Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Предметы фотографируют, чтобы изгнать из сознания. Мои истории — своего рода попытка закрыть глаза. 5 страница



Мать Розы решила, что у дочери аллергия на крем, ей сделали компресс и отправили в кровать. Отец пошел ее осматривать, а я побрел в наш лагерь в глубине тенистого сада, где провалился в беспокойный сон. Послеобеденное солнце жгло сквозь листву, ладони мои полыхали, и лихорадочное распухшее тело казалось чужим даже во сне.

 

 

Вскоре после случая с кремом мои руки начали жить своей жизнью: за ужином я мог разговаривать с отцом, а они блуждали под столом в брюках, отыскивая волосок, и тянули его, пока кожа в том месте не начинала пульсировать от боли. Тогда я вставал, ходил кругами по комнате, пил холодную воду и отправлялся гулять. Я держался изо всех сил.

И только по воскресеньям мое тело обретало свободу и долгожданный отдых. Роза становилась совершенно другой, все ее напускное целомудрие исчезало, и она сыпала сведениями об откровенном поведении обитателей пляжей. Мне же, выросшему в уединенном саду под Волшё, оставалось только удивляться и ужасаться.

Роза оказалась прекрасным учителем, и однажды мне представился шанс увидеть ее почти обнаженной. Я внимательно отмечал каждую деталь ее тела: белый пушок на руках и чуть более темный на спине, лабиринт пупка, выпуклости, становящиеся острыми, когда она купалась или мерзла, застежку на верхней части бикини, покрасневшую кожу под ним, волоски на больших пальцах ног.

Меня захлестывали эмоции не только от вида ее кожи, волос и изгибов тела, но и от открытого моря, которого я прежде не знал. Равномерный ритм прибоя, звук волн и отражение солнца на водной глади были не просто прекрасными детскими воспоминаниями, они стали частью меня, впитались в кожу, проникли в клетки.

Море изменило меня, я словно заново родился из морской пены на берегу, где родители Розы дремали под своими зонтиками. Именно там, в солнечном свете, на фоне морской глади, под переливы французского я впервые ощутил самого себя.

 

 

Я мечтал навсегда остаться на том побережье. Тело медленно растекалось и исчезало под действием магических сил, легко превращавших меня из шведа во француза. Где-то на периферии этих фантазий, на краю пляжа, притаился серый бетонный дом с тремя кабинками и длинной оцинкованной раковиной.

Цементный пол всегда был в песке. Человек, который приглядывал за туалетом, сидел на скамейке снаружи, рядом лежала щетка и стояла банка для монет. В первый раз я смутился, потому что у меня не было денег. Потом я понял, что этот человек вовсе не был «при исполнении». Тайком я стал наблюдать за ним и понял, что все его нехитрое имущество лежало под раковиной в ящике, который я поначалу принял за хранилище туалетной бумаги и мыла. Ключ от висячего замка висел на шнурке вокруг шеи. Этот человек всегда носил одни и те же выцветшие хлопчатобумажные брюки и распахнутую рубашку, которая обнажала его загорелый живот. Кожа на лице обветрилась и стала бронзовой от загара, а глаза были цвета моря.



Обычно я тихо сидел в одной из кабинок, спустив плавки, и слушал ветер. Я наслаждался прохладой и тенью внутри, а воздух из щели позади приятно холодил мне спину. Где-то далеко продавец бесцветным голосом предлагал свой товар: «Сладкие оладьи! Оладьи с абрикосами!»

Под звуки океана я представлял, как утихает к вечеру пляжная жизнь и «туалетный служитель» скатывает свой коврик и прячет его под раковину.

Я завидовал этому человеку, его простоте, непритязательности, свободе и независимости. Он был самим собой на этом пляже, молчаливым и странным. Я тоже хотел пить, перегнувшись через край оцинкованной раковины, и каждую ночь видеть звезды, бесконечно и бесстрастно наблюдающие за всеми нами.

