Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Легенда oб Уленшпигеле и Ламме Гудзаке, об их доблестных, забавных и достославных деяниях во Фландрии и других краях 12 страница



– Слышу, – отвечал он. – Отец меня кличет.

– Я почувствовала рядом с собою чье-то холодное тело, – сказала Сооткин. – Зашевелились простыни, заколыхался полог, и мне послышался голос: «Сооткин!» Голос был тихий, как дуновение ветерка, а затем – шаги, легкие, как полет мошки.

Тут она обратилась к духу Клааса:

– Муж мой! Если ты там, на небе, у Бога, чего-нибудь хочешь, скажи нам, и мы исполним твое желание.

Внезапно бурный порыв ветра распахнул дверь, наполнив комнату пылью, и тогда Уленшпигель и Сооткин услышали, что вдали каркают вороны.

Уленшпигель и Сооткин пошли на место казни.

Ночь была темная; северный ветер гнал по небу облака, они мчались, как стадо оленей, и лишь кое-где, в прозорах, на мгновение проглядывали звезды.

У костра ходил взад и вперед общинный стражник. Слышны были его шаги по сухой земле и карканье ворона – должно быть, ворон сзывал других, потому что издали доносилось ответное карканье.

Приблизившись к костру, Уленшпигель и Сооткин увидели, что ворон опустился на плечо Клааса, услышали стук его клюва, и тут слетелось много воронья.

Уленшпигель хотел было разогнать воронье, но стражник ему сказал:

– Эй, колдун, ты пришел за рукой страстотерпца? Да будет тебе известно, что рука сожженного не поможет тебе стать невидимкой, – для этого нужна рука повешенного, а ведь тебя самого когда-нибудь повесят.

– Ваше благородие, – сказал Уленшпигель, – я не колдун, я осиротевший сын того, кто привязан к столбу, а эта женщина – его вдова. Мы хотим только приложиться к его телу и взять на память частицу праха. Не препятствуйте нам, ваше благородие, – вы ведь не чужеземный солдат, вы наш соотечественник.

– Ну ладно, – сказал стражник.

Сирота и вдова поднялись по обуглившимся поленьям к телу Клааса. Обливаясь слезами, они поцеловали его лицо.

На месте сердца пламя выжгло у Клааса глубокую дыру, и Уленшпигель достал оттуда немного пепла. Потом они с Сооткин опустились на колени и начали молиться. Когда забрезжил свет, они все еще были здесь. Но на рассвете стражник, подумав, что ему может влететь за поблажку, прогнал их.

Дома Сооткин взяла лоскуток красного и лоскуток черного шелка, сшила мешочек и высыпала в него пепел. К мешочку она пришила две ленточки, чтобы Уленшпигель мог носить его на шее. Надевая на него мешочек, она сказала:

– Пепел – это сердце моего мужа, красный шелк – это его кровь, черный шелк – это знак нашего траура, – пусть же это вечно будет у тебя на груди, как пламя мести его палачам.



– Хорошо, – сказал Уленшпигель.

Вдова обняла сироту, и в этот миг взошло солнце.

 

На другой день общинные стражники и глашатаи явились в дом Клааса, с тем чтобы вынести все его пожитки на улицу и продать с молотка. Из окон Катлининого дома Сооткин было видно, как вынесли железную колыбель с медными украшениями, которая в доме Клаасов переходила от отца к сыну, в том самом доме, где когда-то родился несчастный страдалец и где родился Уленшпигель. Потом вынесли кровать, на которой Сооткин зачала младенца и на которой она, положив голову на плечо мужа, провела столько счастливых ночей. За кроватью последовали квашня, ларь, где в лучшие времена хранилось мясо, сковороды, чугуны, котлы, уже не блестевшие, как в пору благоденствия, но грязные и запущенные. Эти вещи напомнили Сооткин о семейных пиршествах, благоухание которых привлекало соседей.

Потом показались на свет Божий бочонок simpel’я[118], полубочонок dobbelkuyt’a и корзинка по меньшей мере с тридцатью бутылками вина. Все это было вынесено на улицу, все до последнего гвоздя, – бедная вдова своими ушами слышала, как этот последний гвоздь со стуком и скрежетом вытаскивали из стены.

