторским жирком тело, обильно поросшее на груди и животе неопрятной курчавой шерстью, — видишь, Плиний, эту татуировку у меня на груди?
— «Милосердия хочу…», — растерянно, по складам прочитал сенатор, близоруко прищурившись, и брезгливо коснулся рукой кривой заглавной «М» над левым проконсульским соском, — А где здесь криминал? Разве законы Рима запрещают квиритам писать на своём теле стихи… Катулла, если не ошибаюсь?
— Смотря какие, — Аппий приблизился к Плинию, задушевно приобнял его за шею и задышал в ухо ещё не перегоревшими винными парами, — Ты не заметил, но строка нанесена на мою грудь фигурно. Первая буква напоминает хвост рыбы, а последняя — её глаз.
— Каждый сходит с ума по-своему…
— Не скажи, — Аппий коротким тычком прижал хилого Плиния к стволу платана своей звериной грудной клеткой, — Я так с ума съехал, что меня излечит лишь топор палача… Я влюбился, дружок. Влюбился в рыбку.
Аппий несколько мгновений отстранённо и почти сладострастно массировал кончиками пальцев свою рыбообразную татуировку.
Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 25 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая лекция | | | следующая лекция ==> |