 

* * *

 

Отец не особенно удивился моему желанию изучать медицину в Париже. Он поддержал меня и сказал, что всему виной наши частые поездки в Европу. Ни на секунду не дал мне понять, в какой бездне одиночества окажется, когда я покину его.

Он был весьма старомодным и состарился, казалось, еще в моем детстве. Думаю, он просто не знал, как обращаться с ребенком. Моя мать налаживала нашу жизнь, воспитывала меня, окружала своей любовью, а после ее смерти мы с отцом не понимали, как нам жить дальше. Раньше втроем мы были маленькой семьей, со своими правилами, традициями, договоренностями и четко расставленными приоритетами. А потом налетел шторм, и на нашем корабле не оказалось капитана.

 

 

Дом, в котором мы жили, находился далеко от города, среди полей и лугов. Школьный автобус делал большой крюк, чтобы забрать меня, и я частенько пропускал школу, мало общался с ровесниками. Однако не могу назвать свое детство скучным или унылым, оно было наполнено чувством ожидания и предвосхищения. Я помню игры лягушек возле пруда, едва различимый маслянистый запах созревшего рапса ранними летними вечерами и роз и георгинов, которые мать выращивала на больших цветочных клумбах. Я помню пухлые каталоги семян, где надо было крестиком отмечать то, что нужно, помню, как ждал прихода весны, чтобы посеять наконец заказанные семена, помню лук, который прикапывали, а потом высаживали по всем правилам, удобряли и поливали всю долгую весну.

 

 

Когда мать умерла, меня утешало только то, что она больше не страдает. Она болела так давно, что мысль о ее смерти перестала меня пугать. Мне даже предательски хотелось, чтобы она поскорее отошла в мир иной. Именно так я думал о ее неизбежной кончине. Смерть представлялась мне такой долгой, такой скучной, наполненной болью и ужасом, что я мечтал, чтобы она освободилась от нее. Освободилась и ушла. Но я знал — мама обязательно вернется ко мне снова. Так и случилось.

 

 

В то утро, когда все произошло, я впервые за долгое время смог глубоко вздохнуть, увидеть синеву неба. Апрель той весной словно подернулся молочной туманной дымкой, но в день маминой смерти облака исчезли и светило солнце. В воздухе пахло прелой землей, и все казалось нежным, сверкающим, большим и спокойным. Мое сердце стучало, я шагал по сухим прошлогодним листьям к пруду, разговаривая с ней.

В последние недели она иногда просила меня подстричь ей ногти на правой руке. Маленькие сухие полумесяцы теперь лежали у меня в банке. Сначала я не знал, что с ними делать, но однажды мне пришла мысль состричь и прядь ее черных волос. Она рассмеялась, однако я сделал это и с локоном в руках побежал в свою комнату, достал ногти и завернул все в мамин тонкий носовой платок. Я взял тот, которым она пользовалась чаще всего, вытирая пот со лба. Свои сокровища я засунул в металлическую, похожую на капсулу, банку с закручивающейся крышкой. Внутри этой банки была моя мама, живая и теплая, хотя она лежала в темной спальне, мертвая и холодная. Отец сидел у ее ног бледный и словно окаменевший, но в этой блестящей банке в моем кармане мама по-прежнему была жива. Там она наконец-то стала моей.

Я вырыл для нее ямку возле пруда. Устлал дно маленькими камушками и раковинами с итальянских пляжей, а сверху положил камень, который мы когда-то нашли возле церкви в Апулии. Он был белый, чуть больше куриного яйца. Мама подняла его и долго держала в руке, прежде чем протянула мне.

— Теперь он твой, — сказала она и улыбнулась, как будто я ждал от нее этого подарка.