Без воплей и жалоб, с холодным отчаянием смотрела Сооткин, как расхищают ее скромное богатство. Глашатай зажег свечу, и началась распродажа. Свеча еще не догорела, а старшина рыботорговцев все уже скупил за бесценок, с тем чтобы потом перепродать. При этом у него было такое же сладострастное выражение лица, как у ласки, высасывающей куриный мозг.

«Недолго тебе радоваться, убийца», – думал Уленшпигель.

Торги между тем кончились, стражники перерыли весь дом, но денег не нашли.

– Плохо ищете! – возмущался рыбник. – Я знаю наверное, что полгода назад у Клааса было семьсот каролю.

«Денежки тебе улыбнулись, убийца», – думал Уленшпигель.

Неожиданно Сооткин обратилась к нему.

– Вон доносчик! – сказала она, показывая на рыбника.

– Я знаю, – сказал Уленшпигель.

– Ты примиришься с тем, что он завладеет кровью твоего отца? – спросила она.

– Я бы предпочел, чтобы меня целый день пытали, – отвечал Уленшпигель.

– Я тоже, – подхватила Сооткин. – Смотри только, не проговорись из жалости, как бы меня на твоих глазах ни терзали!

– Но ведь ты женщина! – возразил Уленшпигель.

– Дурачок! – сказала она. – Коли я тебя родила, стало быть, знаю, что такое муки. Но вот если я увижу, что тебя... – Она внезапно побледнела. – Тогда я помолюсь Божьей Матери, которая видела сына своего на кресте, – добавила Сооткин и со слезами стала ласкать Уленшпигеля.

Так был заключен между ними союз ненависти и стойкости.

 

Рыбник уплатил лишь половину стоимости всех вещей, а другая половина была ему пока что зачтена за донос впредь до нахождения тех самых семисот каролю, ради которых он и совершил злодеяние.

Сооткин проводила ночи в слезах, а днем хлопотала по хозяйству. Уленшпигель часто слышал, как она разговаривает сама с собой:

– Если деньги достанутся рыбнику, я руки на себя наложу.

Понимая, что это не пустые слова, Уленшпигель и Неле настойчиво уговаривали ее перебраться в Вальхерен, где жили ее родственники. Сооткин на это отвечала, что ей нет нужды убегать от червей, которые все равно скоро съедят ее вдовье тело.

Между тем рыбник снова явился к коронному судье и сказал, что покойный всего несколько месяцев назад получил семьсот каролю, что он был скупенек, неприхотлив и, конечно, не мог истратить такие большие деньги – наверно, они у него где-нибудь спрятаны.

Судья спросил его, что ему сделали Уленшпигель и Сооткин, почему он, отняв у Уленшпигеля отца, а у Сооткин мужа, продолжает так жестоко преследовать их.

Рыбник ему ответил, что он, как почетный гражданин города Дамме, намерен свято соблюдать законы империи и тем заслужить милость его величества.

Сказавши это, рыбник подал судье донос, а затем перечислил свидетелей, которые-де по совести вынуждены будут подтвердить его показания.

Суд старшин, выслушав свидетелей, нашел возможным применить пытку. Во исполнение сего решения суд направил стражников в дом Клааса для произведения вторичного обыска и уполномочил их препроводить мать и сына в тюрьму, где обвиняемых надлежало содержать впредь до прибытия из Брюгге палача, за которым был послан нарочный.

Когда Уленшпигель и Сооткин со связанными сзади руками шли по городу, рыбник стоял на пороге своего дома и смотрел на них.

Все жители Дамме вышли из своих домов. Матиссен, ближайший сосед рыбника, слышал, как Уленшпигель крикнул доносчику:

– Бог тебя накажет, вдовий палач!

А Сооткин прибавила:

– Не своей ты смертью умрешь, мучитель сирот!

