Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Самый скандальный роман Лоуренса, для которого не нашлось издателя — и автору пришлось его публиковать за собственный счет. Роман, который привел автора на скамью подсудимых — за нарушение норм 38 страница



— Именно так, — рассеянно подтвердил он.

Она помедлила, пытаясь вспомнить, что хотела сказать.

— Наши попытки провалились, — сказала она. — Но мы можем попытаться вновь, в другом месте.

По его телу пробежала искра ярости. Казалось, она возбуждала его чувства, хотела пробудить в нем раздражение. Зачем она это делает?

— Какие еще попытки? — спросил он.

— Быть любовниками, полагаю, — сказала она, слегка опешив, но в то же время она сказала это так, что все это предстало совершенно заурядным делом.

— Наша попытка быть любовниками провалилась? — повторил он вслух.

А про себя он говорил: «Я должен убить ее здесь. Мне осталось только это, убить ее».

Тяжелое, страстное желание лишить ее жизни захватило его. Она же и не подозревала об этом.

— А разве нет? — спросила она. — Ты считаешь, что она удалась?

И вновь этот оскорбительно-легкомысленный вопрос огнем пробежал по его жилам.

— Наши отношения могли бы сложиться, — ответил он. — Все могло бы получиться.

Но прежде, чем закончить последнюю фразу, он помолчал. Даже когда он начинал говорить, он не верил в то, что собирался сказать. Он знал, что их отношения никогда бы не сложились удачно.

— Да, — согласилась она. — Ты можешь любить.

— А ты? — спросил он.

Ее широко раскрытые, наполненные мраком глаза, пристально смотрели на него, словно две темные луны.

— А я не могу любить тебя, — сказала она откровенным, холодным искренним тоном.

Ослепительная вспышка затмила его сознание, его тело задрожало. Сердце опалило огнем. Его запястья, его руки наполнились невыразимым ожиданием. В нем жило только одно слепое, яростное желание — убить ее. Его запястья пульсировали — ему не будет покоя, пока его руки не сомкнутся на ее шее.

Но до того как он метнулся к ней, на ее лице отразилась внезапная догадка и она молнией выскочила за дверь. В одно мгновение она долетела до своей комнаты и заперлась в ней. Ей было страшно, но она не теряла самообладания. Она понимала, что находится на волоске от пропасти. Но она твердо стояла на земле. Она знала, что она более хитрая, что она сможет его одурачить.

Она стояла в своей комнате и дрожала от возбуждения и страшного воодушевления. Она знала, что сможет провести его. Она могла положиться на свое присутствие духа и на свою проницательность. Но теперь он поняла, что это была война не на жизнь, а на смерть. Один неверный шаг — и она погибла. В ее теле поселилась мрачная напряженная дурнота, некий подъем сил, как у человека, который вот-вот упадет с большой высоты, но который не смотрит вниз, не желая признавать, что ему страшно.



«Я уеду послезавтра», — решила она.

Одного ей не хотелось — чтобы Джеральд подумал, что она боится его, что она бежит только потому, что испугалась. Она совершенно не боялась его. Она понимала, что лучше ей избегать физического насилия с его стороны. Но и даже этого она не боялась. Ей хотелось доказать это ему. Когда она докажет ему, что, кем бы он ни был, она его не боится; когда она докажет ему это,она сможет распрощаться с ним навсегда. А пока что война между ними — страшная, как она уже поняла — продолжалась. И ей хотелось быть уверенной в себе. Как бы страшно ей ни было, ему ее не запугать, она его не боится! Он никогда не сможет ее запугать, не сможет властвовать над ней, никогда не получит право распоряжаться ею; она проследит, чтобы это было так, пока не докажет ему это. А как только докажет, освободится от него навсегда.

Но пока что она это еще не доказала — ни ему, ни себе. И именно это удерживало ее рядом с ним. Она была привязана к нему, она не могла жить без него.