Я взял нагретый ее рукой камень, подержал в ладони и, когда водрузил его на холмик, пространство под дубом вдруг озарилось солнцем. Здесь живет моя мама, здесь есть жизнь, незапятнанная черной ледяной смертью, лекарствами, капельницами, шприцами, суднами и стопками простыней, которые превращали наш дом в больницу, где мы все томились в долгом ожидании ее конца.

Теперь я снова почувствовал мамино присутствие, она была со мной в дыхании свежего воздуха, в запахе стоячей воды пруда, в бликах солнечных лучиков на его поверхности. Она была во всем, что я видел в саду, в запахе весны и почвы. Изо рта у меня вырывались облачка пара, под ногтями была коричневая земля, и моя жизнь началась снова, тело наполнилось силой, которая гнала меня от пруда, из сада, и я бежал, бежал, как сумасшедший, по вязким картофельным полям. Солнце припекало спину, и от меня в страхе разбегались полевки и кролики.

 

 

Неделей позже в церкви в мамином родном городке состоялись похороны. На гроб я положил небольшой букет подснежников, которые собрал возле пруда, прямо рядом с ней… Они могли вырасти из ее черных волос. Отец безутешно плакал, я вложил свою руку в его ладонь и чувствовал, как его большое тело сотрясает отчаяние. Рука отца до сих пор крепко сжимает мою, что бы я ни делал. Я чувствовал одновременно его тепло, потрясение и горе.

После похорон я снова побежал к маме, встретился с ней возле пруда, где она ждала меня каждый день, где была во всем. Я сделал там красивые тропинки из листьев и камней и маленький алтарь из веточек, сухих птичьих гнезд, насекомых и бабочек, связал букеты и сплел венки из трав и цветов — получилась очень уютная комната в саду.

 

 

Анна никогда не встречалась с моим отцом и видела дом только на редких фотографиях. Иногда она говорила, что это беспокоит ее, что это неправильно, потому что я встречался с ее родителями, спал в ее детской комнате и ел из того же голубого фарфора, что и она. Но я не думаю, что в любви существует несправедливость.

 

 

Анна заменила в моем сердце Розу, заняла там ее место. К моменту нашей встречи я давно не видел Розу, потому что наши родители перестали отдыхать вместе и мы потеряли друг друга из виду. Увидев Анну, я в ту же секунду отчетливо понял, что она — главная женщина моей жизни. Позже мне стало совсем невмоготу разрываться между Анной и Розой, мои чувства перемешались, и я уже плохо понимал, что есть страсть, а что — любовь.

 

* * *

 

Поднимаясь на эскалаторе из метро, я думал только о том, что купить на ужин, — ужасно хотелось есть.

Я мечтал о красном парном мясе, жареной хрустящей стручковой фасоли и банке сушеных грибов, стоявшей в кладовой. Шел мокрый снег. Остановившись, я поплотнее запахнул пальто. Возле перехода толпились люди, и я подумал, что случилось несчастье, но это всего лишь перевернулась газетная стойка, и я поспешил дальше. На перекрестке довольно много народу. Я почувствовал облегчение оттого, что не пришлось никому оказывать помощь.

Я заворачиваю за угол и иду быстрыми шагами. Вдалеке слышен вой сирен. Они не приближаются, но и не удаляются. В час пик транспорт продвигается с трудом, и сирены перекрывают все другие звуки.

 

 

Захожу в кафе на углу и высматриваю Анну, как обычно, в дальнем углу, представляя, что ее голубое пальто расстегнуто, а сумка лежит прямо на столе. Официант подходит ко мне с подносом, кивает, говорит, что мадам еще не пришла, и указывает на свободный столик.

 

 

— Что ты видишь сейчас?

Анна переводит взгляд на экран телевизора в баре, где вечно показывают футбольные матчи. Незнакомый мужчина смотрит на меня. Мы встречались раньше? Он местный завсегдатай? Он ищет Анну? По телевизору идут новости, дикторша с блестящими светлыми волосами в голубой блузке. За ее спиной горит взорванный на улице автомобиль. Камера выхватывает пятна крови, запачканный песок, обуглившиеся остатки обуви, сумки, одежду.