Поняв из этих слов, что вдову с сиротой ведут в тюрьму по новому доносу Грейпстювера, жители осыпали его бранью, а вечером выбили ему стекла, дверь же вымазали нечистотами.

И он не смел выйти из дома.

 

К десяти часам утра Уленшпигеля и Сооткин привели в застенок.

Здесь находились коронный судья, секретарь суда, старшины, брюггский палач, его подручный и лекарь.

Судья задал Сооткин вопрос, не утаила ли она какого-либо имущества, принадлежащего императору. Она же ему на это ответила, что утаивать ей нечего, ибо у нее ничего нет.

– А ты что скажешь? – обратился судья к Уленшпигелю.

– Семь месяцев назад мы получили по завещанию семьсот каролю, – отвечал он. – Часть этих денег мы истратили. Где остальные – понятия не имею. Полагаю, однако ж, что их стащил тот самый прохожий, который, на нашу беду, заходил к нам, потому что с тех пор я денег не видел.

Судья спросил, настаивают ли они на своей невиновности.

Уленшпигель и Сооткин ответили, что ничего принадлежащего императору они не укрывали.

Тогда судья с важным и печальным видом объявил:

– Улики против вас велики, обвинение обоснованно, так что, если вы не сознаетесь, придется допросить вас с пристрастием.

– Пощадите вдову! – сказал Уленшпигель. – Рыбник скупил все наше добро.

– Дурачок! – молвила Сооткин. – Мужчине не вынести того, что вытерпит женщина.

Видя, что Уленшпигель от страха за нее стал бледен как смерть, она прибавила:

– У меня есть ненависть и стойкость.

– Пощадите вдову! – сказал Уленшпигель.

– Пытайте меня, а его не трогайте, – сказала Сооткин.

Судья спросил палача, запасся ли он всеми орудиями, с помощью коих узнается истина.

– Все под рукой, – отвечал палач.

Судьи, посовещавшись, решили, что для установления истины надобно начать с матери.

– Нет такого бессердечного сына, который, видя, как мать страдает, не сознался бы в преступлении, чтобы избавить ее от мук, – заметил один из старшин. – И то же самое сделает для своего детища всякая мать, хотя бы у нее было сердце тигрицы.

Судья обратился к палачу:

– Посади женщину на стул и зажми ей руки и ноги в тиски.

Палач исполнил приказ.

– Не надо, не надо, господа судьи! – вскричал Уленшпигель. – Посадите меня вместо нее, сломайте мне пальцы на руках и ногах, а вдову пощадите!

– Рыбник! – напомнила ему Сооткин. – У меня есть ненависть и стойкость.

Уленшпигель стал еще бледнее, весь затрясся и от волнения не мог произнести ни слова.

Тиски представляли собой самшитовые палочки; палочки эти вставлялись между пальцев как можно плотней и были столь хитроумно соединены веревочками, что палач по воле судьи мог сдавить сразу все пальцы, сорвать мясо с костей, раздробить кости или же причинить своей жертве легкую боль.

Палач вложил руки и ноги Сооткин в тиски.

– Зажми! – приказал судья.

Палач стиснул изо всех сил.

Тогда судья, обратившись к Сооткин, сказал:

– Укажи место, где спрятаны деньги.

– Не знаю, – простонала она в ответ.

– Дави сильней, – приказал судья.

Чтобы помочь Сооткин, Уленшпигель пытался высвободить руки, связанные за спиной.

– Не давите, господа судьи! – умолял он. – Косточки у женщины тоненькие, хрупкие. Их птица клювом раздробит. Не давите! Я не с вами говорю, господин палач, – ваше дело подневольное. Я обращаюсь к вам, господа судьи: сжальтесь, не давите!

– Рыбник! – снова напомнила ему Сооткин.

И Уленшпигель смолк.

Однако, видя, что палач все сильнее сжимает тиски, он опять закричал:

– Сжальтесь, господа! Вы раздавите вдове пальцы, – как же она будет работать? Ой, ноги! Как же она будет ходить? Сжальтесь, господа!

– Не своей ты смертью умрешь, рыбник! – вскричала Сооткин.