Она села на кровати, закутавшись в одеяло, и сидела так в течение многих часов, думая, думая про себя. Казалось, ей никогда не удастся спрясть до конца нить своих мыслей.

«Не похоже, чтобы он по-настоящему любил меня, — говорила она себе. — Он не любит меня. Сколько бы женщин он ни встречал, он хочет заставить их него влюбиться. Он даже не осознает, что делает это. Но это именно так — перед каждой женщиной он разворачивает всю свою мужскую привлекательность, показывает, какой он желанный, пытается заставить каждую женщину думать о том, как чудесно было бы заполучить его в любовники. То, что на женщин он не обращает внимания, есть часть его игры. Он всегда все просчитывает разумом. Ему следовало было быть повелителем курятника, чтобы он мог важно вышагивать перед полусотней дамочек, которые были бы все в его власти. Но это его донжуанство меняне занимает. Да я играю Донну Жуаниту в тысячу раз лучше, чем он играет Дон Жуана. Видите ли, он мне наскучил. Меня утомляет его мужественность. Нет ничего более скучного, более тупого от природы и более глуповато-тщеславного. Нет, насколько же смешно безграничное мужское тщеславие — настоящие петухи! Все они одинаковы. Возьмем Биркина. Все они существуют в рамках тщеславия, больше сказать нечего. Нет, только их смешная ограниченность и врожденная ничтожность могли сделать их таким тщеславными. Что же до Лерке, так он в тысячу раз интереснее Джеральда. Джеральд такой ограниченный, он скоро зайдет в тупик. Он пожизненно обречен вращать жернова одной и той же старой мельницы. А зерна-то меж ними уже нет. Но такие, как он, все продолжают и продолжают вращать — хотя там уже ничего нет — говорят одно и то же, верят в одно и то же, и действуют одинаково. О Боже, от этого и у камня лопнет терпение.

Я не сделала из Лерке кумира, но, по крайней мере, он свободное существо. Он не пыжится от тщеславия при мысли о том, что он мужчина. Он не толчет воду в ступе. О Боже, как подумаю о Джеральде с его работой — эти конторы в Бельдовере, эти шахты — сердце так и падает. Что у меняобщего с этим — а он еще думает, что может любить женщину! Это с таким же успехом можно требовать и от самодовольного фонарного столба. Эти мужчины с их вечными работами — и вечной Божьей ступой, в которой толчется вода! Это скучно, просто скучно! И как я только докатилась до того, что приняла его всерьез!

По крайней мере, в Дрездене можно будет повернуться ко всему этому спиной. И можно будет заниматься действительно интересными вещами. Было бы любопытно сходить на одно из танцевальных эвритмических представлений, и на немецкую оперу, и в немецкий театр. Будет действительноинтересно пожить жизнью немецкой богемы. А Лерке — художник, он существо свободное. Можно будет от столького избавиться! Вот что главное — избавиться от постоянного, чудовищного повторения вульгарных действий, вульгарных фраз, вульгарных поз. Я не заблуждаюсь насчет того, что в Дрездене я отыщу эликсир жизни. Я понимаю, что это не так. Но я отстранюсь от людей, у которых есть собственные дома, собственные дети, собственные знакомые, собственное то, собственное это. Я буду жить среди людей, которые не владеют ничем, у которых нетдома и слуг за спиной, у которых нет ни положения, ни статуса, ни степени, ни круга знакомых, у которых все это есть. О Боже, круги внутри кругов внутри кругов людей, от этого в голове раздается звон, сводящая с ума мертвенная механическая монотонность и бессмысленность. Как же я ненавижужизнь, как я ее ненавижу. Как я ненавижу всех этих Джеральдов, которые не могут предложить тебе ничего другого. А Шортландс! Святые небеса! Только подумаешь, что проживешь там одну неделю, а потом еще одну, а потом третью…Нет, не буду об этом думать — это уж слишком!»

И она оборвала свои мысли, по-настоящему испуганная, и правда не в силах больше терпеть.

