Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Брем Стокер. Скорбь Сатаны (Ад для Джеффри Темпеста) 12 страница



самый триумф, которого я ожидал как венца всех моих честолюбивых мечтаний!

Моя книга - книга, которую я считал гениальным трудом, - будучи

брошенной в течение гласности и критики, сделалась в некотором роде

литературным чудовищем, преследующим меня днем и ночью своим ненавистным

присутствием. Крупные, назойливо бросающиеся в глаза рекламы, рассеянные

щедрой рукой моего издателя, мозолили мне глаза своей оскорбительной

настойчивостью, едва я развертывал первую попавшуюся газету. А похвала

критиков! Преувеличенная, нелепая, мошенническая реклама! Бог мой! Как все

это было противно и гадко! Каждый льстивый эпитет наполнял меня отвращением,

и однажды, когда я взял один из первоклассных журналов и увидел длинную

статью о моей необыкновенной, блистательной и многообещающей книге и

сравнение меня с новым Эсхилом и Шекспиром, - статью, подписанную Давидом

Мэквином, - я бы с наслаждением отколотил этого ученого и продажного

шотландца. Хвалебные гимны раздавались отовсюду: я был "гением дня",

"надеждой будущего поколения", я был "книгой месяца". Величайший, умнейший,

блистательнейший бумагомаратель, который сделал честь пузырьку чернил,

воспользовавшись им! Конечно, я представлял собой "находку" Мэквина: пятьсот

фунтов, пожертвованные на его таинственную благотворительность, так

обострили его зрение, что он прежде других заметил меня, ярко сиявшего на

литературном горизонте. Пресса последовала послушно за ним, так как хотя

пресса - по крайней мере, английская пресса - неподкупна, но владельцы газет

не бесчувственны к выгоде хорошо оплаченной рекламы.

Впрочем, когда м-р Мэквин оракульским слогом, которым он отличался,

объявил меня своей "находкой", несколько других литературных джентльменов

выступило вперед и написало обо мне громкие статьи, прислав мне свои

сочинения, старательно отмеченные. Я понял намек, тотчас ответил им

благодарственным письмом и пригласил к себе обедать. Они явились и по-царски

пировали со мной и Риманцем (один из них потом написал в мою честь "Оду"), и

в заключение кутежа мы отослали двоих из них домой, в карете с Амиэлем,

чтобы присмотреть за ними и помочь им найти свою дверь. И мое рекламирование

распространялось, и Лондон говорил обо мне; рычащее чудовище - столица

обсуждала меня и мой труд своей особенной независимой манерой. "Верхние



десять" подписывались в библиотеке, но эти удивительные учреждения, сделав

две или три сотни экземпляров на весь спрос, держали подписчиков в ожидании

пяти-шести недель, пока те не уставали спрашивать книгу и совсем не забывали

о ней. Исключая библиотеки, публика не поддерживала меня.

Благодаря блестящим отзывам, появлявшимся во всех газетах, можно было

бы предположить, что "все, кто был чем-нибудь", читали мое "изумительное"

произведение. Но на самом деле было иначе: обо мне говорили, как о "великом

миллионере", а публика оставалась равнодушна к тому, что я дал для

литературной славы. Всюду, куда б я ни пришел, меня встречали со словами:

"Не правда ли вы написали роман? Что за странная мысль пришла вам в голову!"

- и со смехом: "Мы не прочли его: у нас так мало времени; но мы непременно

спросим его в библиотеке". Конечно, большинство никогда его и не спрашивало,

считая его, по всей вероятности, не заслуживающим их внимания. И я, чьи

деньги с неодолимым влиянием Риманца, вызывали милостивую критику,

запрудившую прессу, нашел, что большая часть публики никогда не читает

критики. Поэтому и мой анонимный пасквиль на книгу Мэвис Клер не отразился

на ее популярности. Это была напрасная работа, так как везде на эту

женщину-автора продолжали смотреть, как на выходящее из ряда вон существо, и

ее книгу продолжали спрашивать и восхищаться ею, и она продавалась тысячами,

без всяких милостивых решений или кричащих реклам. Никто не догадался, что

это я написал то, что я теперь признаю грубым, пошлым извращением ее труда,

- никто, кроме Риманца. Журнал, в котором я поместил мою статью, был одним

из самых распространенных и находился в каждом клубе и библиотеке, и,

случайно взяв его, однажды он тотчас заметил статью.

