Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Полина Дмитриевна Москвитина 40 страница



Меланью будто кто толкнул в спину – один миг, и она выхватила мальчонку из рук чужачки. Та удивилась:

– Что ты так? Парнишку-то испугала!

– Чаво тебе надыть? Чаво? – вздулась Меланья. – Живо мужиков кликну.

Мужиков, конечно, дома не было – но надо же припугнуть.

– Какая ты, ей-богу! Ну, позови мужиков. Кто у вас дома-то? Старик?

Меланья ни слова.

– Какая же ты дикая!

– Уходи, барыня. Чаво надыть? Ежли за Демкой – дык топор схвачу.

– Какие страсти-мордасти! Ну, схвати топор. Да себя не заруби. Ох, какая же ты пуганая! Тошно смотреть. Мужики-то дома или нет? Ну, что молчишь? Мне с ними поговорить надо.

– Не будут они говорить с тобой, – отсекла Меланья, чуть успокоившись. – Чо надо – сказывай, коль в дом без спросу явилась.

– У вас все со спросом! И в дом, и воды испить, а как погляжу – дикость и невежество! Ну да вот что. Если мужиков нету дома, не забудь передать старику… Как его?

– Прокопий Веденеевич.

– Да, да. Прокопий Веденеевич. – Помолчав минуту, что-то обдумывая, Евдокия Елизаровна скупо сообщила: – Скажи старику, что… Тимофея Прокопьевича казнили в городе. Шашками изрубили казаки. Так что… нету теперь Тимофея Прокопьевича. Просто не верится, что такой человек родился в этом страшном доме, – повела взглядом по избе.

Меланья ни слова, ни вздоха, как будто слова Евдокии Юсковой летели мимо ее сознания.

– Я видела его изрубленного шашками у тюремной стены; трудно было признать, до того изуродовали каратели. По шраму на щеке признала, да по мертвым синим глазам. Такие синие-синие, ужас. Передай все это старику. Так что… убили! С пятницы на субботу казнили. 27 июля по-новому. Число не забудь. Может, поминки отведете.

– Ишь, как! – встрепенулась Меланья. – Как он был анчихрист, така и смерть пристигла. Да штоб поминки ему! Пущай в геенне жарится с нечистыми.

Евдокия быстро поднялась с табуретки, коротко и зло взглянув на Меланью, кинула, как грязью:

– Звери вы, вот что. Звери!

И с тем ушла…

Все это рассказала Меланья старику с пятое на десятое, по многу раз повторяясь, путаясь в словах чужачки, и особенно ей запомнился наряд Евдокии Юсковой – кожаная куртка с красивыми пуговками, шерстяная шаль с узорами.

– Красивющая-то, как с картинки сошла. В лице ни сумности, ни заботушки. А ведь убивица!

Старик сидел на корточках, выпятив горб, пошевеливал палкой огонь. Он еще не сообразил, как и что, а сердце захолонуло. Как будто росомаха когтями скребла за грудиной. Он никогда и ни с кем не говорил о сыне, Тимофее Прокопьевиче, но денно и нощно думал о нем, поминая в своих тайных молитвах. «Владычица небесная, мать пресвятая богородица, ужли то правда?» – ворочалась трудная мысль.



– Ежли в куски изрублен – как она признала? По шраму? Экое. И я бы не признал по шраму. Да и шрам-то одна невидимость. Ипеть – глаза. Мало ли у кого синие?

– Толды тоже похоронная была. А как он есть оборотень…

– Про оборотня не болтай! – оборвал старик невестку. – Никому не ведомо, кто под какой планидой круг жизни свершает. Мало ли бывает праведников, которые много лет рыло отворачивали от бога, опосля прозрели? И апостол Петр трижды за ночь отрекся от духовника свово, Христа-спасителя.

У Меланьи даже рот распахнулся от удивления. Вот те и на! Не сам ли старик заклятье наложил на Тимофея и предупредил, чтоб все называли его оборотнем, а теперь жалеет вроде.

Старик трудно дышал. Расстегнув ворот рубахи, сунул руку к сердцу. За грудиной скребло, тискало, давило, и на лбу старика выступила испарина.

– Аль худо, батюшка?

– Молчи. Подживи огонь. Шибче.

Меланья подбросила в огонь сушняка. Старик закрыл ладонью бороду, подставляя грудь теплу. Так вот что его мучило три недели сряду – ни сна, ни покоя. Как ночь, так к нему являлся Тимофей. И они начинали спорить, доказывая каждый свою правду-матку. Тимофей – безбожную, отец – тополевую, филаретовскую. А тут как-то во сне…

– Вроде сон был, али виденье, – бормотал старик. – Вижу, как теперь тебя, Тимофей в рубище пришел ко мне, а – молчит, молчит. Потом заржал Гнедко – с жеребцом схватился, и я вылез из стана. А жеребец-то, будто и не жеребец, облик человека вижу. Спужался. К чему бы так, думаю. А голос изнутри: «Се твой сын, Тимофей Прокопьевич, праведник, и знать ему дано». До сей поры в толк не могу взять, что и к чему примерещилось. Праведником назван, и все, дескать, дано знать ему.