Мысль о том, как один день машинально сменяет другой, день за днем, ad infinitum, заставляла ее сердце биться с почти безумной скоростью. Страшные оковы тикающего времени, это подергивание стрелок часов, это бесконечное повторение часов и дней — о Боже, это было выше человеческих сил. И от этого нельзя убежать, нельзя скрыться.

Ей почти захотелось, чтобы Джеральд был рядом, чтобы он спас ее от ужаса собственных мыслей. О, как же она страдала, лежа в одиночестве лицом к лицу с ужасными часами с их вечным «тик-так». Вся жизнь, все в ней сводилось только к одному: тик-так, тик-так, тик-так; отбивается час; затем тик-так, тик-так и подергивание стрелок.

Джеральду было не по силам избавить ее от этого. Он, его тело, его походка, его жизнь — это было то же самое тиканье, то же томительное движение по циферблату, ужасное механическое подергивание на часовом диске. Что такое все его поцелуи, его объятия! Она слышала в них «тик-так», «тик-так».

«Ха-ха, — рассмеялась она про себя, такая напуганная, что ей пришлось заставить себя рассмеяться, — ха-ха, как же безумно страшно быть уверенной, уверенной!»

И затем в мимолетном смущении она спросила себя, удивилась ли она, если бы, встав утром, обнаружила, что ее волосы поседели. Она так часто чувствовала,что седеет под гнетом своих мыслей и своих ощущений. Однако волосы, как и прежде, оставались каштановыми, и она оставалась самой собой — цветущей картинкой.

Возможно, она и была цветущей. Возможно, именно ее несокрушимый цветущий вид делал ее такой уязвимой перед истиной. Если бы она была болезненной девушкой, у нее были бы свои иллюзии, свои воображаемые картины. В ее же случае ей было некуда бежать. Она должна была всегда все знать, видеть, и ей не было спасения. Выхода не было. Так она и оставалась лицом к лицу с циферблатом жизненных часов. А если она поворачивалась кругом, как на станции, когда ей хотелось взглянуть на книги в киоске, она чувствовала эти часы спиной, чувствовала этот огромный белый циферблат. Тщетно листала она страницы книг или лепила статуэтки из глины. Она знала, что это на самом делене чтение. Она никогда по-настоящемуне работала. Она смотрела, как стрелки движутся по вечному, механическому, монотонному циферблату времени. Она никогда толком не жила, она все время наблюдала. И правда, она была маленькими часиками, на циферблате которых умещалось только двенадцать часов, которые стояли vis-a-vis с огромными часами вечности — вот они, точно Дигнити и Импьюденс или Импьюденс и Дигнити [116].

Эта картина занимала ее. Разве лицо ее походило на циферблат часов — довольно круглое и обычно бледное и бесстрастное. Она хотела было подняться и посмотреть в зеркало, но одна мысль о том, что ее лицо походило на циферблат часов, наполнила ее таким глубочайшим ужасом, что она торопливо принялась думать о другом.

О, почему никто никогда не был добр к ней? Почему не было человека, который заключил бы ее в объятия, прижал бы к груди и дал ей покой — идеальный, глубокий, целительный сон? О, почему не было кого-нибудь, кто бы обнял ее и подарил ей лишенный тревог и идеальный сон? Ей так хотелось такого идеального сна внутри некоей оболочки. Обычно она спала совершенно незащищенная. Она всегда лежала незащищенная, она не знала покоя, не знала, что такое отпущение грехов. О, как же вынести все это, эту бесконечную тяжесть, это вечное бремя!

Джеральд! Мог ли он заключить ее в объятия и защищать ее сон? Ха! Ему самому нужно, чтобы кто-то укладывал его спать — бедняга Джеральд. Вот и все, что ему требовалось. Он только усугублял ее ношу, делал своим присутствием бремя ее сна еще более невыносимым. Он был лишней тяжестью для ее не приносящих плодов ночей, для ее бесплодного сна. Возможно, она дарит ему покой. Возможно, так оно и есть. Возможно, ради этого он и преследует ее, словно изголодавшийся младенец, криком просящий материнскую грудь. Возможно, в этом и скрывался секрет его страсти, его неутолимого желания к ней — она была нужна ему для того, чтобы уложить его спать, чтобы даровать ему покой.