- Вы написали это! - сказал он, пристально глядя мне прямо в глаза. -

Должно быть, это для вас послужило большим облегчением!

Я ничего не сказал.

Он прочитал молча; потом положил журнал и опять посмотрел на меня с

испытующим странным выражением.

- Многие человеческие существа так устроены, - проговорил он, - что

если б они были с Ноем в ковчеге, они бы застрелили голубя, принесшего

оливковую ветвь, едва он показался бы над водой. Вы из этого типа, Джеффри.

- Я не понимаю вашего сравнения, - пробормотал я.

- Не понимаете; какое зло вам сделала эта Мэвис Клер? Ваши положения

совершенно различны. Вы - миллионер, она - труженица и зависит от своего

литературного успеха, и вы, катаясь в богатстве, стараетесь лишить ее

средства к существованию. Делает ли это вам честь? Она приобрела славу

только благодаря своему уму и энергии. И даже, если вам не нравится ее

книга, нужно ли оскорблять ее лично, как вы сделали в этой статье? Вы ее не

знаете, вы никогда ее не видели...

- Я ненавижу женщин, которые пишут! - возразил я пылко.

- Почему? Потому, что они в состоянии жить независимо? Вы бы хотели,

чтоб они все были рабами алчности или комфорта мужчины? Дорогой Джеффри, вы

неблагоразумны. Если вы признаете, что завидуете славе этой женщины и

оспариваете ее у нее, то я могу понять вашу досаду, так как зависть способна

заставить убить своего ближнего или кинжалом или пером.

Я молчал.

- Разве эта книга плоха, как вы ее представили? - спросил он.

- Может быть, другие восторгаются ею, но я не восторгаюсь.

Это была ложь, и, конечно, он знал, что это была ложь!

Произведение Мэвис Клер возбудило во мне страшную зависть; сам факт,

что леди Сибилла прочла ее книгу прежде, чем она подумала взглянуть на мою,

усилил горечь моих чувств.

- Хорошо, - наконец сказал Риманец с улыбкой, окончив чтение моего

памфлета, - все, что я могу сказать, Джеффри, это то, что ваши нападки

ничуть не тронут Мэвис Клер. Вы зашли слишком далеко, мой друг! Публика

только воскликнет: "Какой стыд!" - и еще более станет превозносить ее труд.

А что касается ее самой - она имеет веселый нрав и только рассмеется. Вы

должны как-нибудь ее увидеть.

- Я не желаю ее видеть, - выпалил я.

- Так. Но, живя в Виллосмирском замке, вряд ли вам удастся избегнуть

встречи с нею.

- Нет необходимости знакомиться со всеми, кто живет по соседству, -

заметил я надменно.

Лючио расхохотался.

- Как хорошо вы поддерживаете гордость своего богатства, Джеффри! -

сказал он. - Для бедняка из плохоньких писателей, еще недавно

затруднявшегося достать соверен, как великолепно вы подражаете манерам

природных богачей! Меня изумляют люди, кичащиеся своим богатством перед

лицом своих ближних и поступающие так, как будто бы они могли подкупить

смерть и за деньги приобрести расположение Творца! Какая бесподобная

дерзость! Вот я, хотя колоссально богат, но так странно устроен, что не могу

носить банковские билеты на своем лице. Я претендую на разум столько же,

сколько на золото, и иногда, знаете ли, в моих путешествиях вокруг света я

удостаивался быть принятым за совершенного бедняка! Вам же никогда этого не

удастся. Вы богаты и выглядите таковым.

- А вы, - вдруг прервал я его с горячностью, - знаете ли, как вы

выглядите? Вы утверждаете, что богатство написано на моем лице. Знаете ли

вы, что выражает каждый ваш взгляд и жест?

- Не имею понятия! - сказал он, улыбаясь.