А кости ее трещали, а кровь капала с ног на землю.

Уленшпигель все это видел и, дрожа от душевной боли и гнева, твердил:

– Ведь это женские косточки – не сломайте их, господа судьи!

– Рыбник! – стонала Сооткин.

Голос у нее был точно у призрака – сдавленный и глухой.

Уленшпигель дрожал и кричал:

– Господа судьи, у нее и руки и ноги в крови! Переломали кости вдове!

Лекарь дотронулся пальцем – Сооткин дико закричала.

– Признайся за нее, – сказал судья Уленшпигелю.

Но тут Сооткин посмотрела на сына широко раскрытыми, как у покойника, глазами. И понял Уленшпигель, что говорить нельзя, и, не сказав ни слова, заплакал.

Тогда судья сказал:

– Эта женщина твердостью духа не уступит мужчине, – посмотрим, как она будет себя вести, когда мы начнем пытать ее сына.

Сооткин не слышала слов судьи – от страшной боли она потеряла сознание.

Лекарь не пожалел уксуса и привел ее в чувство. Уленшпигеля раздели догола, и так он стоял нагой перед матерью. Палач сбрил ему волосы на голове и на теле и осмотрел, нет ли где какого подвоха. На спине у Уленшпигеля он обнаружил черное родимое пятно. Несколько раз он втыкал в это место длинную иглу, но так как оттуда потекла кровь, то он решил, что ничего колдовского пятно в себе не заключает. По приказу судьи Уленшпигель был привязан веревками за руки к блоку, подвешенному к потолку, так что палач по воле судей мог рывком поднимать и опускать свою жертву, что он и проделал с Уленшпигелем девять раз подряд, предварительно привязав к его ногам две гири весом в двадцать пять фунтов каждая. После девятого рывка на запястьях и лодыжках лопнула кожа, кости ног начали выходить из суставов.

– Сознавайся, – сказал судья.

– Не в чем, – отвечал Уленшпигель.

Сооткин смотрела на сына, но не имела сил ни кричать, ни просить. Она лишь вытянула руки и шевелила окровавленными пальцами, как бы моля избавить ее от этого ужасного зрелища.

Палач еще раз вздернул и опустил Уленшпигеля. Кожа на лодыжках и запястьях лопнула еще сильнее, кости ног еще дальше вышли из суставов, но он даже не вскрикнул.

Сооткин шевелила окровавленными руками и плакала.

– Скажи, где прячешь деньги, и мы тебя простим, – сказал судья.

– Пусть просит прощения рыбник, – отвечал Уленшпигель.

– Ты что же это, смеешься над судьями? – спросил один из старшин.

– Смеюсь? Что вы! Я только делаю вид, уверяю вас, – отвечал Уленшпигель.

По приказу судьи палач развел в жаровне огонь, а подручный зажег две свечи.

Сооткин, увидев эти приготовления, приподнялась, но не могла стать на свои израненные ноги и снова опустилась на стул.

– Уберите огонь! – закричала она. – Господа судьи, пожалейте бедного юношу! Уберите огонь!

– Рыбник! – заметив, что дух ее слабеет, напомнил Уленшпигель.

– Поднимите Уленшпигеля на локоть от пола, подставьте ему под ноги жаровню, а свечи держите под мышками, – приказал судья.

Палач так и сделал. Оставшиеся под мышками у Уленшпигеля волосы дымились и потрескивали.

Уленшпигель закричал, а мать, рыдая, молила:

– Уберите огонь!

– Скажи, где прячешь деньги, и ты будешь освобожден, – сказал судья и обратился к Сооткин: – Сознайся за него, мать!

– А кто ввергнет рыбника в огонь вечный? – спросил Уленшпигель.

Сооткин отрицательно качнула головой в знак того, что ей сказать нечего. Уленшпигель скрежетал зубами, а Сооткин смотрела на него, и ее безумные глаза были полны слез.

Но когда палач, потушив свечи, подставил Уленшпигелю под ноги жаровню, Сооткин крикнула:

– Господа судьи, пожалейте его! Он сам не знает, что говорит.