И что дальше? Разве она его мать? Нужен ей такой любовник, этот ребенок, которого требуется нянчить ночи напролет? Она презирала его, ее сердце ожесточилось. Этот Дон Жуан был всего лишь плачущим в ночи младенцем. О-о-о, но как же ненавистен ей этот плачущий в ночи младенец! Она с радостью убила бы его. Она задушила бы и закопала бы его, как сделала Хетти Соррель. Нет сомнения, что младенец Хетти Соррель вопил по ночам — с ребенка Артура Донниторна станется. Ха — эти Артуры Донниторны, эти Джеральды этого мира. Днем такие мужественные, а ночью самые настоящие ревущие младенцы. Пусть они превратятся в машины, пусть! Пусть они будут орудиями, идеальными машинами, идеальной волей, которые идут, как часы, постоянно повторяясь. Пусть они будут такими, пусть они полностью погрузятся в свою работу, пусть они будут идеальными частями великой машины, а вместо сна у них будет постоянное повторение пройденного. Пусть Джеральд управляет своей компанией. Это даст ему удовлетворение — как дает удовлетворение тачке постоянное движение по одной и той же колее — вперед-назад, и так весь день: она-то это видела.

Тачка — одно маленькое колесо — основа всей фирмы. Затем тележка, с двумя колесами; затем вагонетка, с четырьмя; затем вспомогательный двигатель, с восемью, затем подъемная машина, с шестнадцатью и так далее, пока дело не доходит до шахтера, с тысячью колесами, до электрика, с тремя тысячами, до управляющего подземными работами, с двадцатью тысячами, затем до генерального управляющего с сотней тысяч маленьких колес, работающих, чтобы осуществить его замыслы, и, в конце концов, достигнет Джеральда с его миллионом колесиков, пальцев и валов.

Бедняга Джеральд, столько маленьких колесиков в его распоряжении! Да он более замысловатый, чем хронометр. Но о боже, какая тоска! Какая тоска, Боже всемогущий! Хронометр — жук — при этой мысли ее душа застыла. Сколько маленьких колесиков нужно сосчитать, учесть и принять во внимание! Довольно, довольно — здесь наступает предел даже человеческой любви к сложным задачам. Хотя, возможно, предела нет.

А в это время Джеральд сидел в своей комнате и читал. Когда Гудрун ушла, неутоленное желание вызвало в нем какое-то отупение. Примерно час он сидел на краю кровати, тупо глядя перед собой, и только маленькие искорки сознания то появлялись, то исчезали. Но он не двигался, в течение долгого времени он оставался неподвижным, склонив голову на грудь.

Потом он поднял голову и понял, что замерз и что пора спать.

Вскоре он уже лежал в темноте. Но темнота была именно тем, чего он не выносил. Густой мрак, сгустившийся над ним, сводил его с ума. Поэтому он поднялся и зажег лампу. Какое-то время он сидел, тупо уставившись перед собой. О Гудрун он не думал, он вообще ни о чем не думал. Затем внезапно пошел вниз за книгой. Всю свою жизнь он боялся наступления ночи, потому что тяжело засыпал. Он знал, что для него это слишком, эти бессонные ночи и ужасающий отсчет времени.

Много часов он просидел, как истукан, в кровати, читая. Он, обладавший острым и твердым умом, читал быстро, но его сердце ничего не воспринимало. В таком окоченении, в таком полубессознательном состоянии он читал всю ночь, пока не забрезжил рассвет, а затем, утомленный и ощущающий отвращение в душе, прежде всего к самому себе, он проспал два часа.

Проснулся он свежим и полным энергии.

Гудрун почти не говорила с ним, если только за кофе, когда она сказала:

— Завтра я уезжаю.