- Презрение ко всем нам! Неимоверное презрение. Даже ко мне, кого вы

называете своим другом. Я говорю вам правду, Лючио, бывают минуты, когда,

несмотря на нашу задушевность, я чувствую, что вы презираете меня. Вы

необыкновенная личность, одаренная необыкновенными талантами, однако вы не

должны ожидать от всех людей такого самообладания и равнодушия к

человеческим страстям, как у вас самого.

Он бросил на меня быстрый взгляд.

- Ожидать! - повторил он. - Мой друг, я ровно ничего не жду от людей.

Напротив, они, по крайней мере, то, кого я знаю, ожидают всего от меня. Что

же касается моего "презрения" к вам, разве я вам не говорил, что восхищаюсь

вами? Серьезно! Положительно есть нечто достойное изумления в блистательном

прогрессе вашей славы и быстром общественном успехе.

- Моя слава! - повторил я с горечью. - Каким способом я достиг ее?

Стоит ли она чего-нибудь?

- Не в том дело, - повторил он с легкой улыбкой. - Как должно быть

неприятно вам иметь эти подагрические уколы совести, Джеффри! В наше время,

в сущности, нет славы, потому что нет классической славы, сильной в своем

спокойном старосветском достоинстве: теперь она - лишь шумливая, кричащая

гласность. Но ваша слава, такая, как она есть, вполне закончена с

коммерческой точки зрения, с которой теперь все смотрят на все. Вы должны

убедиться, что в наше время никто не работает бескорыстно: каким бы чистым

не казалось на земле доброе дело, свое "я" лежит в его основании. Стоит

признать этот факт, и вы увидите, что ничего не может быть прямее и честнее

того способа, каким вы получили свою славу. Вы не купили неподкупную

британскую прессу. Вы не могли этого сделать: это невозможно, потому что она

чиста и гордится своими уважаемыми принципами. Нет ни одной английской

газеты, которая бы приняла чек за помещение статьи или заметки, - ни одной!

Его глаза весело сверкали, и он продолжал:

- Нет, только иностранная пресса испорчена: так говорит британская

пресса. Джон Булль смотрит, пораженный ужасом, на журналистов, которые,

доведенные до крайней нищеты, станут кого-нибудь или что-нибудь бранить или

превозносить для лишнего заработка. Благодарение Богу, он не имеет таких

журналистов! У него в прессе все люди - сама честность и прямота, и они

охотнее согласятся существовать на один фунт стерлингов в неделю, нежели

взять десять за случайную работу, "чтоб одолжить приятеля". Знаете ли,

Джеффри, когда наступит День Суда, кто будут первыми святыми, которые

поднимутся на небо при звуке труб?

Я покачал головой, не то обидясь, не то забавляясь.

- Все английские (не иностранные) издатели и журналисты! - сказал Лючио

с благочестивым видом. - А почему? Потому что они так добры, так

справедливы, так бескорыстны! Их иностранные собратья будут, конечно,

осуждены на вечную пляску с дьяволами, а британские пойдут по золотым

улицам. Уверяю вас, что я смотрю на британскую журналистику, как на

благороднейший пример неподкупности; она близко подходит к духовенству,

представителям добродетели и трех евангельских советов - добровольной

бедности, целомудрия и послушания!

Насмешка сквозила в его блестящих, как сталь, глазах.

- Утешьтесь, Джеффри! - продолжал он, - ваша слава честно достигнута.

Вы только через меня сблизились с одним критиком, который пишет

приблизительно в двадцати газетах и имеет влияние на других, пишущих в

других двадцати; этот критик, будучи натурой благородной (все критики -

благородные натуры), имеет "общество" для вспоможения нуждающемся авторам

(весьма благородная цель), и для доброго дела я, из чувства

благотворительности, подписал пятьсот фунтов стерлингов. Тронутый моим

великодушием (особенно тем, что я не спросил о судьбе 500 фунтов), Мэквин

сделал мне "одолжение" в маленьком деле. Издатели газет, где он пишет,

считают его умной и талантливой личностью; они ничего не знают ни о

благотворительности, ни об опеке, да и нет необходимости им это знать. Все

это, в сущности, весьма разумная деловая система; только аналитики, как вы,

терзающие себя, станут думать о таком вздоре во второй раз.