— Подождите здесь, — предложил официант, проходя мимо меня. Я покачал головой и направился к двери. Уголком глаза я видел другую улицу на большом экране, другие обуглившиеся дома, другие пятна крови на песке.

— Что ты видишь сейчас?

Анна выходит из кафе на улицу вместе с мужчиной, сидевшим у барной стойки. Он обнимает ее за талию. Я опускаю взгляд, и мне становится стыдно за мои видения и дурные предчувствия, за то, что я постоянно ищу ее.

Куда бы я ни посмотрел сейчас, повсюду она. Голубое пальто сменилось коричневым, старым и коротким, обтянувшим ее огромный живот. Она больше не может застегивать пуговицы. Я держу ее за руку, наконец-то всем видно, что она моя, принадлежит теперь только мне, что она больше никому не доступна.

Эти слово и смысл, который вкладывал в него Паскаль, никогда не прекращали терзать меня. Он даже не сомневался, что я правильно его пойму, ведь одного взгляда на Анну было достаточно, чтобы понять, какая она. Неужели все мужчины так на нее смотрят?

— Что ты видишь сейчас?

Она бежит по улице впереди меня, автомобиль резко тормозит. Вой сирен приближается, заглушая все другие звуки и вонзаясь прямо в нервы. Я захожу в мясную лавку, но не могу спокойно стоять в очереди, а иду дальше — к магазину в нашем квартале.

Там внутри всегда пахнет плесенью, вероятно, от картофельного ящика, который то вытаскивают на улицу, то заносят внутрь в зависимости от погоды. Мешок с налипшей землей лежит сверху, я не хочу его поднимать и вытаскивать оттуда картофелины. Что мы будем есть сегодня? Я больше не думал о куске мяса, голод перебил все мои мысли. Сирены наконец умолкли, возможно, «скорая» успела вовремя…

Управляющий разговаривает с женщиной передо мной. Говорит, что ночью пойдет снег. Облачка пара вырываются из его рта. Что у нас будет на ужин? Шарю глазами по прилавку. Во рту уже металлический привкус от голода. Возле кассы лежит кусок деревенского паштета в белой оберточной бумаге. На этикетке красными буквами выведено название фирмы, которое мне давно не встречалось. Женщина передо мной покупает кусочек паштета, расплачивается, складывает покупки в пакет и выходит. Ее собака вся в грязи из-за парижской зимней слякоти. Мои ноги окоченели, я заказываю большой кусок паштета и выбираю несколько помидоров из ящика, головку салата и килограмм груш. Еще прошу кусочек сыра, банку оливок и корнишонов, потом расплачиваюсь. Из этого, конечно, не получится настоящий ужин, но сирены опять воют, и я не могу думать ни о чем, кроме того, чтобы они успели. Тихие сирены — плохой знак… Откуда идет этот звук? Не с нашей же улицы? Как только я расплатился, подумал о банке каперсов и чесноке, петрушке и пармезане — компонентах итальянского соуса puttanesca для пасты. Ее все любят.

Я взял пакеты в руки, и у меня промелькнула мысль, что тяготы семейного быта иногда бывают даже в радость.

Каждый день люди уходят и возвращаются, провожают в школу детей, сдают вещи в химчистку, заезжают на почту, платят по счетам в банке, забирают детей из школы. Быт любой семьи состоит из подобных ритуалов, и день за днем эти обязанности становятся смыслом семейной жизни. Но самым важным в домашнем очаге все-таки остается еда. Отношение к ней трепетное и внимательное — сначала ее следует выбрать в магазине, принести домой, разложить по местам, потом приготовить, подать на стол и насладиться ею.