— Поедем вместе до Иннсбрука, чтобы соблюсти приличия? — спросил он.

— Посмотрим, — ответила она.

Это «посмотрим» она произнесла между двумя глотками кофе. И то, как она вдыхала воздух, чтобы произнести это слово, наполнило его отвращением. Он быстро встал, чтобы только избавиться от нее.

Он пошел и отдал распоряжения относительно завтрашнего отъезда. Затем перекусил и весь день катался на лыжах. Возможно, сказал он хозяину, он поднимется в Мариенхютте, а возможно, спустится вниз в деревню.

Для Гудрун этот день был многообещающим, как бывают весенние дни. Она чувствовала, что приближается ее избавление, в ней набирает силы новый фонтан жизненной энергии. Ей доставляло удовольствие упаковывать вещи, ей доставляло удовольствие складывать книги, примерять различные наряды, смотреться в зеркало. Она чувствовала, что наступает новая пора в ее жизни и радовалась, как красивая девочка, которая всем нравится, с ее мягкой, роскошной фигурой и счастьем.

Днем она собиралась на прогулку с Лерке. «Завтра» было еще окутано туманом. Это наполняло ее блаженством. Может, она поедет в Англию с Джеральдом, может, в Дрезден с Лерке, может, в Мюнхен, где жила ее подруга. Завтра может случиться все, что угодно. А «сегодня» было белым, снежным, искрящимся порогом, за которым возможно все. Все возможно — это-то и очаровывало ее, окутывало восхитительными, радужными, неопределенными чарами — настоящей иллюзией. Все возможно — поскольку смерть неотвратима, и все было возможно, кроме смерти.

Ей не хотелось, чтобы что-то материализовывалось, принимало определенные очертания.

Внезапно ей захотелось, чтобы завтра некое непредвиденное событие или сила заставили ее изменить свои планы, выбрать совершенно новый путь. Поэтому, хотя ей и хотелось прогуляться с Лерке в последний раз по снегу, ей не хотелось суетиться или говорить о серьезных вещах.

А Лерке был смешным. В этой его коричневой бархатной шапочке, в которой его круглая голова походила на каштан с болтающимися возле ушей коричневыми бархатными клапанами и спадающей на выкаченные темные глаза, похожие на глаза гнома, с тонкой прядью темных волос, с его блестящей прозрачной коричневой кожей, прорезающейся морщинками при любом движении мышц этого лица с мелкими чертами. Он походил на странного маленького мужчину-карлика, на летучую мышь, а его тело, облаченное в зеленый суконный костюм, выглядело хилым и тщедушным, и однако так сильно отличало своего обладателя от остальных.

Он взял для них сани, и они покатились между горами ослепительного снега, который обжигал их начинавшие привыкать лица, смеясь, извергая беспрестанную череду острот, шуток и многоязычных словесных сплетений. Эти сплетения были для них живыми существами, они были невероятно счастливы, обмениваясь разноцветными клубками юмора и замысловатых фраз. Во время этой игры их сущности играли яркими красками, им нравилось шалить. И они хотели, чтобы их отношения оставались на уровне игры: поистиневосхитительной игры.

Лерке не относился к катанию на санках слишком уж серьезно. Он не вкладывал в это душу в отличие от Джеральда. И Гудрун это нравилось. Она устала, как же она устала от нарочитого пристрастия Джеральда к физическому движению! Лерке позволял саням нестись невероятно быстро и весело, подобно летающему листу. На повороте же он сделал так, что и она, и он упали в снег, а затем они, в целости и сохранности, поднялись с впивающейся в тело белой земли, смеясь и резвясь, точно пикси. Она знала, что он будет отпускать свои ироничные, игривые ремарки, даже если попадет в ад — если у него, конечно, будет настроение. И это невероятно ей импонировало. Казалось, она возносится над чудовищной действительностью, над монотонностью общепринятых условностей.

