Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Легенда oб Уленшпигеле и Ламме Гудзаке, об их доблестных, забавных и достославных деяниях во Фландрии и других краях 25 страница



А холодно было, туман расстилался по лугу, сухие ветки падали с деревьев. И луна светила, а в канале на воде огни горели. Ганс говорит: «Это ночь оборотней. Все грешные души выходят из ада. Нужно три раза перекреститься левой рукой и крикнуть: „Соль, соль, соль!“ То знак бессмертия. Тогда они тебя не тронут». А я ему: «Как хочешь, так я и сделаю, ненаглядный мой Ганс». Тут он меня поцеловал. «Ты, говорит, моя жена». – «Да, говорю, жена». И от этих его ласковых слов я испытала неземное блаженство, точно на тело мое источился бальзам. А он надел на меня венок из роз и говорит: «Ты красивая». А я ему: «Ты, мой ненаглядный Ганс, тоже красивый. На тебе дорогой, зеленого бархата, шитый золотом наряд, на шляпе развевается большое страусовое перо, глаза у тебя сверкают, как гребни волн. Все девушки в Дамме побегут за тобой, – только покажись им, – будут добиваться твоей любви, но ты люби только меня, Ганс». А он мне на это: «Выведай, кто из них побогаче, – их деньги достанутся тебе». С этими словами он и ушел, а мне не велел за ним идти.

Осталась я одна, стою, позвякиваю двумя золотыми, а сама вся дрожу, насквозь продрогла – уж очень туман был холодный, – вдруг смотрю, волк: морда у него зеленая, в белой шерсти длинные камышинки торчат. Я как закричу: «Соль, соль, соль!» – и крещусь, и крещусь, а ему хоть бы что. Я – бежать, я – кричать, а он – завывать! Слышу: позади меня щелкает зубами, совсем близко, вот сейчас схватит. Тут я еще припустила. На мое великое счастье, встретился мне на углу Цапельной улицы ночной сторож с фонарем. «Волк! Волк!» – кричу. А старик: «Не бойся, говорит, дурочка Катлина, я тебя домой отведу». Взял он меня за руку, а я чувствую – и его рука дрожит. Значит, тоже испугался.

– Видно, опять набрался храбрости, – заметила Неле. – Слышишь его протяжное пение? De clock is tien, tien aen de clock! (Десять часов пробило, пробило десять часов!) И колотушкой стучит.

– Уберите огонь! – сказала Катлина. – Голова горит. Вернись ко мне, Ганс ненаглядный!

А Неле смотрела на Катлину, просила Богородицу исцелить ее от огня безумия и плакала над ней.

 

В Беллеме, на берегу Брюггского канала, Уленшпигель и Ламме повстречали всадника с тремя петушьими перьями на войлочной шляпе, мчавшегося в Гент. Уленшпигель запел жаворонком – всадник остановился и ответил боевым кличем певца зари.

– Какие у тебя вести, неугомонный всадник? – спросил Уленшпигель.



– Важные, – отвечал всадник. – По совету французского адмирала де Шатильона принц – друг свободы – отдал приказ: помимо тех военных судов, что стоят в Эмдене и в Восточной Фрисландии, снарядить еще несколько кораблей. Приказ этот получили доблестные мужи Адриан ван Берген, сьер де Долен; его брат Людвиг Геннегауский; барон де Монфокон; сьер Людвиг де Бредероде; Альберт Эгмонт, сын казненного и не изменник, как его брат; фрисландец Бертель Энтенс де Ментеда; Адриан Меннинг; гордый и пылкий гентец Хембейзе и Ян Брук[206]. Принц пожертвовал на это все свое достояние – пятьдесят с лишним тысяч флоринов.

– У меня еще есть пятьсот для него, – сказал Уленшпигель.

– Иди с ними к морю, – сказал всадник.

И ускакал.

– Принц отдал все свое достояние, – сказал Уленшпигель. – А мы можем отдать только свою шкуру.

– По-твоему, это мало? – спросил Ламме. – Настанет ли такое время, когда мы уже не услышим ни о бое, ни о разбое? Принц Оранский во прахе.

– Да, во прахе, как сваленный дуб, – сказал Уленшпигель. – Но из дуба строят корабли свободы!

