Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Алексей Тимофеевич Черкасов 52 страница



«Хлеба! Хлеба!» – наступал голод.

Мужик ощерился: «Нету хлеба! Хоть так вертите, хоть эдак, в голос: «Нету!»

На сходках мужичьи страсти кипели ключом. Схватывались за грудки, трясли бородами и рваными штанами, исходили от крика до седьмого пота. Голос в голос: «Нету!»

Ревкомовцы шли по надворьям. «Есть у тебя хлеб, Иван Кузьмич. Сеял ты в прошлом году столько-то, урожай снял такой-то, на семена тебе столько-то, себе, на жратву до нови столько-то. А вот и остаточек, – выгребай».

И опять мужик бился с продотрядчиками. Баба ревела благим матом, старик грозился костылем, старуха – анафемой. Но не помогало. Взламывали замки на амбарах, насыпали кули, и мужик, кряхтя и кляня все на свете, все власти и перевороты, вез хлебушко на ссыпной пункт.

Особо упорствующих, хитрых, запрятавших хлеб в ямы, держали в ревкомах. Жарили железную печку до красных щек, а мужики сидели в шубах, в полном зимнем снаряжении.

«Хлебушко выпаривают», – кряхтели неподатливые.

Председатель ревкома Мамонт Головня с помощником из фронтовиков, Аркадием Зыряном, оба с револьверами, в одних нательных рубахах, тоже парятся в большом крестовом доме со связью, где недавно была школа. Сейчас в доме ревком.

Головня предупредил: кто снимет шубу, тот, значит, согласен вывезти хлеб немедленно с участием ревкомовцев.

Дружинник Васюха Трубин беспрестанно подкладывает березовые дрова в железную печку.

Время за полночь. И ревкомовцы и мужики до того наговорились, что глотки пересохли. Опять-таки, воды ни капли. «Сознательность без воды скорее проснется», – предупредил Головин.

– О, господи! – стонет один, ворочаясь на полу и вытирая рукавом шубы пот. – Подумай, Мамонт Петрович, што ты выкомариваешь? Ежли умом раскинуть – супротив власти прешь. Как сказано в декрете? Слабода. А ты нас жаришь в шубах. Это как понимать? Слабода?

Головня лежит грудью на столетне, дремлет. Пригляделся, зевнул:

– Лалетин? На свободу потянуло? Хлеб гноишь в ямах, и тебе же свободы надо? Хрена с редькой не хошь?

– Ты меня хреном не потчуй, сам жри, – бурчит Лалетин и поворачивается спиною к Головне.

Поднимает голову сивобородый старик тополевец:

– Сказывали на митинге, што дадут народу дых перевести опосля царского прижима. А игде он, дых?

– Дых, Варфоломеюшка? Погоди, мы еще спросим, какой ты «дых» разносил по Белой Елани. Ты нам скажешь, где свиданки устраивал со святым Ананием…



– Не зрить вам, анчихристы, святого Анания!

– Узрим. Ты нам его сам покажешь. Старик свирепеет:

– Покажу ужо, покажу! Когда святой Ананий в геенну огненну ввергнет вас, анчихристы. Грядет день, грядет! И сказано: сойдет на землю праведник, яко спаситель, и будет в его руке метла и щит господний, чтоб анчихристов в геенну мести, а на щите слово божье нести.

– Жди, Варфоломеюшка, жди! Только штаны покрепче затяни, а то они у тебя спадут от страху, когда мы тебя со святым Ананием за бороды трясти будем. Под пятки выверяем!

Старик ругается в бороду и вклинивается меж двух мужиков. С одной стороны храпит Валявин, ему хоть бы хны! В шубе так в шубе, пар костей не ломит. Валявин сдюжит, абы не дать власти хлебушка – золота по теперешнему времени! С другой стороны свистит носом Сохатов, в дохе, жмон, какого свет не видывал: ни копейки, ни фунта красным.

Четверо мужиков, взопревших, сбившись в кучу у лавки, курят самосад, зло косясь на печку: спасу нет, жарища! Печку бы разворотить, что ли, беды не оберешься: Головня моментом спровадит в уезд, а там, конечно, в тюрьму. Вот если бы ушел Головня с Аркашкой, с дружинником можно было бы столковаться.