Они резвились, пока не зашло солнце, веселясь с легким сердцем и забыв о времени. И вдруг, когда маленькие санки со страшной скоростью скатились к основанию склона и было решено отдохнуть:

— Смотри-ка! — внезапно сказал он и достал откуда-то огромный термос, пакет вафель «Keks» и бутылку шнапса.

— О, Лерке, — воскликнула она. — Какая чудесная идея! Что за comble de joie, правда! А что такое шнапс?

Он посмотрел на бутылку и рассмеялся.

— Heidelbeer! [117]— сказал он.

— Нет! Из черники, добытой из-под снега. Он выглядит так, как будто его сделали из снега. А ты, — она нюхала и нюхала бутылку, — ты чувствуешь запах черники? Разве это не прекрасно? Пахнет именно так, как должна пахнуть черника из-под снега.

Она слегка постучала ногой по снегу. Он встал на колени, свистнул и приложил ухо к снегу. И когда он это сделал, в его темных глазах, устремленных на нее, загорелись искорки.

— Ха-ха! — рассмеялась она, и от того, как замысловато он передразнил ее цветистые фразы, ей сразу же стало тепло.

Он всегда поддразнивал ее, подсмеивался над ее манерами. Но поскольку он, передразнивая ее, смотрелся намного глупее, чем она в очередной своей выходке, она просто смеялась и чувствовала себя свободной.

Она слышала, что их голоса, его и ее, звенели в морозном неподвижном сумрачном воздухе, как серебряные колокольчики. Каким прекрасным, каким поистинепрекрасным было это серебристое уединение, какой чудесной была их игра!

Она потягивала горячий кофе, аромат которого витал вокруг них в холодном воздухе так, как витают вокруг цветов жужжащие пчелы, пила маленькими глоточками Heidelbeerwasser [118], лакомилась холодными, сладкими вафлями с кремом.

Какой вкусной была еда! Как великолепно все пахло и звучало, каким чудесным все было на вкус здесь, в этой полной тишине, заполненной лишь снегом и наступающими сумерками.

— Ты завтра уезжаешь? — донесся до нее его голос.

— Да.

Последовала пауза, во время которой вечер окутал своей молчаливой, звенящей мертвенной бледностью бескрайние выси, бесконечность, до которой было рукой подать.

— Wohin?

Хороший вопрос — wohin? Куда? Wohin? Какое восхитительное слово. Ей не хотелосьотвечать. Пусть это слово вечно звенит.

— Не знаю, — сказала она, улыбаясь ему.

Его лицо также осветилось улыбкой.

— Никто не знает, — сказал он.

— Никто не знает, — повторила она.

Повисла пауза, во время которой он быстро поедал вафли, как кролик поедает траву.

— Но, — рассмеялся он, — билет-то у тебя куда?

— О Боже! — воскликнула она. — Нужно же взять билет.

Это был удар. Она видела себя возле окошка кассы на станции. Но вот у нее появилась мысль, которая принесла ей облегчение. Она свободно вздохнула.

— Но ехать-то необязательно, — воскликнула она.

— Именно, — сказал он.

— Я имею в виду, что необязательно ехать в то место, что указано в билете.

Это было неожиданное решение. Можно взять билет, чтобы не ехать в указанное место. Можно сойти с поезда и отклониться от заданного направления. От определенной точки в пространстве. Это идея!

— Тогда возьми билет до Лондона, — сказал он. — Туда никогда не стоит ехать.

— Точно, — ответила она.

Он налил немного кофе в жестяную крышку от термоса.

— Ты скажешь мне, куда поедешь? — спросил он.

— Честно и откровенно, — призналась она, — я не знаю. Все зависит от того, в какую сторону подует ветер.

Он вопросительно посмотрел на нее, а затем сложил губы трубочкой, точно Зефир, и подул в сторону.

— Он дует в направлении Германии, — сказал он.

— Похоже, что да, — рассмеялась она.