– Почему же он не знает, что говорит? – задал ей коварный вопрос судья.

– Не спрашивайте ее ни о чем, господа судьи, – сказал Уленшпигель, – вы же видите, что она обезумела от боли. Рыбник солгал.

– И ты стоишь на том, женщина? – обратился к ней судья.

Сооткин утвердительно кивнула головой.

– Сожгите рыбника! – крикнул Уленшпигель.

Сооткин молча подняла кулак, точно проклиная кого-то.

Но вдруг она, увидев, что под ногами сына жарче разгорелся огонь, запричитала:

– Господи Боже! Царица небесная! Прекратите эти мученья! Господа судьи, сжальтесь, уберите жаровню!

– Рыбник! – снова простонал Уленшпигель.

Кровь хлынула у него из носа и изо рта, голову он уронил на грудь и безжизненно повис над жаровней.

– Умер мой бедный сиротка! – воскликнула Сооткин. – Они его убили! И его тоже убили! Уберите жаровню, господа судьи! Дайте мне обнять его, дайте нам вместе умереть! Ведь не убегу же я на своих переломанных ногах!

– Отдайте сына вдове, – распорядился судья.

Затем судьи начали совещаться.

Палач развязал Уленшпигеля, положил его, нагого и окровавленного, на колени к Сооткин, и тут лекарь принялся вправлять ему кости.

А Сооткин целовала Уленшпигеля, плакала и причитала:

– Сыночек мой, мученик несчастный! Если господа судьи позволят, я тебя выхожу, только очнись, мальчик мой Тиль! Если же вы убили его, господа судьи, я пойду к его величеству, ибо вы нарушили все права и законы, и тогда вы увидите, что может сделать бедная женщина со злыми людьми. Но вы отпустите нас, господа судьи. У нас с ним ничего не осталось, мы обездоленные люди, на которых отяготела десница Господня.

Посовещавшись, судьи вынесли нижеследующий приговор:

«Исходя из того, что вы, Сооткин, вдова Клааса, и вы, Тиль, по прозвищу Уленшпигель, сын Клааса, будучи подвергнуты по обвинению в сокрытии имущества, в отмену ранее существовавших на него прав подлежавшего конфискации в пользу его величества короля, жестокой пытке и достаточно суровым испытаниям, ни в чем не сознались, суд за неимением достаточных улик, а также снисходя к плачевному состоянию ваших, женщина, членов и приняв в соображение претерпенные вами, мужчина, тяжкие муки, постановляет из-под стражи вас обоих освободить и разрешает вам поселиться у того горожанина или у той горожанки, коим заблагорассудится, несмотря на вашу бедность, пустить вас к себе.

Сей приговор вынесен в Дамме, в лето от Рождества Христова 1558, октября двадцать третьего дня».

 

* * *

 

 

– Благодарствуйте, господа судьи! – сказала Сооткин.

– Рыбник! – простонал Уленшпигель.

Мать с сыном отвезли на телеге к Катлине.

 

В том же году, а именно в пятьдесят восьмом году того столетия, к Сооткин пришла Катлина и сказала:

– Нынче ночью я умастилась чудодейственной мазью, полетела на соборную колокольню и увидела духов стихий – они передавали молитвы людей ангелам, а те уносили их на небеса и повергали к подножию престола Господня. Все небо было усеяно яркими звездами. Вдруг от костра внизу отделилась чья-то черная тень, взлетела на колокольню и очутилась рядом со мной. Я узнала Клааса – он был такой же, как в жизни, и одежда на нем была угольщицкая. «Ты зачем, спрашивает, прилетела на соборную колокольню?» – «А ты, говорю, чего порхаешь, как птичка, и куда путь держишь?» – «На суд, говорит. Ты разве не слыхала трубу архангела?» Он был от меня совсем близко, и я почувствовала, что тело у него не как у живых – бесплотное, воздушное, и я вошла в него, словно в теплое облако. Под ногами у меня была фландрская земля, на ней там и сям мерцали огоньки, и я подумала: «На тех, кто рано встает и трудится допоздна, почиет благодать Господня».