– Карасин-то, Петрович, окончательно выгорает, – замечает один из мужиков.

Головня покосился на жестяную лампу с закоптелым семилинейным стеклом: чадит… До утра не близко, а керосину в ревкоме больше нет, надо зажигать коптилку с конопляным маслом.

– Васюха!

Васюха Трубин, отвалив чубатую голову на косяк двери, залихватски всхрапывает. Мужики с завистью глядят на него: эх, кабы вот так же раздеться до нательной рубахи да растянуться на шубе – умирать не надо!

– Васюха, – лениво повторяет Головня, и в челюстях у него хрустит – позевоту мнет.

– Эко храпит…

– Как вроде воз тянет, якри его!

– Куда там! Не иначе с бабой милуется. Ишь как чмокает…

– Со своей бабой оно – шго! Без особого сугрева, – тянет басом порт-артурский герой, матрос первой статьи Егорша Вавилов. – Суседку бы прихватить, да которая потелесее, чтоб было за что держаться.

Мужики ржут.

Головня сам зажег коптилку. От обуглившегося фитиля лампы потянуло чадом.

– Эко вонища!

– Завсегда так от карасина с водой.

– Когда токмо поруха кончится?

– Довели Расею до ручки! Ворчат.

Ругаются беззлобно и устало.

Коптилка светит тускло, и само время кажется таким же тусклым и непроглядным.

Сгорают минуты, часы, жизнь. Коптят и сгорают…

Плохо с продразверсткой. В Белой Елани много хлеба, но попробуй взять его – попрятали, космачи! Еще с осени зарыли в ямы. Город требует: душа через перетягу – хлеба! А мужики уперлись – ни в какую…

Головня скрутил цигарку, задымил в обе ноздри.

Аркадий Зырян что-то бормочет во сне; на коленях у него револьвер – урядницкий.

Во второй половине дома слышится кашель. Там под замком упрятаны арестованные миллионщики и их подручные. А с другой стороны дома, там, где когда-то была урядницкая, а потом комната учительницы Дарьи Елизаровны, сидят сейчас под арестом зловредные старухи. И с ними Дарья.

Чадно…

Курят. Дремлют. Курят…

За трое суток сожгли три поленницы дров. Завтра Головня погонит всех этих упорствующих космачей в лес за дровами: пусть сами пилят, колют, подвезут к ревкому и сами потом жарятся.

С улицы донесся звон колокольчиков. Ближе, ближе… И замерли у ревкома.

– Кажись, Ольга с комиссаром, – сказал Головня, натягивая на себя рубаху из чертовой кожи; перетянулся ремнем с пряжкой; на ремне – револьвер в кобуре, на пряжке – двуглавый орел.

Кто-то постучался. Головня окликнул:

– Ольга?

– Она самая. Открывай!

Следом за приискательницей вошел человек в подборной черной дохе с поднятым воротником – лица не видно, за ним чрезвычайный комиссар по продовольствию Тимофей Прокопьевич в нагольном тулупе, а последним – Филимон Прокопьевич.

Мужики проснулись, отползли к стенам.

– Вас тут не сожрали волки? – спросила Ольга. – Что было! Что было! В жизни не переживала такого страха. Да вот пусть святой Ананий сам скажет. Покажи лицо, святой Ананий! Али боишься, что тебя сожрут?

– Святой Ананий? – вздыбил плечи Головня. – Едрит твою в кандибобер. Где он? Не врешь?

– Филимон Прокопьевич, скажи, где святой Аваний?

– Дык… вот святой Ананий, – показал Филя рукою в лохмашке, не выступая вперед.

Тимофей сбросил тулуп и сел на лавку. Он отчаянно устал, и руки как чугунные.

Головня подошел к человеку в черной дохе:

– В ревкоме тепло, сымай доху, гражданин! Гражданин ни звука – будто глух и нем.

– А ты, Мамонт Петрович, помоги святому Ананию раздеться; он же, мамоньки, чуть жив с перепугу! Филимон Прокопьевич куда-то вез его, а тут волки напали. Бомбами не отбились, истинный бог!