– А выгодно это принцу, – ввернул Ламме. – Вот что: коль скоро опасность миновала, купим ослов! Я предпочитаю двигаться сидя и без колокольчиков на подошвах.

– Ладно, купим ослов, – согласился Уленшпигель. – Покупатели на них всегда найдутся.

Они отправились на рынок и купили двух превосходных ослов вместе со сбруей.

 

Так, обняв ногами своих ослов, добрались они до селения Оост-Камп, расположенного возле густого леса, за которым был прорыт канал.

В чаянии благоуханной тени забрели они в лес и увидели множество длинных просек, тянувшихся во всех направлениях: и к Брюгге, и к Генту, и к Южной и к Северной Фландрии.

Вдруг Уленшпигель соскочил с осла:

– Ты ничего не видишь?

– Вижу, – отвечал Ламме и дрожащим голосом воскликнул: – Моя жена! Милая моя жена! Это она, сын мой! Но я к ней не подойду – это свыше моих сил! В каком виде я ее нахожу!

– Да чего ты хнычешь? – спросил Уленшпигель. – Она сейчас прелестна – в муслиновом платье с разрезами, в которые проглядывает ее свежее тело. Нет, это не твоя жена – слишком молода.

– Это она, сын мой, это она! – возразил Ламме. – Я ее сразу узнал. Поддержи меня – мне силы изменяют. Кто бы мог подумать? Она – и вдруг танцует в цыганском наряде, без всякого стеснения! Да, это она! Погляди на ее стройные ноги, на голые до плеч руки, на полные золотистые груди, только до половины прикрытые муслиновым платьем. Гляди: за ней носится огромный пес, а она его дразнит красным платком.

– Это египетская собака, – заметил Уленшпигель, – в Нидерландах нет такой породы.

– Египетская?.. Не знаю... Но это она. Ах, сын мой, мне больно глазам! Она подбирает юбку, чтобы видны были ее округлые колени. Она нарочно смеется, чтобы показать свои белые зубки, и не просто смеется, а заливается хохотом, чтобы слышен был ее нежный голосок. Она расстегивает платье и нарочно откидывается. О, эта шея – шея пылающего любовью лебедя, эти голые плечи, эти ясные и смелые глаза! Бегу к ней.

Тут Ламме спрыгнул с осла.

Уленшпигель, однако, удержал его.

– Эта девушка совсем не твоя жена, – сказал он. – Мы недалеко от цыганского табора. Гляди в оба! Видишь там, за деревьями, дым? Слышишь лай собак? Вон они уже нас заметили – как бы не кинулись. Юркнем лучше в чащу!

– Нет, я не юркну, – объявил Ламме. – Это моя жена, такая же фламандка, как мы с тобой.

– Ты слепой дурак, – заметил Уленшпигель.

– Слепой? Нет, не слепой. Я прекрасно вижу, как она, полураздетая, танцует, смеется и дразнит огромного пса. Она притворяется, что не видит нас. На самом деле она нас видит, уверяю тебя. Тиль, Тиль, гляди! Собака бросилась на нее, повалила и хочет вырвать красный платок. А она жалобно кричит.

И с этими словами Ламме устремился к ней.

– Жена моя, жена моя! – воскликнул он. – Ты ушиблась, моя ненаглядная? Что ты так хохочешь? А взгляд у тебя растерянный. – Он целовал ее, гладил и говорил: – А где же твоя милая родинка под левой грудью? Что-то я ее не вижу. Где же она? Нет, ты не моя жена. Господи, твоя воля!

А она все хохотала.

Вдруг Уленшпигель крикнул:

– Берегись, Ламме!

Ламме обернулся и увидел рослого цыгана с испитым смуглым лицом, напоминавшим peperkoek, то есть французский пряник.

Тогда Ламме взял копье и, изготовившись к обороне, крикнул:

– Уленшпигель, на помощь!

Уленшпигель тут как тут со своей острой саблей.

Цыган обратился к Ламме на нижненемецком языке:

– Gibt mi Ghelt, ein Richsthaler auf tsein (дай мне денег, один рейхсталер или десять).