И гремела, гремела в ночи труба архангела. И появилась еще одна тень, и летела она из Испании. Гляжу: дряхлый старик. Подбородок туфлей, губы в варенье. На нем алого бархата мантия, подбитая горностаем, на голове императорская корона, в одной руке рыбка, в другой кружка пива.

Как видно, он притомился и тоже сел на колокольне. Я опустилась перед ним на колени и говорю: «Ваше венценосное величество, я повергаюсь пред вами ниц, хоть и не знаю вас. Откуда вы и что вы делаете на земле?» – «Я, говорит, сейчас прямо из Эстремадуры, из монастыря святого Юста[119], я – бывший император Карл Пятый». – «А куда же, говорю, вы собрались в такую студеную ночь? Глядите, небо заволакивают снеговые тучи». Отвечает: «На суд». Только хотел император съесть свою рыбку и выпить пива, как вновь загремела труба архангела. Император заворчал, что ему не дали поужинать, но все-таки полетел. Я – за ним. Его мучила одышка, он икал, блевал – смерть застала его, когда у него был расстроен желудок. Мы поднимались все выше и выше, подобно стрелам, пущенным из кизилового лука. Мимо нас мелькали звезды, чертя по небу огнистые линии. Мы видели, как звезды срывались и падали. А труба архангела все гремела. О, какой то был громоподобный трубный глас! При каждом раскате воздух сотрясался и облачная пелена разрывалась, как если бы на нее подул ураган. И перед нами открывалась даль. Когда же мы поднялись на высоту необозримую, то увидели Христа во всей его славе, сидящего на престоле звездном, одесную его – ангела, заносящего на бронзовую скрижаль все дела человеческие, ошую – Матерь Божью, неустанно молящую Сына своего за грешников.

Клаас и император Карл преклонили колена пред престолом Божиим.

Ангел сбросил с головы императора корону.

«Здесь нет другого царя, кроме Христа», – сказал он.

Его святейшему величеству это, видать, не понравилось, но все-таки он обратился с покорной просьбой:

«Путь, говорит, был долгий, я проголодался, – нельзя ли мне съесть рыбку и выпить пива?»

«Да ведь ты всю жизнь голодал, – отвечает ему ангел. – Ну да уж ладно, ешь и пей».

Император закусил и выпил.

А Христос его и спрашивает:

«С чистым ли сердцем явился ты на суд?»

«Думаю, что с чистым, милосердный Боже, – ведь я исповедался», – отвечает император Карл.

«А ты, Клаас? – спрашивает Христос. – Император трепещет, а ты нет».

«Господи Иисусе, – отвечает Клаас, – совершенно чистых сердец не бывает, и потому я тебя нисколько не боюсь, ибо ты един всеблаг и всеправеден, а все же мне страшно – больно много на мне грехов».

«Говори теперь ты, падаль», – обращается ангел к императору.

«Я, Господи, перстами священнослужителей твоих был помазан на царство, – неуверенно начинает Карл, – я был королем кастильским, императором германским и королем римлян. Я неусыпно охранял власть, дарованную мне тобой, и того ради вешал, обезглавливал, живьем закапывал в землю и сжигал реформатов».

Но тут его перебил ангел.

«Ты, говорит, нас не проведешь, враль с больным животом! В Германии ты терпел реформатов, потому что ты их боялся, а в Нидерландах ты сек им головы, сжигал их, вешал и закапывал в землю живьем, потому что там у тебя была одна забота – как бы побольше взять меду с этих трудолюбивых пчел. Ты казнил сто тысяч человек не потому, чтобы ты возлюбил Господа нашего Иисуса Христа, но потому, что ты был деспотом, тираном, разорителем своей страны, потому, что ты больше всего любил себя, а после себя – только мясо, рыбу, вино и пиво, – ведь ты был прожорлив, как пес, и впитывал в себя влагу, как губка».

«Теперь ты говори, Клаас», – сказал Христос.

Но тут поднялся ангел.