Головня бесцеремонно отвернул воротник дохи и ахнул:

– Есаул… Едрит свою в кандибобер. Сам есаул! Ваше высокоблагородие! А говоришь, снятой Ананий…

– Неужто есаул? – притворно всплеснула руками бедовая приискательница. – Ай, мамоньки! Ей-боженьки, есаул. А Филимон Прокопьевич говорит, что святой Ананий. И я поверила, дура! Или, может, не есаул, а? Мужики! Кто помнит есаула Потылицына?

Мужики, конечно, помнят, а матрос первой статьи Егорша Вавилов хорошо знал есаулова отца, атамана Потылицына.

– Тебя-то мы давно ищем, ваше высокоблагородие, – сказал есаулу Головня.

Ольга хохочет:

– А святого Анания не ищешь?

– Мы бы его сейчас за бороду потрясли! – пригрозил Головня; он все еще не верил, что есаул Потылицын и святой Ананий одно и тоже лицо.

– Да он же и есть святой Ананий!

– Што-о-о? Сурьезно?

– А ты Филимона спроси. Филимон Прокопьевич бормочет:

– Рысаков порешили волки, осподи! Эка напасть, спаси Христос! Думал, сгину. Святой Ананий стрелял, стрелял из револьвера да волчищу, должно, поранил. А потом бомбами два раза бахнул. Страхи господни. А таперича што? На щетку сел. Кошеву привез без оглоблей да хомут с Чалого. С Гнедка хомут не снял, чистая погибель!..

Мужики подступили, расспрашивают про волков, Филя рад стараться: хоть с мужиками душу отвести, и то ладно.

Ольга спросила у Тимофея – долго ли он будет в ревкоме. Тимофей ответил, что будет здесь до утра и пусть Ольга идет отдыхать, ему не до отдыха. Ольга позвала Зыряна, и они ушли.

Святой Ананий, прислонившись к замкнутой двери, за которой находились арестованные, стоял все так же в шубе. В ревком зашли погреться приисковые дружинники, о ними высокий сумнобровый Крачковский в полушубке под солдатским ремнем, с карабином.

Головня сказал Крачковскому, чго пойман святой Ананий, он же есаул Потылицын.

– Да ну? А мы ищем двух!

– Он, как сам бог, в двух лицах, – зло заметил Головня. Крачковский уточнил:

– Бог в трех лицах, Мамонт Петрович.

– Когда есаул дойдет до бога, он объявится в трех лицах, – нашелся Головня. – Ну, Варфоломеюшка, чаво молчишь? Вот и святой Ананий! Хоть борода не такая, как у тебя, но все-таки есть борода. У нас, Тимофей Прокопьевич, столько накопилось божьих писем святого Анания – на целую Библию. Дарья Елизаровна, как его помощница, переписывала да со старухами рассылала по всем деревням. До Фили дошло, какая ему угрожает опасность. Не теряя времени, подступил к брату:

– Али на погибель меня с есаулом-то? Неможно так, Тимофей Прокопьевич! Мое дело ямщицкое. Подрядил везти в тайную пещеру, я и повез. Сказал тятенька: святой Ананий, грит. А мне што? Все едино.

– Не хитри, Филимон, довольно! Знаю, какой ты есть. Не прибедняйся, умственную ущербность оставь при себе. Кошева твоя, не беспокойся, не пропадет, и хомут также. А вот куда ты вез святого Анания в полночь, да еще бомбами отбивались от волков, – это нас интересует.

– Разве я? Призвал тятенька…

– Хватит! Знакомая песня: думает за тебя господь бог, к преступлению призывает тятенька, воз тянет Меланья, а ты всегда в стороне, при вечном лазарете состоишь. Но надо когда-то и ответ держать.

Филя начал было оправдываться; Тимофей оборвал:

– Водворите их к арестованным!

– Обоих? – спросил Головня.

– Обоих.

Филя бухнулся Тимофею в ноги. Долго ли Филе упасть на колени – перед иконами или в ревкоме перед братом?

– Люди твоя, господи, пребывают в цепях анчихриста, – затянул святой Ананий с хрипотцой. – Но настанет день, и спасены будут мученики. Кто имеет ухо, да слышит; кто ведет в плен, тот сам пойдет в плен; кто мечом убивает, тот сам будет убит мечом.