– Смотри, – сказал Уленшпигель, – девушка бежит, хохочет и все оглядывается – не идет ли кто за ней.

– Gibt mi Ghelt, – повторил цыган. – Заплати за шашни. Мы люди бедные, а тронуть мы тебя не тронем.

Ламме дал ему каролю.

– Чем ты промышляешь? – спросил Уленшпигель.

– Чем придется, – отвечал цыган. – Мы мастера на все руки, чудеса показываем, ворожим. Бьем в бубен, танцуем венгерские танцы. Кое-кто мастерит клетки и рашперы, на которых изготовляется отменное жаркое. Но фламандцы и валлоны боятся нас и гонят. Честным трудом нам жить не дают – поневоле приходится воровать: таскаем у крестьян овощи, мясо, птицу – что ж поделаешь, когда они и продавать не продают, и даром ничего не дают?

– А кто эта девушка, которая так похожа на мою жену? – спросил Ламме.

– Это дочь нашего вожака, – отвечал цыган и, точно боясь чего-то, заговорил тихо: – Господь послал ей любовный недуг – женский стыд ей незнаком. Как увидит мужчину, сейчас на нее нападает буйное веселье и неудержимый смех. Говорит она мало – ее долгое время считали даже немой. По ночам сидит – тоскует у костра, то плачет, то смеется без причины, то показывает на живот – говорит, что там у нее болит. В настоящее исступление она впадает летом, в полдень, после еды. Почти голая танцует неподалеку от табора. Она ничего не хочет носить, кроме тюля и муслина. Зимой мы с превеликим трудом надеваем на нее подбитый козьим мехом плащ.

– А разве нет у нее милого дружка, который не позволял бы ей отдаваться первому встречному? – спросил Ламме.

– Нет у нее дружка, – отвечал цыган. – Когда путники подходят к ней и видят ее безумные глаза, то они испытывают не столько сердечное влечение, сколько страх. Этот толстяк не робкого, знать, десятка, – указывая на Ламме, добавил он.

– Не прерывай его, сын мой, – вмешался Уленшпигель. – Треска пусть себе хает кита, а кто из них больше дает ворвани?

– Ты нынче не в духе, – заметил Ламме.

Но Уленшпигель, не слушая его, обратился к цыгану с вопросом:

– А как она обходится с теми, кто не менее храбр, чем мой друг Ламме?

– Получает и удовольствие и барыш, – с грустью в голосе отвечал цыган. – Кто с ней побаловался, тот платит за развлечение, а деньги эти идут на ее наряды и на нужды стариков и женщин.

– Стало быть, она никого не слушается? – спросил Ламме.

– Пусть те, кого посетил Господь, живут по своей воле и хотению. Таков наш закон, – отвечал цыган.

Уленшпигель и Ламме продолжали свой путь. А цыган с величественным и невозмутимым видом направился к табору. А девушка танцевала на поляне и заливалась хохотом.

 

По пути в Брюгге Уленшпигель обратился к Ламме:

– Мы много потратили на вербовку солдат, на сыщиков, на подарок цыганке и на oliekoek’и, – ведь ты их в огромном количестве поедал сам, а продать ни одного не продал. Ну так вот, пусть твое чрево умерит свои желания – нам нужно сократиться. Дай мне твои деньги – общее хозяйство буду вести я.

– Хорошо, – сказал Ламме и протянул ему кошелек. – Только не мори меня голодом – прими в соображение, что я толстяк и крепыш, а значит, мне необходим питательный и обильный стол. Ты же худ и тщедушен, тебе можно так жить: день прошел – и слава Богу, нынче поел, а завтра как-нибудь, ты, ни дать ни взять, дощатая мостовая на набережной – способен питаться одним воздухом да дождем. Ну а у меня от воздуха под ложечкой начинает сосать, от дождя голод только усиливается, так что мне нужна иная пища.

– У тебя и будет иная пища, – подхватил Уленшпигель, – пища постная, душеспасительная. Супротив нее не устоит самое толстое брюхо: мало-помалу оно опадает, так что самый грузный человек становится легким. И скоро милый моему сердцу обезжиренный Ламме будет бегать, что твой олень.