Меланья почтительно помалкивала.

– Побудешь на покосе дня три, а я полежу дома, – сказал старик, что-то обдумывая. – Сила не та, чтоб вровень с поселенцами пластаться с литовкой, а сам себя удержать не могу. Хомут завсегда на шее – тащить надо воз, хоша и гуж не дюж. Ежли чуть развёдрится – грести надо, копны ставить и стога метать. Ох, хо, хо! Ночами мучаюсь – сна лишился. И так кидаю мыслю, и эдак, а исхода не видно. Какая она, жисть, будет дальше?

– Ужли хуже будет, чем при красных? – бормотнула Меланья.

– Хто ие знает! Покель тихо. Да ведь и после тиха приходит лихо. Кабы по всей земле была одна община – тополевая, и то вить скоко всяких по белу свету! Нету крепости – нету силы. Ладошкой гладят, а не бьют. Кулаки сжать бы. Единая вера надобна, вселюдная, чтоб сила была у людей. Нету таперь такой силы – каждый себе тянет. Вот Тимофей сказывал, что его сила в какой-то партии… Заложь коня! Поеду.

Меланья запрягла гнедого мерина в телегу, кинула свежей травы, а старик все так же сидел возле огня, что-то бормоча себе в бороду.

– Может, один не доедешь, батюшка?

– Чаво еще?! – огрызнулся старик. – Косите тут. Погода вроде переменится. Ишь, как кучатся тучи. Должно, верховой ветер играет. Подует, и развёдрится. Дай-то, господи, чтоб с сеном до страды управиться.

Уселся в телегу, взял вожжи, тронул. Меланья шла рядом.

– С Филимоном таперь будь, слышь, – вдруг сказал старик и понужнул мерина.

К вечеру заслон облаков прорвался. Вершины берез качнулись под напором ветра. Лиловые громады туч рвались, расползаясь в разные стороны, будто кто их разгребал лопатой и мел по небу метлой. Выкатилось закатное солнце, прыснуло лучами по мокрым листьям берез, потряхиваемых ветром, и сразу стало веселее: защебетали птицы в кустах возле речки, и даже косить стало легче.

Меланья сварила ведро ухи из большого куска тайменя, свежей картошки отварила, и поселенцы, похваливая хозяюшку, управились с ухой и картошкой. После ужина сумерничали у двух костров – поселенцы развели свой возле стана, курили цигарки, обсуждали житейские невзгоды, а потом и на боковую завалились. Меланья тем временем вычистила ведро, чтоб завтра сварить в нем бараньей похлебки, перемыла песком и прибрала посуду, а потом сама вымылась в речке, и руки окропила святой водой – срамные, к поселенческим кружкам и ложкам прикасалась.

Филимон Прокопьевич поджидал Меланью у костра.

– Какая новность-то? – спросил жену, когда она вытерла руки рушником и перекрестилась лицом к восходу.

– Дык худая, – бормотнула Меланья, присаживаясь на сосновую чурочку и опустив ладони на колени. – Тимофея будто казаки изрубили шашками в Красноярске. Изловили гдей-то, а потом изрубили, грит.

– Значитца, кокнули комиссара!

– Дык, может, ишшо не он. Евдокея обознаться могла.

– Тимоха приметный – не обознаешься. Опять-таки, как ежли по перевороту, Тимохе один конец. Повсеместно белые большаков кончают. Кого шашками рубят, а кого к стене. Микита Шаров говорил, как чехи стребили красных игде-то на станции Клюквенной. Едва убег, грит.

– Батюшка-то как переменился, – вздохнула Меланья. – Я ажник спужалась, как он вот здесь покачнулся и за сердце схватился: «Зашлось, грит, духу нету».

– Эвва! – удивился Филимон, кося глаза на Меланью. Вот она рядышком, женушка! Вроде поправилась и в щеках играет кровца, не то что была зимой – кость костью. Как же отец оставил ее с Филей? «Вить епитимья же, осподи!»

…С памятной зимней поездки со «святым Ананием», когда волки разорвали коней, Филимон не прикасался к Меланье, а на пасху отец объявил ему в моленной горнице: «Как ты чадо мучил, какого бог послал, епитимья тебе на три года: к Меланье чтоб не прикасался!» Легко ли? Есть жена – и нету жены.

Костер полыхает, тьма жжет, лицо греет, и так-то хорошо окрест, что даже Меланья умилилась:

– Ноченька-то экая теплущая! И звездочки рясные высыпали.