– Так! – Тимофей подошел к нему. – А известно ли вам, святой Ананий, что, кто переиначивает слово пророков и божьих апостолов, тот сам еретик? И читать надо па славянском, как и положено для всех святых.

Тимофей прочитал из тридцать четвертого псалома Давидова стих четырнадцатый на славянском и перевел. «Удерживай язык твой от зла и уста твои от коварных слов».

– А теперь говорить будем без псалмов. Вы обвиняетесь, есаул, в мятеже. Именем революции вы арестованы. Уведите его!

Филя охал, ахал, сморкался, но его все-таки потащили вслед за есаулом, которого Головня еще раз обыскал, и посадили к арестованным.

Мужики притихли: если Тимофей Прокопьевич не помиловал брата, то что же будет с ними, с саботажниками?

Крачковский пошептался с Тимофеем Прокопьевичем и ушел с тремя приисковыми дружинниками в дозор.

С улицы и с ограды охраняют ревком: как ни говори, а у ревкомовцев богатый улов – сколько офицеров поймали! Оружие нашли припрятанное и самих накрыли. Мало того, сам бог будто посодействовал и предал святого Анания, который оказался не только святым, но и есаулом казачьего войска.

Жарко в ревкоме, хоть парься. Но мужички на этот раз терпят, ждут: беда или милость грядет?

Вернулся Аркадий Зырян с кавалерийским карабином, сел на порог, карабин меж ног поставил.

Головня что-то докладывал комиссару, и тот, подперев ладонью щеку, косил глазом на мужиков. Потом поднялся с лавки, сказал громко:

– Понятно!..

Уставился на мужиков, как будто прикидывал на глазок, какой в них вес в зимней амуниции.

Семнадцать арестованных – с бородами и без бород – дрогнули на полу, теснее сдвинулись друг к другу.

– Восстания ждете, значит? И тогда вам всем полегчает? Восставшие казаки отвалят вам божью благодать, а святой Ананий псалмы будет петь? Ну, ждите, ждите!..

Говоря так, Тимофей прошелся по свободным половицам, что-то обдумывая. Мужики разглядывали его со всех сторон. Шинель па комиссаре не иначе генеральская – на красной подкладке, и пуговицы будто из золота; под распахнутой шинелью френч с накладными карманами, офицерский, без погон только. Георгиевских крестов и медалей не видно, снял, должно, раз красным комиссаром заделался. Опять-таки натура – вылитый Прокопий Веденеевич, всей деревней не переломишь. Хоть так навались, хоть эдак, а все равно его верх будет. И сила! Плечи – дай боже и помилуй – жернова таскать. Лицо впалощекое, с голодухи, наверно, или от постоянных разъездов. По всему уезду рыскает, из деревни в деревню, с прииска на прииск. Без усов, а был с усами, когда приезжал на побывку, и «Георгиями» хвастался. Лобастый, дьявол, и соображение имеет. Такого на кривой кобыле не объедешь. По левой скуле печатка лиха – шрам в палец; щека и левый глаз подергиваются, будто комиссар кому подмигивает…

– Понятно, – сказал себе комиссар и вдруг, остановившись у лавки, взял шашку; подержал обеими руками, как бы взвешивая, потом медленно потянул ее из ножен.

Старик Варфоломеюшка с перепугу затянул:

– Господи! Не сокрой лица твоего от мя. В день и час бедствия да преклони ко мне ухо твое; в день, когда призываю тя, господи!

Тимофей вынул шашку, оглянулся на него, узнал:

– А, Варфоломеюшка! Псалмы петь ты горазд. С отцом моим состязались, помню. Это из сто второго псалома? Ты прочитай-ка седьмой стих…

Варфоломеюшка узрился на еретика – и бороду кверху, как метлу из поскони.

– Не помнишь седьмой?

– Изыди, сатано!

– Совсем, совсем старик стал, Варфоломеюшка! И седьмой стих забыл! – потешался Тимофей, глядя на шашку в застывших потеках волчьей крови: надо сейчас же почистить.

– «Подсечено, яко трава, и иссохло сердце мое…» – затянул вдруг Варфоломеюшка.

– Не, это пятый стих; – перебил Тимофей.