- Если Мэквин действительно и по совести одобряет мою книгу... - начал

я.

- Почему же нет? Я сам считаю его вполне искренним и уважаемым

человеком. Я думаю, он всегда говорит и пишет согласно со своими

убеждениями. Я уверен, если б он нашел вашу работу не заслуживающей

внимания, он отослал бы мне обратно чек на пятьсот фунтов стерлингов,

разорванный в порыве благородного негодования.

И, откинувшись на спинку стула, он хохотал, пока слезы не выступили на

его глазах.

Но я не мог смеяться; я был слишком уставшим и угнетенным, и тяжелое

чувство отчаяния наполняло мое сердце; я сознавал, что надежда, ободрявшая

меня в дни бедности, надежда достигнуть настоящей славы покинула меня. Слава

имеет то качество, что ее нельзя добыть ни деньгами, ни через влияние.

Хвала прессы не могла ее дать. Мэвис Клер, зарабатывающая себе на хлеб,

имела ее; я с миллионами не имел ее. И я узнал, что лучшее, величайшее,

честнейшее и достойнейшее в жизни - вне рыночной цены, и что дары богов не

продаются.

Спустя недели две после издания моей книги мой товарищ и я поехали

представляться ко Двору. Это было довольно блестящее зрелище, но, без

сомнения, самой блестящей личностью там был Риманец. Я не мог оторвать глаз

от его высокой царственной фигуры, в придворном черном бархатном платье со

стальными украшениями; хотя я привык к его красоте, но я никогда ее не видал

в таком блеске. Пока я не увидел его, я был вполне удовлетворен своей

внешностью в установленном костюме, но тогда мое личное тщеславие пострадало

от удара, так как я осознал, что в моем присутствии красота и

привлекательность моего друга только еще больше выигрывают. Но я ничуть не

завидовал ему; напротив, я открыто выражал свое восхищение. Он, казалось,

забавлялся.

- Мой милый мальчик, все это низкопоклонство, - сказал он. - Все

притворство и обман. Взгляните на это, - и он вынул из ножен легкую

придворную шпагу. - Куда, в сущности, годится это непрочное лезвие?! Это

только эмблема умершего рыцарства: в старое время, если человек оскорбляет

вас или оскорбляет любимую женщину, блестящий кончик закаленной толедской

стали мог ударить - так! (И он принял фехтовальную позу с неподражаемой

грацией и легкостью). И вы ловко прокалывали негодяю ребро или руку, давая

ему повод вспоминать вас. Но теперь (он вложил шпагу в ножны) люди носят

подобные игрушки, как меланхолический знак, показывающий, какими отважными

смельчаками они были однажды и какими низкими трусами они стали теперь! Не

рассчитывая больше на себя для защиты, они кричат: "Полиция! Полиция!" при

малейшей угрозе обидою их недостойным особам. Идем, время ехать, Джеффри!

Пойдем преклонить наши головы пред другой человеческой единицей!

Мы сели в карету и скоро были на пути ко Дворцу Св. Джемса.

- Его королевское высочество, принц Уэльский не совсем Творец

вселенной, - сказал вдруг Лючио, смотря в окно, когда мы подъезжали к линии

солдат внешней охраны.

- Почему нет! - засмеялся я. - Почему вы это сказали?

- Потому что о нем так много говорят, как если б он был действительно

больше того, что он есть на самом деле. Творцу не уделяют и половины того

внимания, какое оказывают Альберту Эдуарду.

Он улыбнулся.

- По крайней мере, у людей есть хорошее оправдание: идя в Церковь,

называемую "Домом Господним", они так вовсе не находят Бога; они видят

только священника; это в некотором роде разочарование.

Я не имел времени ответить, так как карета остановилась, и мы вошли во

дворец. Благодаря содействию высшего придворного должностного лица, которое

представляло нас, мы получили хорошие места среди самой знати, а во время

ожидания я с интересом рассматривал их лица и манеры. Некоторые выглядели

нервными; двое-трое имели такой вид, как будто бы они сделали честь своим

присутствием на этой церемонии. Несколько господ, очевидно, одели впопыхах

свое придворное платье, потому что кусочки тонкой бумаги, в которую портной

обернул их стальные и золоченые пуговицы, чтобы не дать им потускнеть,

оставались неснятыми. Заметив это, к счастью, не слишком поздно, они теперь

занимались срыванием этих бумажек, бросая их на пол. Неопрятная процедура,

делавшая их смешными и лишавшая их достоинства!