Когда я приношу пакеты из магазина, готовлю и накрываю на стол, а Анна что-то пробует или нюхает, ко мне приходит осознание смысла моей любви. Мне достаточно одного-единственного взгляда на Анну, на ее плавные движения, ощущения ее ровного дыхания по ночам, округлости груди под голубым пальто. Она купила его довольно давно в Копенгагене. Магазин находился в самом узком месте Вестерброгад, шел снег, и у продавщицы были ужасные зубы. Все это было у нас — образы, истории, незаконченные фразы, улыбки друзей, угол улицы, памятные места, те, кто по-прежнему ждет.

— Хорошо, я беру его, — сказала Анна и отдала деньги продавщице.

Когда мы вышли из магазина, я заметил, что голубая ткань делает ее глаза еще синее. До отеля было недалеко. Его название красными неоновыми буквами отражалось на белом снегу. Мы с ней так же близки, как и далеки, между нами все интимно и больно, нервно и неуклюже. Мы смотрели друг на друга и знали, что видим, но при этом не знали ничего. Так проходили дни, по большей части наполненные ожиданием — друг друга, времени, следующего года, детей, денег или просто наступающего вечера.

Хотя ожидание стало неотъемлемой частью нашей жизни, мы были уверены, что это ненадолго, что ждать нечего, кроме сегодняшнего дня, а потом будем только мы. Но между нами все равно оставалось ощущение предвкушения, за которым прятались все прошедшие дни… Ее язык двигается у меня во рту, я вхожу в нее. Вывеска отеля, отсвечивающая красным на снегу в Копенгагене. Тонкие красные неоновые буквы. Старое коричневое пальто в пакете у меня в руке. Я так боюсь остаться один с этими воспоминаниями.

 

* * *

 

Отец Анны служил в тайной полиции. Когда Анна сказала мне об этом, я решил, что она шутит. Само сочетание слов «тайная полиция» вызывало у меня смех. Оно звучало старомодно, совсем по-детски и так не походило на слова, которые употребляла Анна. Я лежал в ее постели в Париже, когда она сказала об этом впервые. Мы были вместе уже несколько месяцев, но говорили о своих семьях неохотно. Любые рассказы о Воллше казались совершенно не важными, и подозреваю, Анна не хотела, чтобы я тоже знал что-то о ней. Мы только что занимались любовью. Я поглаживал ее мягкое бедро. Она сидела обнаженная на краю кровати и заводила будильник, боясь, что проспит лекции. Позже я никогда не видел, чтобы она боялась опоздать куда-нибудь. Это все из-за одного профессора. Иногда я думаю, что она до сих пор рисует только для него и, подгоняемая его критическим взором, неустанно трудится каждый день, а он бубнит ей из могилы об углах и тенях, о пропорциях и линии горизонта.

Когда Анна сидела, ее волосы доставали ей до бедер. Самый длинный локон лег ей прямо в ложбинку копчика. Я заворожено глядел на него, когда зазвонил будильник.

— Мой отец служит в тайной полиции, — вдруг выпалила она по-шведски, хотя всегда мы говорили по-французски, и я начал хохотать.

 

 

Я встречался с отцом Анны всего несколько раз. Он произвел на меня сильное впечатление, потому что разительно отличался от моего собственного отца и знал об Анне почти все.

Отец Анны казался вполне обычным мужчиной, примерным семьянином, и этот образ трудно было увязать с его профессией полицейского. Он не походил на спесивого и властного типа, который все решает за своих подчиненных, а заодно и за близких. На семейных ужинах он в основном молчал, слушая, что говорят другие. Иногда даже позволял добродушно над собой подшучивать.

В мой первый приезд на Удден четверо братьев и сестер Анны уже были там, со своими детьми, даже самую младшую привезли, и за столом никто не скучал. По словам Анны, служба отца в тайной полиции сильно отразилась на жизни ее семьи.

Кое-какие истории она пересказывала по многу раз — события, которые происходили у них на глазах, неприятности, о которых старались не вспоминать, но они все равно создавали некоторую напряженность.