– Все перепутал, старик! – ожил кто-то из мужиков. Варфоломеюшка, напрягаясь, снова затянул:

– «От гласа стенания моего…»

– Это шестой! – вновь перебил Тимофей.

– Ну, комиссар! Вот так комиссар! Всех духовников за пояс заткнет. Эх ты, Варфоломеюшка!

Но тот не сдавался:

– «Я уподобился пеликану в пустыне; я стал как сова на развалинах…»

Грохнул хохот – густой, мужичий.

– В самую точку врезал!

– Ну Тимоха! Вот так Тимоха! Не зря тебя отец в духовники прочил. Истый духовник!

– Варфоломеюшка, пропал ты зазря, пропал! Как тот пеликан али сова на развалинах.

– Ха-ха-ха! Истая сова!

– Еретики, собаки! – отпыхивался Варфоломеюшка. Тимофей сел на лавку, стащил валенок с ноги, отрезал от портянки кусок и стал чистить шашку.

– Видать, ты их много порубил, волков-то? – заговорил хитрый Лалетин.

– Порядком.

– Волчья нопе пропасть! – сказал второй мужик.

– Дозволь спросить, Тимофей Прокопьевич, – подступил третий, с черной окладистой бородой. – Дозволь узнать: как там новая власть в Петрограде кумекает насчет мужиков? К примеру, хлеб. Допрежь власть была, как ее…

– Керенская, – подсказал хитрый Лалетин.

– Вот, вот она самая. При том Керенском… как бы ловчее сморозить…

– Дых в горле не перехватывали, – снова дополнил Лалетин.

– А теперь што происходит? – продолжал чернобородый. – Режут мужика под щетку. Как жить далее? Пухнуть?

Притихли. Торчат бороды. Ждут. Комиссар не торопится, и глаз у него усиленно подмигивает. В железной трубе с тремя коленами, местами прожженными, змеится огонь. И сама печка, растопырка на кирпичах, топится с подвыванием.

– Дых в горле не перехватывали. Это верно. Не такое время было, – согласился Тимофей. – Ну, а вы знаете, как теперь живут рабочие? По осьмушке на сутки, и та с охвостьями.

Мужики не сдаются. Какое им дело до города?

И продразверстку они категорически отказываются выполнить. Как не по закону, не по совести. Такого, дескать, не было и при царском прижиме.

– Чистая грабиловка!

Тимофей, измотанный в схватке с волками, уставший от постоянного недоедания и сна урывками, взорвался:

– Грабиловка? Вся Россия голодает, а для вас грабиловка? Сам Ленин, вождь мировой революции, сидит на четвертушке, а для вас грабиловка, бороды?! – И, круто повернувшись к Головне, люто приказал: – Сейчас же запрягайте и мчитесь в Курагино. Там председатель УЧК. Пусть немедленно явится: здесь у вас пахнет порохом!

– Только спичку поднеси, – поддакнул Головня.

– Аркадий, позови приискового комиссара Гончарова с его дружинниками! А сам найди лошадей, да настоящих! У кого возьмете лошадей?

– У миллионщика Юскова, конечно, полная конюшня.

– Давайте! И чтоб через полчаса выехали. Живо! Аркадий Зырян – один шаг, и за дверью!

Мужики задвигались, заговорили было, что и хлеба у них нет, давно сожрали, и то и се, но Тимофей не слушал. Достал из саквояжа офицерскую сумку, сел к столу и что-то долго писал карандашом.

По вызову явился комиссар прииска Благодатного Гончаров, а с ним трое вооруженных дружинников приискателей.

Тимофей сложил бумажку, передал Головне и еще раз наказал, чтоб выехали немедленно и утром были здесь с председателем УЧК. Не знали мужики, что Тимофей Прокопьевич вызывал отряд чекистов вовсе не для того, чтобы вытряхнуть из них продразверстку. Дело было не в мужиках, а в офицерах, что сейчас сидели под замком и, как видно, подслушивали, что происходило в ревкоме. Это были опасные волки, шутить с ними нельзя.

– Едрит твою в кандибобер! – вернулся Головня. – Забыл ключи отдать от арестантской, – сказал он Гончарову и передал ему на веревочке три ключа.

– Ну, прощевай, Тимофей Прокопьевич! Одним моментом будем в Курагино.