– Горе мне! – воскликнул Ламме. – О мой тощий удел! Я проголодался, сын мой, и не прочь был бы поужинать.

Вечерело. Они приблизились к Брюгге со стороны Гентских ворот. Тут им пришлось предъявить пропуска. Уплатив по полсоля за себя и по два соля за ослов, они въехали в город. Слова Уленшпигеля, видимо, навели Ламме на грустные размышления.

– Скоро мы будем ужинать? – спросил он.

– Скоро, – отвечал Уленшпигель.

Остановились они in de Meermin (в «Сирене») – на постоялом дворе с позолоченным флюгером в виде сирены, вертевшимся на крыше.

Путники поставили своих ослов в конюшню, и Уленшпигель заказал себе и Ламме на ужин хлеба, сыра и пива.

Хозяин, подавая скудный этот ужин, ухмылялся. Ламме ел неохотно и с тоской смотрел на Уленшпигеля, который тем временем с таким аппетитом угрызал черствый хлеб и молодой сыр, точно это были ортоланы. И кружку пива Ламме выцедил без удовольствия. Уленшпигель посмеивался, глядя, как он страждет. И посмеивался еще кто-то во дворе, по временам заглядывавший в окно. Уленшпигель заметил, что это женщина и что она прячет свое лицо. Решив, что это какая-нибудь служанка-насмешница, он тут же перестал о ней думать. А Ламме был бледен, скучен и вял, оттого что страсть его чрева не было утолена, и, глядя на него, Уленшпигель в конце концов проникся к нему состраданием и только хотел было заказать для своего товарища яичницу с колбасой, говядину с бобами или же еще что-нибудь в этом роде, как вдруг вошел baes и, сняв шляпу, молвил:

– Ежели господам проезжающим хочется чего-нибудь получше, то пусть только скажут и объяснят, что им угодно.

Ламме широко раскрыл глаза, еще шире разинул рот и, сгорая от нетерпения, воззрился на Уленшпигеля.

Уленшпигель же сказал baes’у:

– Странствующие подмастерья небогаты.

– Им самим иногда невдомек, чем они обладают, – возразил baes и указал на Ламме. – Одно это располагающее к себе лицо чего стоит! Ну так что же угодно вашим милостям приказать по части выпивки и закуски? Яичницу с жирной ветчиной, choesel’ей сегодняшнего изготовления, слоеных пирожков, каплуна – каплун так и тает во рту, – жирного мяса с пряностями, антверпенского dobbelknol’я, брюггского dobbelkuyt’a, лувенского вина, изготовляемого по способу бургонского? Денег я с вас не возьму.

– Всего принесите, – сказал Ламме.

Скоро все это появилось на столе, и Уленшпигелю было приятно смотреть, как бедный Ламме, более чем когда-либо изголодавшийся, набросился на яичницу, на choesel’и, на каплуна, на ветчину, на жареное мясо и как он целыми литрами лил себе в глотку dobbelknol, dobbelkuyt, а равно и лувенское, изготовляемое по способу бургонского.

Наевшись вволю и ублаготворившись, он хотя и отдувался, как кит, а все оглядывал стол: не осталось ли еще чего-нибудь такого, что бы можно было положить в рот. И на зубах у него похрустывали остатки слоеных пирожков.

Ни Уленшпигель, ни он не замечали славной мордашки, улыбавшейся им в окно и мелькавшей во дворе. Когда же baes принес им глинтвейну, они опять начали пить. И пели песни.

После сигнала к тушению огней baes спросил, не угодно ли им пройти в большие хорошие комнаты. Уленшпигель на это ему ответил, что с них довольно и одной маленькой.

– Маленьких комнат у меня нет, – возразил baes. – Я бесплатно предоставляю каждому по комнате для господ.

И точно: он проводил их в комнаты с роскошной мебелью и коврами. В комнате Ламме высилась двуспальная кровать.

Уленшпигель изрядно выпил, его развезло, а потому он и Ламме не чинил никаких препятствий по части отхода ко сну, и сам тот же час започивал.

В полдень он заглянул к Ламме в комнату – тот еще храпел. Поодаль лежала прехорошенькая сумочка, набитая деньгами. Уленшпигель раскрыл сумочку и узрел золотые каролю и серебряные патары.