Все присутствовавшие невольно повертывались к Лючио: его обаятельная

внешность привлекала всеобщее внимание. Когда наконец мы вошли в тронную

залу и заняли свои места в линии, я постарался так устроиться, чтобы мой

блистательный товарищ шел передо мной, движимый сильным желанием увидеть,

какой эффект произведет его наружность на королевскую особу. С моего места я

отлично видел принца Уэльского. Он представлял собой довольно величественную

фигуру в полной парадной форме, со всевозможными орденами, сверкающими на

его широкой груди, и замеченное многими его странное сходство с Генрихом

VIII поразило меня сильнее, чем я ожидал. Хотя его лицо выражало больше

благодушия, чем надменные черты "Своенравного Короля", но в данном случае

тень меланхолии, даже суровости омрачала его чело, придавая твердость его

обыкновенно подвижным чертам, - тень, казавшаяся мне усталостью с примесью

сожаления: взгляд человека неудовлетворенного, однако покорившегося, с

утраченными целями и противоречивыми желаниями. Несколько других членов

королевской фамилии окружало его; большинство из них были или претендовали

быть деревянными куклами в военных мундирах, которые, при прохождении

каждого гостя, наклоняли головы с автоматической правильностью, не проявляя

ни удовольствия, ни интереса, ни расположения. Но наследник величайшей

империи в свете выражал своим видом и взглядами непринужденное и любезное

приветствие. Окруженный (чего трудно избежать в его положении) толпой

льстецов, паразитов, доносчиков и лицемерных эгоистов, которые никогда не

рискнут для него своей жизнью, если только из этого не могут извлечь

чего-либо для самоудовлетворения, он произвел на меня впечатление скрытной,

но ничуть не менее твердой власти.

Я даже теперь не могу объяснить себе то необыкновенное волнение,

охватившее меня, когда наступил наш черед представляться; я видел, как мой

товарищ двинулся вперед, и я услышал, как лорд Чемберлен назвал его имя:

"Князь Лючио Риманец", - а затем, - да, затем мне показалось, что все

движение в блестящей зале вдруг прекратилось. Все глаза были устремлены на

высокую фигуру и благородное лицо моего друга, когда он кланялся и таким

совершенным изяществом и грацией, что другие поклоны в сравнении были

ужасны. Один момент он стоял неподвижно перед королевским троном, глядя на

принца, как если б он хотел запечатлеть его в своей памяти, - и на широкий

поток солнечного сияния, заливавшего залу во время церемонии, внезапно легла

тень проносящегося облака. Впечатление мрака и безмолвие, казалось,

захолодило атмосферу, и странная магнетическая сила заставила все глаза

подняться на Риманца; и ни один человек не шевельнулся. Это напряженное

затишье было коротко. Принц Уэльский слегка вздрогнул и смотрел на

великолепную фигуру перед собой с выражением горячего любопытства, почни с

готовностью разорвать ледяные узы этикета и заговорить; затем, обуздав себя

с очевидным усилием, он с обычным достоинством ответил на глубокий поклон

Лючио, который прошел, слегка улыбаясь. Я подходил следующим, но, понятно,

не произвел впечатления; только кто-то среди младших членов королевской

фамилии, поймав имя "Джеффри Темпест", тотчас прошептал магические слова:

"Пять миллионов!" - слова, которые дошли до моих ушей и наполнили меня

обычным усталым презрением, сделавшимся моей хронической болезнью.

Скоро мы уже выходили из дворца, и пока мы ожидали нашу карету, я

дотронулся до рукава Риманца.

- Вы произвели настоящую сенсацию, Лючио!

- Неужели? - засмеялся он. - Вы льстите мне, Джеффри.

- Нисколько! Отчего вы стояли так долго перед троном?

- Мне так хотелось, - проговорил он равнодушно. - И кроме того я хотел

дать случай его королевскому высочеству запомнить меня.