Внезапно они увидели, что к ним приближается расплывчатая белая фигура. Это был Джеральд. Сердце Гудрун подскочило от внезапного, глубокого страха. Она поднялась на ноги.

— Мне сказали, что ты здесь, — раздался голос Джеральда, словно трубный глас, в беловатой сумеречной дымке.

— Мария!Ты появляешься как привидение, — воскликнул Лерке.

Джеральд не ответил. Он казался им сверхъестественным существом, призраком.

Лерке встряхнул термос — и перевернул его. Оттуда вытекло лишь несколько коричневых капель.

— Кончился! — сказал он.

Джеральд видел странную маленькую фигуру немца отчетливо и ясно, словно через бинокль. И она вызывала в нем крайнее отвращение, он хотел, чтобы она исчезла.

Тут Лерке потряс коробку с вафлями.

— Но вафли еще остались.

Не вставая с саней, он протянул руку и передал их Гудрун. Она неуклюже приняла коробку и взяла одну вафлю. Он бы предложил их и Джеральду, но было очевидно, что Джеральд не хотел, чтобы ему их предлагали, поэтому Лерке нерешительно отставил коробку в сторону. А потом поднял бутылку и посмотрел через нее на свет.

— И есть немного шнапса, — сказал он себе под нос.

Затем внезапно он галантным движением поднял бутылку — странная гротескная фигура — потянулся к Гудрун и сказал:

— Gnädiges Fraulein, — обратился он к Гудрун, — wohl…

Раздался звук удара, бутылка отлетела в сторону, Лерке упал навзничь, и все трое замерли, охваченные разными, но одинаково сильными чувствами.

Лерке посмотрел на Джеральда с дьявольской усмешкой на коричневом лице.

— Отличный удар! — сказал он с насмешливой демонической дрожью. — C’est le sport, sans doute.

В следующее мгновение он уже, смеясь, сидел на снегу — кулак Джеральда ударил его в челюсть. Но Лерке собрался, встал, дрожа, пристально посмотрел на Джеральда, и хотя его тело было слабым и хилым, в глазах горела дьявольская ухмылка.

— Vive le héros, vive…

Тут он весь обмяк, потому что Джеральд, охваченный черной яростью, налетел на него, и ударом кулака в челюсть, вновь свалил его, отбросив в сторону, точно куль соломы.

Но Гудрун подступила к нему. Она высоко подняла сжатую в кулак руку и опустила ее вниз, с силой ударив Джеральда по лицу и груди.

Он несказанно удивился, словно небеса разверзлись над ним. Его душа раскрылась широко, очень широко, чувствуя удивление и боль. Его тело рассмеялось, повернулось к ней, протянув сильные руки, чтобы, наконец, сорвать плод своего желания. Наконец-то его желание будет утолено!

Он сжал руками горло Гудрун — его руки были твердыми и невообразимо властными. А ее горло было таким прекрасно, таким восхитительно мягким. Кроме того под кожей чувствовались ускользающие жилки, поддерживающие ее жизнь. Это должно быть уничтожено, он может это уничтожить. Какое блаженство! О, какое блаженство, какое, наконец, наслаждение!

Его душа наполнилась ликованием утоленной страсти. Он смотрел, как последние искорки сознания покидают ее раздувшееся лицо, наблюдал, как закатились ее глаза. Какая же она уродливая! Какое блаженство, какое удовлетворение! Как прекрасно, о, как прекрасно это наконец-то дарованное ему Богом наслаждение! Он не чувствовал, что она сопротивляется и борется. Борьба станет ее последним порывом страсти в его объятиях! Чем сильнее она боролась, тем сильнее била его дрожь восторга, пока не наступил критический момент, пока борьба не достигла своей высшей точки — она перестала сопротивляться, движения становились все спокойнее, она постепенно замирала.

Лерке, лежавший на снегу, пришел в себя, но он был слишком оглушен, слишком разбит, чтобы подняться. Но в его глазах светился разум.