Я безуспешно пытался разглядеть следы этой напряженности на лицах родных Анны. Наоборот, они много и непринужденно болтали о том о сем. Атмосфера в старом доме была спокойной и светлой, родственники Анны просто обожали друг друга.

Подплывая на лодке к Уддену, я увидел, что это очень красивый остров с блестящими скалами и высокими соснами, которые росли вдоль прибрежной полосы. И большой дом был не домом, а скорее деревянным дворцом с остроконечными башенками, лестницами и верандами. Он гудел от детских голосов, беготни и радостной суеты взрослых. Нас тепло встретили, однако гости не смогли одновременно разместиться за обеденным столом, и поэтому ужин подавали в два приема.

Анна молча стояла в дверях и смотрела, как едят дети. Внезапно она показалась совсем маленькой среди своих домочадцев. Скорее всего, ей вспомнились ужины за этим столом в течение многих лет и то напряжение и неловкое молчание, о которых она рассказывала мне в Париже. Она любила и одновременно ненавидела отцовскую манеру держать все в тайне, восхищалась им и боялась его, дорожила теми редкими минутами, которые они проводили вдвоем, когда она просила его рассказать ей обо всем, но очень расстраивалась, если он отмалчивался или ей влетало за любопытство и дерзость.

 

 

За нашим первым ужином на Уддене я спросил отца Анны, будет ли он скучать по своей работе — ведь ему скоро на пенсию. Разговоры за столом стихли, а дети ушли за добавкой. Я как бы между прочим заметил, что Анна много рассказывала о его профессии и всех его тайнах. Он недоуменно уставился на меня и спросил, что я имею в виду. Когда я попытался объяснить, он еще больше удивился, сказав, что никогда не пугал детей своими рассказами. К тому же всегда соблюдал границы дозволенного. Обязанность хранить молчание и дела под грифом «совершенно секретно» всегда мучили его, потому что семье не полагалось быть в курсе этой стороны его жизни, порой они даже не знали, когда он вернется домой. И все-таки он кое-что рассказывал — глубокой ночью, и только Ингрид. То, что он не мог носить в себе, ей приходилось разделять с ним. Он ненавидел это обреченное молчание в своем доме, поздние уходы в ночь без объяснений… Это было ужасной мукой, сказал отец Анны, неожиданно поднялся и направился к выходу. В окно я увидел, что он подошел к внукам, осторожно поднял маленького мальчика из гамака и показал ему, как забираться и вылезать.

Через некоторое время он вернулся, а я сгорал от стыда, что позволил себе подобную бестактность. Я сделал это потому, что не знал, о чем еще с ним беседовать. С пожилыми людьми говорят в основном об их работе. Но только не с ним. Вскоре он встал и сказал, что пора убирать со стола.

 

 

Наша следующая с Анной поездка на Удден оказалась совсем иной. Дело было осенью через несколько лет. Все дети и внуки пожилой четы вернулись в город, хозяева выглядели радостными и умиротворенными, а дом обветшал еще больше, чем в прошлый раз, хотя, возможно, мне просто показалось… Мы с Анной гуляли по дому и смеялись над бесчисленными заплатками и починками. Больше всего досталось трубе в ванной и на кухне. Анна объяснила, что отец предложил защитить трубу от холода и износа, замотав ее мягкими тряпками.

 

 

Мы сели за стол и принялись за еду, как вдруг хозяин дома произнес загадочную фразу о том, что «удивительно, как возвращается прошлое».

— Что ты имеешь в виду? — не поняла Анна, и отец несколько секунд молча смотрел на дочь, словно изучая ее, потом сказал, что некоторые события и вещи, в которых на первый взгляд нет ничего особенного, имеют свойство повторяться.

— Я вижу вас, — пояснил он, — вижу ваших детей. Вы отдыхаете на природе, купаетесь и играете внизу у скал. Или приходите вечером и просите меня растопить баню. Я слышу ваши голоса, различаю голос каждого.