- Но, по-видимому, он узнал вас. Вы его встречали раньше?

Его глаза сверкнули.

- Часто! Но до сих пор я ни разу не являлся публично в Сент-Джемский

Дворец. Придворный костюм преображает большинство людей, и я сомневаюсь, да,

я весьма сомневаюсь, что даже с его известной прекрасной памятью на лица

принц действительно принял меня сегодня за того, кто я на самом деле!

 

XVII

 

 

Это было неделю или дней десять спустя после приема принца Уэльского,

когда произошла между мной и Сибиллой Эльтон та странная сцена, о которой я

хочу рассказать, - сцена, оставившая глубокий след в моей душе, и которая

могла бы предупредить меня о нависших надо мной грозовых тучах, если б мое

чрезмерное самомнение не мешало мне принять предзнаменование, могущее

предвещать мне несчастие. Приехав однажды вечером к Эльтонам и поднявшись в

гостиную, что стало моей привычкой, без доклада и церемонии, я нашел там

Дайану Чесней одну и в слезах.

- В чем дело? - воскликнул я шутливым тоном, так как я был в очень

дружеских и фамильярных отношениях с маленькой американкой. - Вы плачете! Не

прокутился ли наш милый железнодорожный папа?

Она засмеялась как-то истерически.

- Нет еще! - и она подняла свои влажные глаза, показывая, как много

злобы еще сверкало в них. - Насколько я знаю, все обстоит благополучно с

капиталами. Только у меня, да, у меня здесь было столкновение с Сибиллой.

- С Сибиллой?

- Ну да, - и она поставила кончик маленького вышитого башмачка на

скамеечку и критически посмотрела на него. - Сегодня журфикс у Кэтсон, и я

туда приглашена, и Сибилла также; мисс Шарлотта измучена ухаживаньем за

графиней, и, конечно, я была уверена, что Сибилла поедет. Хорошо. Она ни

слова не говорит об этом до обеда и тогда спрашивает меня, к какому часу мне

нужна карета. Я говорю: "Разве вы не едете?" - а она посмотрела на меня со

своей вызывающей манерой - вы знаете! - и ответила: "Вы думаете, это

возможно?" Я вспыхнула и сказала, что, конечно, это возможно. Она опять

по-прежнему на меня посмотрела и сказала: "К Кэтсон? С вами?" Согласитесь,

что это была явная дерзость, и я не могла сдержать себя и сказала: "Хотя вы

и дочь графа, но вы не должны воротить нос от миссис Кэтсон. Она не так

дурна, - я не говорю о ее деньгах, - но она действительно хороший человек и

имеет доброе сердце. Миссис Кэтсон никогда бы так со мной не обращалась!" Я

задыхалась, я могла бы наговорить дерзостей, если б за дверью не было лакея.

Сибилла только улыбнулась своей ледяной улыбкой и спросила: "Может быть вы

предпочли бы жить с миссис Кэтсон?" - "Конечно, - я сказала, - нет, ничто

меня не заставляет жить с м-с Кэтсон". И тогда она сказала: "Мисс Чесней, вы

платите моему отцу за протекцию и гарантию его имени и за положение в

английском обществе, но компания дочери моего отца не была включена в

торговую сделку. Я пробовала, насколько могла, ясно дать вам понять, что не

желаю показываться в обществе с вами, не потому, что я не люблю вас, нет, но

просто потому, чтоб не говорили, что я ваша оплаченная компаньонка. Вы

заставляете меня говорить резко, и мне очень досадно, если я вас оскорбляю.

Что касается м-с Кэтсон, я ее видела только один раз и нахожу ее очень

вульгарной и дурно воспитанной. Притом я не люблю общества торговцев!" - и с

этими словами она встала и уплыла, и я слышала, что она приказала подать для

меня карету к десяти часам. Ее сейчас подадут, а у меня посмотрите, какие

красные глаза! Я знаю, что старая Кэтсон составила свое состояние на лаке,

но чем же лак хуже чего-нибудь другого? И... и все это теперь прошло, м-р

Темпест, и... вы можете передать Сибилле все, что я сказала, если хотите: я

знаю, вы влюблены в нее!