— Monsieur! — сказал он тонким возбужденным голосом: — Quand vous aurez fini… [119]

Джеральда захлестнула волна презрения и отвращения. Отвращение тошнотворной волной пронзило его. О, что же он делает, как же низко он пал! Как будто она была дорога ему настолько, что он мог убить ее, что ее кровь была бы на его совести!

Его тело охватила слабость — страшная расслабленность, он словно обмяк, лишился сил. Инстинктивно он ослабил хватку, и Гудрун упала на колени. Нужно ли ему видеть, нужно ли ему все это знать?

Ужасающая слабость поселилась в нем, его суставы будто превратились в желе. Он пошел, качаясь, словно подхваченный ветром, развернулся, и все также качаясь, направился прочь.

«Нет, не нужно мне это!» — так говорило в его душе отвращение, когда он, слабый, уничтоженный, брел вверх по склону, только сворачивая в стороны, чтобы на что-нибудь не наткнуться.

— С меня достаточно. Я хочу спать. Хватит.

Головокружение полностью поглотило его существо.

Он был слаб, но отдыхать ему не хотелось, ему требовалось идти вперед и вперед, навстречу своему концу. Не останавливаться, пока он не найдет свою смерть, — это единственное желание все еще горело в его душе. И он все брел и брел вперед, ничего не видя, охваченный слабостью, ни о чем не задумываясь, брел, пока у него еще оставались силы.

Сумерки зажгли небо странным, призрачным голубовато-розовым светом, на снег опускалась холодная голубая ночь. Внизу, в долине, на огромной снежной подушке виднелись две маленькие фигурки: Гудрун, не поднимавшаяся с колен, словно человек, которому вот-вот отрубят голову, и Лерке, сидящий прямо рядом с ней. И все.

Джеральд, спотыкаясь, ковылял вверх по заснеженному склону в синеватой тьме, постоянно вверх, инстинктивно вверх, хотя сил у него почти не осталось. Слева возвышался крутой склон с черными скалами, осыпавшимися камнями и белыми снежными прожилками, то тут, то там пересекавшими черную породу. Но не было слышно ни одного звука, все застыло в молчании.

Чтобы только усложнить его задачу, справа над его головой светил маленький яркий кружок луны, вызывающий боль яркий кругляшок, который всегда был на своем месте, неизменно, от которого нельзя было убежать. Ему так хотелось добраться до конца — он больше не мог терпеть. Но сон не наступал.

Ему было больно, но он все шел вперед; иногда ему приходилось пересекать изгиб черной скалы, с которого ветер сдул весь снег. Он боялся упасть, он очень боялся упасть. А высоко на перевале носился ветер, который едва не опрокинул его своим тяжелым, сонным ледяным дыханием. Только конец ждал его не здесь, он должен был идти вперед. Необъяснимая дурнота не позволяла ему стоять на месте.

Взобравшись на один гребень, он увидел впереди нечто еще более высокое. Выше, еще выше! Он знал, что он идет по лыжному следу туда, где сходились все склоны, где стояла Мариенхютте, а на другой стороне был спуск. Но он этого не осознавал. Он просто хотел идти, идти вперед, пока еще мог двигаться, не останавливаться, — вот и все, идти, пока все не кончится. Он полностью утратил чувство расстояния. И однако же остатки инстинкта самосохранения заставляли его ноги выискивать лыжню, по которой недавно он ехал.

Он поскользнулся и скатился по какому-то склону. Это его испугало. У него не было альпенштока, не было вообще ничего. Но благополучно скатившись на землю, он поднялся и пошел дальше, туда, где тьму озарял свет. Было холодно, как в могиле. Он шел между двумя гребнями по впадине. Он повернул. Карабкаться ли ему на другой гребень или идти вдоль впадины? Какой хрупкой была нить его жизни! Пожалуй, он будет карабкаться. Снег затвердел и это было просто. Он шел дальше. Вот там что-то торчит из снега. Он подошел поближе, с мрачным любопытством.


Дата добавления: 2015-08-29; просмотров: 20 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.027 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>