«Этому, говорит, нечего сказать. Он, как истинный сын бедного народа фламандского, был добр и работящ, любил трудиться, любил и веселиться, служил верой и правдой своим государям и полагал, что они будут к нему справедливы. У него были деньги, его схватили и, так как он приютил у себя реформата, сожгли на костре».

«Несчастный мученик! – воскликнула Дева Мария. – Но здесь, на небе, в месте прохлаждения бьют ключи, текут реки молока и вина – пойдем, угольщик, я сама подведу тебя к ним».

Тут снова загремела труба архангела, и из преисподней взлетел к небу нагой красавец с железной короной на голове. На ободке короны было написано: «Отягчен печалью до Страшного суда».

Он приблизился к престолу Божию и сказал Христу:

«Пока я твой раб, а потом стану твоим господином».

«Сатана! – сказала Мария. – Придет время, когда не будет ни рабов, ни господ и когда Христос, олицетворение любви, и сатана, олицетворение гордыни, будут называться: сила и мудрость».

«Женщина! Ты добра и прекрасна», – сказал сатана.

Затем он обратился к Христу и, указывая на императора, спросил:

«Что мне с ним делать?»

И сказал Христос:

«Отведи эту венценосную тлю в палату, где будут представлены все орудия пытки, применявшиеся в его царствование. Всякий раз, как кто-нибудь из невинных страдальцев подвергнется пытке водой, от которой люди надуваются, как пузыри, или пытке огнем, который жжет им подошвы и подмышки, или будет поднят на дыбу, на которой ему сломают кости, или же будет четвертован; всякий раз, как несчастная девушка, которую станут закапывать в землю живьем, воззовет к милосердию; всякий раз, как вольная человеческая душа испустит на костре последний вздох, пусть и он пройдет через все эти муки, пусть и он примет все эти казни, – тогда он наконец поймет, сколько горя может причинить злодей, властвующий над миллионами; пусть он гниет в тюрьме, умирает на плахе, томится в изгнании, вдали от отчизны; пусть он будет обесчещен, опозорен, бит плетьми; пусть он будет сначала богат, а потом пусть все его достояние отойдет в казну; пусть его схватят по оговору, пусть разорят дотла. Преврати его в смирное, забитое, полуголодное вьючное животное; преврати его в нищего – пусть просит милостыню и нарывается на оскорбления; преврати его в работника – пусть трудится, не жалея сил, и недоедает; когда же он примет множество телесных и душевных мук в образе человеческом, преврати его в пса – пусть он за свою верность получает одни побои; затем преврати его в невольника, и пусть его продадут на невольничьем рынке; затем – в солдата: пусть он повоюет за кого-то другого, пусть подставит грудь под пули неизвестно за что. Когда же, по прошествии трехсот лет, он изведает все муки и все напасти, отпусти его на свободу, и если он к этому времени станет таким же хорошим человеком, как Клаас, отведи его телу место вечного успокоения на зеленом лугу, под сенью чудного дерева, куда по утрам заглядывает солнышко и где в час полуденный бывает тень. И придут к нему друзья, и прольют слезу, и посадят на его могиле цветы воспоминания – фиалки».

«Смилуйся над ним, сын мой! – вступилась Богородица. – Он не ведал, что творил, ибо власть ожесточает сердца».

«Нет ему прощения», – молвил Христос.

«Нельзя ли мне хоть один стаканчик андалузского вина?» – взмолился его святейшее величество.

«Пойдем, – сказал сатана. – Время яств и питий для тебя миновало».

С этими словами он ввергнул в самую глубь преисподней душу злосчастного императора, все еще дожевывавшего рыбку. Сатана из жалости позволил ему доесть.

А душу Клааса Матерь Божья вознесла в самую высокую из горних обителей, туда, где звезды свешиваются гроздьями с небосвода. И там его омыли ангелы, и стал он юн и прекрасен. Потом они с серебряной ложечки накормили его rystpap’ом[120]. И тут в небесах протянулась завеса.

– Он в селениях райских, – сказала вдова.

– Пепел его бьется о мою грудь, – сказал Уленшпигель.