Ее быстрая речь, почти без передышки, привела меня в тупик.

- В самом деле, мисс Чесней... - начал я церемонно.

- О, да, мисс Чесней, мисс Чесней, - все это прекрасно, - повторила она

нетерпеливо, протягивая руку к великолепной Sortie-de-bal; я молча подал ее,

и она молча приняла мою услугу. - Я только барышня и я не виновата, что имею

отцом вульгарного человека, желающего до своей смерти видеть меня замужем за

английским дворянином. Это его точка зрения, но не моя. Английские дворяне,

по моему мнению, все какие-то развинченные и расслабленные. Но я могла бы

полюбить Сибиллу, если б она позволила, но она не хочет. Она проводит жизнь,

как глыба льда, и никого не любит. Знаете ли, она и вас не любит. Я пожелала

б ей быть более человечной!

- Мне очень досадно за все это, - сказал я, улыбаясь пикантному личику

этой действительно добросердечной девушки, - но, право, не стоит об этом так

много говорить. У вас добрая и великодушная натура, но англичане склонны не

понимать американцев. Я могу вполне войти в ваши чувства, однако вы знаете,

что леди Сибилла очень горда.

- Горда! - прервала она, - еще бы. Ведь это нечто особенное - иметь

предка, проколотого копьем на Босфортском поле и оставленного там на

съедение птицам! По-видимому, это дает право на жестокость для всей фамилии

в будущем. Не удивительно, если потомки евших его птиц чувствовали то же

самое!

Я засмеялся, и она также засмеялась; к ней вернулось ее нормальное

настроение.

- Если я вам скажу, что мой предок был отец пилигрим, надеюсь, вы не

поверите мне? - сказала она, и на уголках ее рта образовались ямочки.

- Я всему поверю из ваших уст! - заявил я галантно.

- Хорошо, в таком случае, верьте, если можете! Я не могу! Он был отец

пилигрим на корабле "Цветок боярышника" и упал на колени и благодарил Бога

достигнув суши, по примеру настоящего отца пилигрима. Но он не прислуживал

проколотому человеку на Босфорте.

Тут появившийся лакей прервал ее докладом, что карета подана.

- Хорошо, благодарю. До свидания, м-р Темпест, пошлите лучше сказать

Сибилле, что вы здесь. Лорд Эльтон не обедал с нами, но Сибилла целый вечер

останется дома.

Я предложил ей руку и проводил ее до кареты, досадуя слегка за нее, что

ей приходится в одиночестве ехать на вечер к фабрикантке лака. Она была

хорошая девушка, светлая, правдивая, временами вульгарная и болтливая, но

лучшим качеством ее характера была искренность, и эта самая искренность,

будучи совершенно немодной, была не понята и будет всегда не понятой высшим,

следовательно, более лицемерным кругом английского общества.

Медленно и в задумчивости я вернулся в гостиную, послав одного из слуг

спросить леди Сибиллу, не могу ли я видеть ее на несколько минут. Я не долго

ждал; я прошелся раз или два по комнате, как она вошла, такая странная и

прекрасная, что я не мог удержаться от восторженного восклицания. Она была в

белом платье, что было ее обыкновением по вечерам; ее волосы были причесаны

не так тщательно, как всегда, и падали на ее лоб тяжелой волной; ее лицо

было особенно бледно, и глаза казались больше и темнее, ее улыбка была

неопределенна и скользяща, как улыбка лунатика. Она протянула мне руку; ее

рука была суха и горяча.

- Моего отца нет дома, - начала она.

- Я знаю. Но я пришел, чтобы видеть вас. Могу я остаться немного?

Она едва слышно промолвила согласие и, опустившись в кресло, принялась

играть розами, стоящими в вазе рядом с ней на столе.

- Вы имеете усталый вид, леди Сибилла, - сказал я нежно, - здоровы ли

вы?

- Я совершенно здорова, - ответила она, - но вы правы, сказав, что я

устала. Я страшно устала!

- Может быть, вас слишком утомляет ухаживанье за вашей матерью?

Она горько засмеялась.


Дата добавления: 2015-08-29; просмотров: 20 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.064 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>