Он растолкал Ламме – тот протер заспанные глаза и, с беспокойством осмотрев комнату, воскликнул:

– Моя жена! Где моя жена?

Указав на пустое место рядом с собой в постели, Ламме прибавил:

– Она только что была здесь.

Тут он спрыгнул с кровати, снова обшарил глазами комнату, заглянул во все уголки, осмотрел альков и шкафы и, никого не обнаружив, затопал ногами и закричал:

– Моя жена! Где моя жена?

На шум прибежал baes.

– Подлец! – схватив его за горло, взвизгнул Ламме. – Где моя жена? Куда ты дел мою жену?

– Вот беспокойный постоялец! – заметил baes. – Жена, жена! Какая жена? Ты приехал без жены. Я знать ничего не знаю.

– А, не знаешь! – завопил Ламме и опять давай шарить по всем углам. – Вот горе! Ведь ночью-то она была здесь, лежала рядом со мной, как в пору нашей страстной взаимной любви. Да, была. Где же ты сейчас, моя ненаглядная?

С этими словами он швырнул сумочку.

– Мне твои деньги не нужны – мне нужна ты, моя любимая, твое нежное тело, твое доброе сердце! О неизреченное счастье! Ты ушло безвозвратно. Я было отвык от тебя, мое сокровище, отвык от твоих ласк. Ты вновь взяла меня в полон – и снова покинула. Нет, лучше смерть! Ах, жена моя! Где моя жена?

Он повалился на пол и зарыдал. Потом вдруг вскочил, распахнул дверь и, промчавшись в одной сорочке через весь постоялый двор, выбежал на улицу.

– Моя жена! Где моя жена? – крикнул он.

Но сейчас же вернулся, оттого что гадкие мальчишки свистели и бросались в него камнями.т Уленшпигель заставил его одеться и сказал:

– Не отчаивайся. Увиделся ты с ней и увидишься снова. Она тебя не разлюбила: она к тебе пришла, и потом это она, конечно, заплатила за ужин и за господские комнаты и положила на кровать полную сумочку денег. Пепел у меня на груди говорит мне, что неверная жена так не поступает. Не плачь! Идем на защиту отчего края!

– Побудем еще немного в Брюгге! – молвил Ламме. – Я обегу весь город и найду ее.

– Нет, не найдешь, – возразил Уленшпигель, – она от тебя прячется.

Ламме потребовал объяснений от baes’а, но тот ничего ему не сказал. И приятели двинулись в Дамме.

Дорогой Уленшпигель задал Ламме вопрос:

– Почему ты мне не рассказал, каким образом она очутилась ночью рядышком и как она от тебя ушла?

– Сын мой, – отвечал Ламме, – ты же знаешь: мы с тобой отдали такую обильную дань мясу, пиву и вину, что, когда мы шли спать, я еле дышал. Шел я со свечой, как барин, а перед сном поставил подсвечник на сундук. Дверь была приотворена, сундук стоит у самой двери. Раздеваясь, я сонным и ласковым взором окинул мое ложе. В то же мгновенье свеча потухла. Кто-то как будто на нее дунул, затем послышались чьи-то легкие шаги, однако ж сон взял верх над чувством страха, и я заснул как убитый. Когда же я засыпал, чей-то голос – о, это был твой голос, жена моя, милая моя жена! – спросил: «Ты сытно поужинал, Ламме?» И голос ее звучал совсем близко, и лицо ее, и все ее нежное тело было вот тут, подле меня.

 

В этот день король Филипп, объевшись пирожным, был мрачнее обыкновенного. Он играл на своем живом клавесине – на ящике, где были заперты кошки, головы которых торчали из круглых отверстий над клавишами. Когда король ударял по клавише, клавиша колола кошку, и животное мяукало и пищало от боли.

Но Филипп не смеялся.

Он все время ломал себе голову над тем, как свергнуть с английского престола великую королеву Елизавету и возвести Марию Стюарт[207]. Он писал об этом обедневшему, запутавшемуся в долгах папе римскому[208], и папа ему на это ответил, что ради такого дела он не задумываясь продал бы священные сосуды храмов и сокровища Ватикана.