 

В продолжение следующих двадцати трех дней Катлина худела, бледнела, сохла – ее точно жег внутренний огонь, еще более жгучий, чем пламя безумия.

Она уже не кричала: «Огонь! Пробейте дыру! Душа просится наружу!» – теперь она все время находилась в восторженном состоянии и твердила своей дочке Неле:

– У меня есть муж. У тебя тоже должен быть муж. Красавец. Длиннокудрый. Ноги холодные, руки холодные, зато любовь жаркая!

Сооткин смотрела на нее грустным взглядом – ей казалось, что это какое-то новое помешательство.

А Катлина между тем продолжала:

– Трижды три – девять – священное число. У кого ночью глаза светятся, как у кошки, только тот видит тайное.

Однажды вечером Сооткин, слушая ее, жестом выразила недоверие. Но Катлина не унялась.

– Четыре и три под знаком Сатурна означают несчастье, под знаком Венеры – брак, – сказала она. – Руки холодные, ноги холодные, сердце горячее!

– Это все злочестивые языческие суеверия, – молвила Сооткин.

Катлина перекрестилась и сказала:

– Благословен Серый рыцарь! Неле надобен жених, красивый жених при шпаге, черный жених со светлым ликом.

– Вот, вот, – вмешался Уленшпигель, – побольше ей женихов, побольше, а я из них нарублю котлеток.

Эта вспышка ревности не укрылась от Неле, и она посмотрела на своего друга влажными от счастья глазами.

– Мне женихов не нужно, – сказала она.

– А придет он в серых одеждах, – твердила Катлина, – и новые сапожки на нем, и шпоры не такие, как у всех.

– Господи, спаси умалишенную! – воскликнула Сооткин.

– Уленшпигель! – обратилась к юноше Катлина. – Принеси нам четыре литра dobbelkuyt’a, а я пока что напеку heetekoek’oв. это во Франции такие оладьи пекут.

Сооткин на это заметила ей, что она не еврейка, почему же она празднует субботу?

– Потому что тесто подошло, – отвечала Катлина.

Уленшпигель взял английского олова кружку как раз на четыре литра.

– Как же быть? – обратился он к матери.

– Сходи! – сказала Катлина.

Сооткин сознавала, что она в этом доме не хозяйка, и оттого не стала перечить.

– Сходи, сынок, – сказала она.

Уленшпигель принес четыре литра dobbelkuyt’a.

Скоро кухня пропиталась запахом heetekoek’oв, и всем захотелось есть, даже горемычной Сооткин.

Уленшпигель ел с аппетитом. Катлина поставила перед ним большую кружку: он, мол, единственный мужчина в доме, глава семьи, и должен пить больше всех, а потом, дескать, споет.

Говоря это, она лукаво ему подмигнула, но Уленшпигель выпить выпил, а петь не пел. Глядя на бледную, как-то сразу рухнувшую Сооткин, Неле не могла удержаться от слез. Одна Катлина была весела.

После ужина Сооткин и Уленшпигель пошли спать на чердак; Катлина и Неле легли в кухне.

Уленшпигелю хмель ударил в голову, и в два часа ночи он спал как убитый; Сооткин, лежа, как все эти ночи, с открытыми глазами, просила царицу небесную послать ей сон, но царица небесная не слышала ее.

Внезапно на улице раздался крик, похожий на клекот орлана, – в ответ на кухне тоже раздался крик; вслед за тем до слуха Сооткин откуда-то издалека раз за разом долетели такие же, но только отдаленные крики, и всякий раз ей казалось, что ответные крики несутся из кухни.

Решив, что это ночные птицы, она не придала их крикам никакого значения. Но потом вдруг послышалось ржанье коней и стук подкованных копыт по камням мостовой. Сооткин распахнула слуховое окошко и увидела, что перед домом две оседланные лошади, фыркая, щиплют траву. Затем послышался женский крик, потом мужской угрожающий голос, удары, снова крики, вот хлопнула дверь, вот кто-то проворно взбирается по лестнице.


Дата добавления: 2015-08-29; просмотров: 21 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.04 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>