— Ну да, мы ведь постоянно мерзли, — припомнила Анна, но ее ирония не задела его. Отец продолжал говорить о скалах и многочисленных лодках под названием «Катрин», которые сменяли друг друга в течение нескольких лет, о плавании куда-то на Руссен.

— Это подводные скалы, — объяснила Анна, кинув на меня быстрый взгляд, — на них можно стоять, вернее, балансировать над водой. Говорят, там село на мель множество кораблей, пока не появились точные морские карты и корабли не стали огибать остров с другой стороны. — Она улыбнулась мне загадочной улыбкой, которая могла означать что угодно. — Когда корабли садились на мель в Руссене, люди на острове совершенно не волновались. Они ждали темноты, тихо подплывали к большим судам и брали все, что хотели, и команда ничего не замечала. А утром они возвращались и как ни в чем не бывало помогали снимать корабли с мели. — Анна рассмеялась и посмотрела на отца. Он улыбнулся ей в ответ. Пришло время историй о морях и островах.

— Ты знаешь, что Ингвар до сих пор вывешивает флаги на твой день рождения? — Отец снова улыбнулся дочери. — Ни разу не забыл и не ошибся.

Уголки ее губ дрогнули, но она ничего не сказала, и в этот момент внесли десерт: чернику со сливками и сахаром в маленьких чашках в синий цветочек. Ингрид сказала, что они недавно собрали на острове пятилитровое ведерко черники.

Отец Анны отвел взгляд от обеденного стола и посмотрел в окно. Мне стало интересно, кого он там видит. Я завидовал его фантазиям, суете в его доме и событиям, возникавшим в его памяти. Мне казалось великим счастьем собрать пять литров черники вместе с женой. Меня восхищало, что у них с Ингрид было пятеро детей и что им удалось создать такую большую семью. Мы с отцом всегда жили вдвоем, и мне казалось немыслимым выносить присутствие такого количества людей рядом. Я привык к одиночеству и не понимал, как можно жить иначе. Глубоко внутри меня таился постоянный страх, что я не смогу обеспечить свою семью.

 

 

Анна с матерью мыли посуду, звенели ложки, слышались их голоса и тихий смех. На море было неспокойно. Тяжелые свинцовые облака заволокли горизонт. Стало прохладнее, холод, казалось, поднимался снизу, от деревянного пола, пронимая ноги…

И тут неожиданно отец Анны начал рассказывать. Сказал, что подумал над моим вопросом в прошлый приезд. Тогда он меня не совсем понял. Должно быть, он воспринял мой вопрос о его работе как дежурную попытку завести беседу.

— Да, твой вопрос о том, что тогда случилось, — сказал он, и я не стал возражать. — Это была бомба, — он смотрел прямо на меня, — взрыв… один человек погиб… Больше мы ничего не знали. Когда поступила информация… его ноги торчали из-под лестницы. — Глубоко вздохнув, отец Анны продолжил: — Кто-то забаррикадировался внутри… Никто не знал, кто это… но все подозревали… Немцы тогда пугали всех… Мы ждали самого худшего.

Он возвращался домой, когда его вызвали.

Через час пришел приказ, что он будет докладывать в правительственную канцелярию. Тогда он впервые пообщался с министром юстиции.

— Это был Гейер… Гейер… Он говорил на сконском диалекте… прямо как моя мать… — Хозяин дома понизил голос, взгляд его устремился вдаль. — Та ночь была настоящим адом… я испугался, по-настоящему испугался… Черт, я никогда не чувствовал такого.