… Время трудное, необычное. Война еще хлещется, по всей России голод, а тут, в Минусинском уезде, готовится восстание контрреволюции. Нити заговора тянутся далеко от Белой Елани не в уездный город, а куда-то дальше.

«Надо покончить с этими волками, пока не поздно, – размышлял Тимофей. – Если здесь орудовал есаул и завезли оружие на прииски и сюда, в Белую Елань, значит, тут не все взяты волки. Пусть ЧК займется ими». Он, Тимофей, не комиссар ЧК, как о том говорил Меланье Филимон. Тимофей только чрезвычайный комиссар по продовольствию. Приехал по личному указанию Ленина. И он обещал Ленину, что из Сибири поступит хлеб в голодающий революционный Питер. И он сдержит слово. Иначе быть не может.

«Какие тугие космачи. Непроворотные, – подумал Тимофей, тяжело опускаясь на лавку. В животе у него урчало. – Надо бы поужинать, хоть с опозданием. В саквояже есть краюха хлеба. А эти там притихли что-то. Волки в такой момент не спят, выжидают. Ну, ждите!..»

Мозеровские часы показывали девять минут третьего. До утра еще далеко. Утро приходит с солнцем, а солнце в феврале неторопкое, ленивое, само в теплой шубе – не греет и не сильно светит. Часов в десять появится над тайгою в белесой мгле и так сгаснет потом во мгле.

Сунул часы в нагрудный карман френча, поставил себе на колени саквояж. Мужики напряженно следили за каждым движением комиссара: что он еще задумал?

Тимофей достал из саквояжа краюху хлеба, до того черную, что она смахивала на уголь. Положил на стол полотенце, а на полотенце краюху; достал армейскую обливную кружку и армейский котелок. Поискал глазами воды, но воды в ревкоме не было. Что-то вспомнил, насупился и достал из саквояжа узелочек в белом платочке. Развернул – ломоть хлеба. Не хлеб – кусок железа – Вот, поглядите, мужички! Да руками не трогайте, с платком держите: что это?

Мужики взяли на платке ломоть. Так и эдак разглядывали, а назвать ломоть хлебом не отважились.

– Продукт какой, али как?

– Глядите, глядите, вы же крестьяне…

– У нас таких продуктов не водится. Должно, в Расее произрастает?

Матрос первой статьи Егорша Вавилов ошарашил:

– В Расее! Да хлеб же это! Из земли и охвостий. Япошки в плену потчевали нас таким хлебом.

– Господи помилуй!.

– Видали? – сказал Тимофей. – Этот кусок хлеба – самый дорогой для меня, дороже золота.

Мужики удивленно уставились на комиссара.

– Али сила в нем какая, в этом хлебе? – подкатился хитрый Лалетин. – Есть, сказывают, такой хлеб, от которого будто хворый от смерти уходит.

– Вот это и есть такой хлеб! – подтвердил Тимофей, бережно завертывая ломоть в платочек и снова укладывая в саквояж. – Ты правду сказал, что он из охвостий, с землею. Да сила в нем великая. Такой хлеб сейчас едят рабочие и дети Петрограда, но все-таки духом не падают. Нет такой силы, которая бы их сломила. Это и понятно: с ними Ленин. А кто Ленин? Разве не он сказал – вся власть Советам, земля – крестьянам, фабрики – рабочим, долой войну? И наша партия большевиков прикончит войну. Или вы не сыты войной?

Мужики, понятно, сыты по горловую косточку войной и разрухой.

– Ну, а если вы будете лежать бородами поперек революции и ждать восстания контры, что же будет? Рай или ад? Кому вы помогаете? Куда тащите народ и всю Россию?

Мужики зашевелились.

Первым подступил к Тимофею бывший матрос Егорша Вавилов – прямой, высоченный, под потолок, в пестрой дохе и в поярковых пимах.

Он подошел к столу и, подкинув ребром ладони черные усы, заговорил:

– Погоди, едрена-зелена, комиссар! Ты же наш земляк. Обормотать мужика, долго ли? И на рею вздернуть можно. И утопить, как упокойных с корабля. Железяку к ногам, в мешок, и за борт к акулам. Но!.. – погрозил пальцем. – Просчет может выйти. Хлеб, он, как думаешь, с неба падает мужику? Грыжи наживали, а тут – выгребай, и баста! Шутейно ли? Жизню гребут, не хлебушко! Деревня обнищала, обезгвоздела, лишнюю подкову не сыщешь. Это как?