Но Филипп не смеялся.

Фаворит королевы Марии – Ридольфи[209] – в надежде на то, что, освободив ее, он на ней женится и станет королем Англии, явился к Филиппу, чтобы сговориться об убийстве Елизаветы. Но он оказался таким «болтунишкой», как назвал его в письме сам король, что его замыслы обсуждались вслух на антверпенской бирже. И убить королеву ему не удалось.

И Филипп не смеялся.

Позднее кровавый герцог по приказу короля направил в Англию двух убийц, потом еще двух. Все четверо угодили на виселицу.

И Филипп не смеялся.

И так Господь наказывал этого вампира за честолюбие, а между тем вампир уже представлял себе, как он отнимет у Марии Стюарт сына[210] и вдвоем с папой будет править Англией. И, видя, что благородная эта страна день ото дня становится влиятельнее и могущественнее, убийца злобствовал. Он не сводил с нее своих тусклых глаз и все думал, как бы ее раздавить, чтобы потом завладеть всем миром, истребить реформатов, особливо богатых, и прибрать к рукам их достояние.

Но он не смеялся.

И ему приносили мышей, домашних и полевых, в высоком железном ящике, с одной прозрачной стенкой. И он ставил ящик на огонь и с наслаждением смотрел и слушал, как несчастные зверьки мечутся, пищат, визжат, издыхают.

Но не смеялся.

Затем, бледный, с дрожью в руках, шел к принцессе Эболи и охватывал ее пламенем своего сладострастия, которое он разжигал соломой своей жестокости.

И не смеялся.

А принцесса Эболи не любила его и принимала только страха ради.

 

Стояла жара. Ни единого дуновения ветерка не долетало с тихого моря. Листья деревьев, росших вдоль канала в Дамме, едва-едва трепетали. Кузнечики притаились в луговой траве. А в полях церковные и монастырские батраки собирали для священников и аббатов тринадцатую долю урожая. С высокого огнедышащего голубого неба солнце изливало зной, и природа под его лучами дремала, словно нагая красавица в объятиях своего возлюбленного. Охотясь за мошкарой, гудевшей, точно вода в котле, над водой канала, в воздухе кувыркались карпы, а длиннокрылые, с вытянутым тельцем ласточки перехватывали у них добычу. От земли, колыхаясь и искрясь на солнце, поднимался теплый пар. Звонарь, ударяя в треснутый колокол, как в разбитый котел, возвещал с колокольни, что настал полдень и жнецам пора обедать. Женщины, воронкой приложив руки ко рту, окликали по именам своих мужей, братьев и сыновей: Ганс, Питер, Иоос. Над изгородью мелькали их красные наколки.

Ламме и Уленшпигель издалека завидели высокую четырехугольную громоздкую колокольню собора Богоматери.

– Там, сын мой, все твои горести и радости, – сказал Ламме.

Но Уленшпигель ничего ему не ответил.

– Скоро я увижу мой старый дом, а может, и жену, – продолжал Ламме.

Но Уленшпигель ничего ему не ответил.

– Сам ты, как видно, деревянный, а сердце у тебя каменное, – заметил Ламме. – Ничто на тебя не действует: ни то, что ты скоро увидишь места, где протекло твое детство, ни дорогие тени двух страдальцев – несчастного Клааса и несчастной Сооткин. Как же так? Ты и не грустишь и не радуешься? Кто же иссушил твое сердце? Ты погляди на меня: я в тревоге, в волнении, живот у меня трясется. Погляди на меня...

Тут Ламме вскинул глаза на Уленшпигеля и увидел, что тот побледнел, что голова у него свесилась на грудь, что губы у него дрожат и что он беззвучно рыдает.

И тогда Ламме примолк.

Так, не обменявшись ни единым словом, добрались они до Дамме и пошли по Цапельной улице, но там они никого не встретили – все попрятались от жары. У дверей домов, высунув язык, лежали на боку и позевывали собаки. Ламме и Уленшпигель прошли мимо ратуши, напротив которой был сожжен Клаас, и тут губы у Уленшпигеля задрожали еще сильнее, а слезы мгновенно высохли. Подойдя к дому Клааса, где жил теперь другой угольщик, Уленшпигель решил войти.