Его голос изменился, слова стали неразборчивыми. Однако рассказ его оказался простым и очень откровенным, без кровавых подробностей, за исключением описания погибшего мужчины. Раз за разом он возвращался к его изуродованным ногам, к тому, что они не смогли вытащить тело целиком и увезти с места взрыва. Снова и снова рассказывал о своем странном страхе. Отец Анны не боялся за свою жизнь или жизнь подчиненных. Он говорил о другом, я даже поначалу не понял, о чем именно. Он сказал, что в тот момент к нему пришло понимание природы страха.

 

 

Вошла Анна, и он быстро встал, пожелав нам доброй ночи, поцеловал в щеку дочь и Ингрид, у которой был уставший вид. Удивительно, но Анна совсем не походила на своих родителей, в ней не было практически ничего от них. И с братьями и сестрами общим у нее оказался только цвет волос.

Все на этом острове представлялось мне старомодным, отставшим от времени. Стены родительского дома Анны были сделаны из тонких досок, обои, наклеенные прямо на них, выцвели, и морской ветер задувал в щели так, что дрожало пламя свечей. По рассказам Анны, по ночам лунный свет бывал очень ярким и пробивался через отверстия от гвоздей в стенах. Маленькие лучики маяками освещали темноту. Анна лежала в желтой комнате вместе с Моникой и смотрела на эти ровные лучики.

 

 

Отец Анны наполнил стакан и сказал:

— Тогда эти фотографии были повсюду… Банда Баадера — Майнхоф, ты наверняка слышал… Их бесстрастные лица западали в самую душу, и казалось, что сейчас, именно сейчас может случиться все, что угодно… Это было ужасно… страх, который разрушает веру в человека.

Тихо, едва слышно, он сказал, что их фотографии пугали даже после ареста всех членов банды, даже после смерти бандитов.

— Под конец я боялся уже всего… Звуков за окном или в коридоре… телефонных звонков… незнакомцев на улицах… особенно женщин… Майнхоф и Энсслин… Ты знаешь, она ведь была дочерью священника… уму непостижимо, что этим занимались женщины, а у Майнхоф были близнецы, две дочки, которых она бросила и ушла в банду.

Он беспомощно развел руки.

— Невозможно оставаться прежним, когда видишь такие фотографии. Когда познаешь их суть, не доверяешь больше никому… даже самому себе…

Старик умолк и опять посмотрел в окно. Не думаю, чтобы он видел в тот момент что-нибудь, кроме темнеющего неба и приближающегося с горизонта шторма.

 

 

— Вот так было, когда я увольнялся. Страх сделал меня совершенно непредсказуемым… он изменил меня. — Отец Анны вжался в стул. Я видел, как дрожит его рука на столе. — Я попросил перевести меня в другое отделение. Ингрид думала, что я получил повышение, но это было не так. Я участвовал в следствии и получил прибавку к зарплате, что тоже, конечно, немаловажно. Но я не мог продолжать заниматься тем, что делал раньше. Ингрид до сих пор не знает ничего об этом, дети тоже… Я никогда даже не пытался им объяснить.

 

 

Керосиновая лампа отбрасывала на нас причудливые тени, старик опять смотрел на море. Посреди разговора он встал и включил радио. Монотонный женский голос сообщал прогноз погоды в морских районах и прервал нашу беседу. Потом он сел и сказал, что погода переменится. Тогда мне показалось невозможным, что солнце может уйти за облака, а спокойное теплое море будет вздыматься угрожающими волнами. Но старик оказался прав. Пришла буря, и, когда мы проснулись на следующее утро, в доме было сыро и холодно, а море бесновалось. Анна сразу замерзла, и мы решили уехать первым же паромом.

Тот разговор остался нашим единственным откровенным разговором по душам. Если бы я знал об этом, побеседовал бы подольше.

Мы уехали на следующий день, и я чувствовал, что никогда не смогу рассказать об этой беседе Анне, да у меня все равно не вышло бы.

Когда мы покинули остров, старик еще спал. Нас отвезла Ингрид через залив, посылая лодку вперед сильными гребками.


Дата добавления: 2015-08-29; просмотров: 25 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.026 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>