Переглянулся с мужиками и махнул рукой:

– Так и быть, сдам продразверстку. За три дня рассчитаюсь. Какой седне день? Пятница али суббота. Суббота? Стал-быть, в понедельник али вторник чистым буду. И мужики также. Ладно толкую?

Мужики помедлили и не дружно, но все-таки поддержали матроса.

– Дадим расписку, как и что… Али без расписки поверишь? Как другие, а я не обману.

Тимофей отодвинул свою краюху, подумал.

– Поверю на слово. Каждый пусть скажет, когда вы пезет. Ну ты сказал свое, можешь идти. Кто следующий?

Один за другим мужики подходили, называли день, когда полностью рассчитаются с продразверсткой, и уходили из ревкома.

Остался косматый старик.

– Ну, а ты как, Варфоломеевич?

Старик поднялся, погрозил Тимофею крючком пальца:

– Погоди ужо, сатапо! Недолго власть ваша удержится. Ударит колокол, ударит! Земля под ногами вашими огнем-пламенем займется. В смоле кипучей гореть будете, сатаны! Языками сковороды раскаленные лизать будете, сатаны! Праведников под замок упрятали – мученицу Дарью, мученицу Лизавету, мученицу Варвару, мученицу Пелагею. Ужо будет вам огонь, будет! Сама Дарья огненным крестом крестить вас будет, а святой Ананий на сковородке жарить будет. Ужо грядет день!..

Тимофей зажал ладонью тикающую щеку.

– Ты вот что, Варфоломеюшка: иди-ка домой да охолонись на воздухе. А завтра утром приходи, разберемся. Если ты со святым Ананием (Тимофей кивнул на дверь под замком), ну, что ж, твое дело. Пожалуйста! В тюрьму или на печку – сам выберешь. Иди!

Старик не хотел уходить, он хочет нести свой крест мученика.

– Иди, старик, иди! – погнал Тимофей. – Охолонись!

– Давай топай! – открыл дверь один из дружинников. Старик ушел.

Дружинник принес ведро воды, поставил на лавку и тогда уже, взглянув на комиссара, положил что-то на стол, завернутое в холщовое полотенце с петухами.

– Это вам, товарищ комиссар. Старый Зырян передал. От Ланюшки, говорит. И утром ждать будут в гости.

Тимофей чему-то усмехнулся – жалостливо и печально. Есть в Белой Елани семья Зырянов – приветливая Ланюшка, – которые помнят его и заботятся о нем, а он их еще ничем не отблагодарил: закружила, завертела метелица жизни!

– Спасибо, – сказал дружиннику, разворачивая сверток.

Полбуханки пшеничного духмяного хлеба – минусинского хлеба! – кусок сала – троим ее управиться; десяток яиц, а в солдатской кружке, завязанной тряпочкой, сметана и соль в маленьком узелочке.

У Тимофея даже лицо перекосилось, когда он глянул на богатую снедь. Здесь, в Сибири, живут сытно.

Приземистый Гончаров, как бы между прочим, сообщил, что на всех приисках и рудниках в нынешнюю зиму нехватка продуктов и что космачи сибирские продают хлеб, мясо, масло только на золото. А разве у всех приискателей и горняков золото в заначке?

– Понимаю, – сказал Тимофей, вспомнив свирепые слова Варфоломеюшки: «Праведников под замок упрятали – мученицу Дарью, мученицу Лизавету…» «Какую Лизавету? Еще Варвару с Пелагеей… Надо взглянуть, каких мучениц арестовал Головня. Среди них – Дарья Елизаровна».