– Ты меня узнаешь? – обратился он к угольщику. – Можно мне здесь отдохнуть?

– Я тебя узнал, – молвил угольщик. – Ты сын мученика. Весь дом в твоем распоряжении.

Уленшпигель прошел в кухню, потом в комнату Клааса и Сооткин и дал волю слезам.

Когда же он вышел оттуда, угольщик ему сказал:

– Вот хлеб, сыр и пиво. Коли хочешь есть – ешь; коли хочешь пить – пей.

Уленшпигель знаком дал понять, что не хочет ни того, ни другого.

Затем приятели снова двинулись в путь: Ламме – восседая на осле, а Уленшпигель – ведя своего за недоуздок.

Приблизившись к лачужке Катлины, они привязали ослов и вошли. Попали они как раз к обеду. На столе стояло блюдо с вареными бобами в стручках и с бобами белыми. Катлина ела. Неле стояла около нее и собиралась налить ей подливы с уксусом, которую она только что сняла с огня.

Когда Уленшпигель вошел, Неле до того растерялась, что вылила всю подливу в Катлинину миску, а Катлина затрясла головой и то принималась подбирать ложкой бобы вокруг соусника, то била себя ею по лбу.

– Уберите огонь! Голова горит! – бессмысленно повторяла она.

Запах уксуса возбудил у Ламме аппетит.

Уленшпигель смотрел на Неле, и улыбка любви озарила великую его печаль.

А Неле, не долго думая, обвила ему шею руками. Она тоже как будто сошла с ума – плакала, смеялась и, залившись румянцем несказанного счастья, все лепетала:

– Тиль! Тиль!

Уленшпигель в восторге не сводил с нее глаз. Потом она разжала руки, отступила на шаг, вперила в Уленшпигеля радостный взор и вновь обвила ему шею руками. И так несколько раз подряд. Уленшпигель, ликуя, сжимал ее в объятиях до тех пор, пока она, обессилевшая и окончательно потеряв голову, не опустилась на скамью.

– Тиль! Тиль! Любимый мой! Наконец ты вернулся! – не стыдясь, повторяла Неле.

Ламме стоял у порога. Как скоро Неле немного успокоилась, она показала на него и спросила:

– Где я могла видеть этого толстяка?

– Это мой друг, – отвечал Уленшпигель. – Он разъезжает вместе со мной и ищет свою жену.

– Теперь я вспомнила, – обращаясь к Ламме, сказала Неле. – Ты жил на Цапельной улице. Я видела твою жену в Брюгге – ее там знают за женщину благочестивую и богобоязненную. Когда же я ее спросила, как у нее достало духу бросить мужа, она мне ответила так: «На то была воля Божья и такая была наложена на меня епитимья, так что жить я с ним больше не стану».

При этом известии Ламме огорчился, но тут же обратил взор на бобы с уксусом. А в поднебесье пели жаворонки, и разомлевшая природа безвольно отдавалась ласкам солнечных лучей. А Катлина ложкой подбирала со стола бобы и стручки вместе с подливкой.

 

Через дюны из Хейста в Кнокке шла среди бела дня пятнадцатилетняя девочка. Никто за нее не беспокоился, так как все знали, что оборотни и грешные души нападают по ночам. Девочка несла в сумочке сорок восемь солей серебром, что равнялось четырем золотым флоринам, которые ее мать Тория Питерсен, проживавшая в Хейсте, взяла взаймы, когда ей надо было что-то купить, у ее дяди Яна Рапена, проживавшего в Кнокке. Девочка по имени Беткин надела свое самое красивое платье и, очень довольная, пустилась в дорогу.

К вечеру девочка домой не вернулась – у матери заскребло было на сердце, но, решив, что дочка, верно, осталась ночевать у дяди, она успокоилась.

На другой день рыбаки, выходившие в море на лов рыбы, причалили к берегу и, вытащив лодку на песок, побросали рыбу в повозки, с тем чтобы продать ее оптом, прямо целыми повозками, на рынке в Хейсте. Поднимаясь в гору по усеянной ракушками дороге, они обнаружили на дюне мертвую девочку, совершенно раздетую, – воры не оставили на ней даже сорочки, – и пятна крови вокруг. Рыбаки приблизились и увидели на ее прокушенной шее следы длинных и острых зубов. Девочка лежала навзничь, глаза у нее были открыты и смотрели в небо, изо рта, тоже открытого, словно исходил предсмертный вопль.