Головня оставил ему пачку писем, сочиненных святым Ананием и переписанных ее рукой. Сказал еще, что Дарья Елизаровна читала ученикам «божьи письма», поясняя, что большевики от дьявола и потому нельзя им верить. Тимофей помнил листки Дарьюшки с притчами апостолов из Евангелия. Но как же она далеко зашла!.. Он никак не может понять и поверить, что Дарьюшка, та самая Дарьюшка, вдруг примирилась с есаулом Потылицыным и стала его помощницей в подготовке восстания против Советской власти. Или по той притче: «Возлюби врага своего»? Странно и чудовищно! А он, Тимофей, пронес ее в своем сердце по всем фронтам белой птицей; ее не выжгли ни взрывы мин и снарядов, не вытоптали атаки и контратаки немцев, отступления и победы; не вырубила из памяти тяжелая контузия в дни прошлогоднего июньского наступления. Она всегда была с ним – в победах и поражениях. Как же он теперь встретится с помощницей святого Анания? Или яблоко от яблони далеко не падает? Дарьюшка всего-навсего дочь Юскова. Но под его-то древом – корень пугачевский. Это он всегда помнил. Так почему же он до сих пор не вытравил ив души и сердца Дарью Юскову? Именно Юскову, дочь Жми-дави Юскова? Не выжег ее как полынь-траву угарную?

«Выжгу еще, Раз и навсегда», – круто посолил Тимофей и, позвав с собой Гончарова, пошел взглянуть па «мучениц».

ЗАВЯЗЬ ДЕВЯТАЯ

Была ночь. И была тьма.

Черная тьма.

Тьма пеленала Дарьюшку и не грела, а сжимала, как черемуховым обручем клепки кадки.

Старухи спали во тьме, тесно прильнув друг к дружке.

Дарьюшке не спалось. Она куталась в свою беличью дошку и г. пуховую оренбургскую шаль, сидела в углу, под-корчи в ноги, и все что-то слушала, слушала, перебирая в памяти зерна и отсеивая мякину. Чадящую лампу она потушила, положив подле себя коробок спичек. В комнатушке холодно – с утра не топили. Но Дарьюшку трясет не от озноба, а от каких-то страшных предчувствий. Она и сама не знает, что на нее накатилось: что-то подкатывает под сердце и давит, давит. А что?

За глухой бревенчатой стеною среди арестованных – ее муж, Гавриил Иванович Грива. Он ее проклинает, она это чувствует. И вдруг кольнуло: «В этом доме будет убийство…»

И сразу услышала серебряную трель колокольчиков: к ревкому кто-то подъехал. Она подскочила к окошку, но разве что увидишь за двойными замерзшими рамами, да еще закрытыми ставнями и наглухо заколоченными?

«Неужели они нас всех в этом доме…» – Дарьюшка сжалась в комочек, отгоняя страшную мысль.

Старуха густым мужичьим басом проговорила сквозь сон: «Да хвально имя господне… слава святому Ананию… Прокопушка…»

Это Лизавета, тополевка.

Тьма, тьма. Твердая, как железо, непробиваемая…

Где-то за бревенчатыми стенами живут люди, но Дарьюшка почему-то не верит, что там живут люди. Из тьмы приходят и во тьму исчезают, как щуки в омут, – безликие, спешащие, прихлопнутые нуждою и страхом, немые, как камни. Но есть еще святой Ананий. Дарьюшка никогда с ним не встречалась, но уверовала, что он ниспослан богом, чтобы спасти сирот и обездоленных.

И вдруг вспомнила, как в ту декабрьскую ночь поссорилась с Гавриилом Гривой, домогаясь, чтобы он вступил в подпольный «Союз освобождения России…». Тогда Грива сказал ей:.

«Работать надо. Работать! Россию подымать из праха и пепла. Не хочу знать, какие там мысли у эсеров – правых и левых. Я достаточно вижу и знаю: как работают, как тянут свой трудный воз большевики. Они тянут, как стожильные черти. Глаза на лоб лезут, а тянут тяжелый воз России! И они вытянут этот воз, если их не будут бить в затылок из-за угла. А вся эта сволочь эсеровская, кадетская только и умеет бить из-за угла в затылок…»

И еще: «Ко всем чертям эту банду!»

И она, Дарьюшка Юскова, со всей этой бандой? Со святым Ананием, с отцом Мироном – полковником Толстовым, со скорбящим Шмандиным, со свирепыми казаками, с миллионщиками и с оскорбленной Аинной Юсковой? Как белая ворона среди ястребов и коршунов!..


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 38 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.036 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>