Прикрыв тело девочки opperstkleed’oм[211], рыбаки отнесли его в Хейст, в ратушу. Там скоро собрались старшины и лекарь, и лекарь объявил, что у обыкновенного волка таких зубов не бывает, что это зубы исполненного адской злобы weerwolf’a, оборотня, и что надо молить Бога, чтобы он избавил от него землю Фландрскую.

И тогда было повелено: во всем графстве, особенно в Дамме, Хейсте и Кнокке, служить молебны и читать особые молитвы.

И народ, громко вздыхая, теснился в храмах.

В хейстской церкви, где стоял гроб с телом девочки, ни мужчины, ни женщины не могли удержаться от слез при виде ее окровавленной искусанной шеи. А мать кричала на всю церковь:

– Я сама пойду на weerwolf’a и загрызу его!

И женщины, рыдая, одобряли ее за это намерение. А некоторые говорили:

– Ты не вернешься.

И все же она пошла, а с нею муж и два брата, и все они были вооружены, и все искали волка на берегу, на дюнах и в долине, но так и не нашли. А ночи были холодные, и она простудилась, и муж отвел ее домой. И он, и ее братья ухаживали за ней и, готовясь к лову, чинили сети.

Коронный судья Дамме, решив, что weerwolf питается кровью, но не грабит убитых, объявил, что по его следу, должно полагать, идут воры, укрывающиеся среди дюн, и пользуются таковым случаем в своих гнусных целях. Того ради он распорядился ударить в набат и велел всем и каждому, схватив что попадется под руку: оружие так оружие, палку так палку, учинить облаву на нищих и бродяг, всех их переловить и обыскать, нет ли у них в сумах золота или же лоскутов от одежды убитых, после чего здоровые нищие будут-де препровождены на королевские галеры, старые же и больные отпущены на свободу.

Искали, однако, впустую.

Тогда Уленшпигель пришел к судье и сказал:

– Я убью weerwolf’a.

– Почему ты в этом так уверен? – спросил судья.

– Пепел бьется о мою грудь, – отвечал Уленшпигель. – Дозвольте мне потрудиться в общинной кузнице.

– Потрудись, – сказал судья.

Никому во всем Дамме ни слова не сказав о своем замысле, Уленшпигель пошел в кузницу и тайком от всех выковал большой превосходный капкан для ловли диких зверей.

На другой день, то есть в субботу – а по субботам weerwolf особенно свирепствовал, – Уленшпигель захватил с собой письмо от судьи к хейстскому священнику, сунул под плащ капкан, вооружился добрым арбалетом и острым ножом и вышел из Дамме, так объяснив жителям цель своего похода:

– Пойду чаек настреляю, а из их пуха сделаю подушечки для госпожи судейши.

Дорога в Хейст шла около моря, а море в тот день разбушевалось: громадные волны с громоподобным грохотом то накатывались на песок, то вновь откатывались; ветер, дувший со стороны Англии, завывал в снастях прибитых к берегу кораблей. Один рыбак сказал Уленшпигелю:

– Этот резкий ветер – наша погибель. Еще ночью море было спокойно, а как солнце взошло – вдруг рассвирепело. Теперь о лове и думать нечего.

Уленшпигель обрадовался – ночью в случае чего будет к кому обратиться за помощью.

В Хейсте он пошел прямо к священнику и передал письмо от судьи. Священник же ему сказал:

– Ты смельчак, но только вот что прими в рассуждение: кто бы ночью в субботу ни шел через дюны, всех потом находят на песке мертвыми, загрызенными. Плотинщики ходят на работу по нескольку человек. Вечереет. Слышишь, как воет в долине weerwolf? Неужели он, как и накануне, всю ночь будет выть так ужасно на кладбище? Да благословит тебя Бог, сын мой, но лучше бы ты не ходил.


Дата добавления: 2015-08-29; просмотров: 19 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.033 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>