Филя тоже взглянул на небеси:

– Во Царствие небесном завсегда согласие, не то што среди людей. Луна ликует, ежли в чистом виде округлится, звезды сияют, как будто радуются. А люди как живут! Поедом едят друг друга. В одной семье и то согласья нет. Отец изводит сына, а за што, про што, неизвестно. В одной вере живут, а друг друга мучают. Вот хоша касаемо меня. Как в толк взять – есть у меня жена али нету? По всем статьям нету, как в натуральности. К солдаткам пойти, што ль? На той неделе Нюська Зуева, вдова, встрела меня на выпасе коней, хохочет охальница: «Ты, грит, Филимон Прокопьевич, как я слышала, холостуешь? Дык не статья ли мне? – грит. Мой-то, грит, сгил на позиции, али в плену у немцев или мадьяр, а тело-то у меня молодое и душа певучая».

Меланья потупила голову, и ладошки на коленях вздрагивают:

– Дык што? Шел бы к ней, ежли у ней душа певучая. А мне-то што сказываешь? Али я сама на себя епитимью наложила?

– Стал быть, чужой тебе, – подковырнул Филя.

– Не чуждалась я, не чуждалась! Разве моя воля?

– А ты бы спросила у него. Ежли не чужой тебе.

– Дык… спросила, – соврала Меланья. – Когда поехал домой, сказал мне: «С Филимоном будь». А што обозначает…

– Слава Христе! Отошел, значитца, – воспрянул Филимон Прокопьевич. – А как «будь» – известное дело. Чаво мешкать-то?

Жизнь, как река, легла берег к берегу.

Подоспела страда – хлеб уродился неслыханный: по сто пудов пшенички с десятины намолачивали, то и двести по парам, экая радость! И тут же беда приспела: прикопытил в Белую Елань казачий отряд подхорунжего Коростылева, а с ним начальник Сагайской милиции с милиционерами. На сходку мужики не шли, как будто нюхом чуяли, что после сходки им придется портки менять. Казаки гнали плетями – знай поворачивайся. Живо! Живо! «Слабодушка, якри ее! – оглядывались мужики друг на дружку, поспешая на площадь, где на крыльце ревкома строжело высокое волостное начальство. – При Советах так не потчевали, чтоб с плетями гнать на сходку! Вот те и на!»

Коростылев пригляделся к толпе, поправил казачий картуз без кокарды и начал:

– Слушайте! – Ни гражданами, ни крестьянами не назвал. Никак. – Разговоров будет мало. Каждый мужчина, которому от двадцати лет до сорока, добровольно запишется в сибирскую армию, чтоб уничтожить красных большевиков. Списки староста заготовил. Семьдесят лбов будут забриты в первую очередь и сто двадцать во вторую. Без разговоров. За сопротивление милости не ждите. Плети и шомпола у казаков имеются, а так и патронов в подсумках хватит.

Коростылев взял у Михайлы Елизаровича список, посмотрел и передал начальнику милиции. Тот прочитал, кому сейчас же надо записаться в добровольческую сибирскую армию.

Мужики не успели обдумать, что и к чему, как Коростылев возвестил новый приказ: каждый домохозяин должен сдать Сибирскому правительству столько-то пудов хлеба, ржи, ячменя, мяса в убойном весе и в живом, такую-то собрать одежду – полушубки, валенки, бахилы, а если у кого имеются армейские сапоги и шинели, тащите сейчас же! Без промедления. Кроме того, за три минувших года, исчисляя с тысяча девятьсот шестнадцатого, взимается с крестьян недоимка. То, что платили деньгами и сдавали хлебом временным и большевикам, не в счет.

– Не можно то! – раздался первый голос, а тут и все мужики подхватили:

– Нету хлеба! Откеля взять? Сами с голоду пухнем!

– Мы не сажали на власть временных и большаков тех – сами с них взыскивайте!

– Ма-алчать!

Мужики отхлынули от ревкома, собираясь разбежаться, но с той и с другой стороны оцепление – казаки в седлах.

– Слабода, сказывали! А игде она?

– Кому надо «слабоды»? Кто орал?

Тот, кто вспомнил про «слабоду», – язык проглотил, но не остался безучастным Прокопий Веденеевич – его хозяйству по списку положено сдать двести пудов пшеницы, тридцать пудов мяса в убойном весе и пятнадцать в живом и три тысячи рублей в царских деньгах, да и сын Филимон в первом списке добровольцев.

Коростылев расстегнул кобуру, уставившись на сивобородого космача с длинными косичками, а староста, Михайла Елизарович, успел шепнуть: это, мол, духовник тополевцев, но фамилию духовника забыл назвать.

Прокопий Веденеевич, меж тем, поднявшись на три ступеньки крыльца, протянул руки к сходке:

– Зрите, зрите, люди! Это две руки! Али у вас по четыре и по десять горбов? Доколе будут грабить нас анчихристы? Не от бога то, хрестьяне, от нечистой силы. Али не пихнул народ царя за грабеж, скажите! Али не пихнули какова-то Керенского? Не дадим хлеба! Пущай камни глотают! И в сатанинское войско никто пущай не записывается. Аще сказано в писании…

Коростылев схватил духовника за ворот шабура, а сходка орет бабьими и мужичьими голосами:

– Нету хлеба! Нету!

– Казачье треклятое!

– Плетей бунтовщикам! Шомполов! – гаркнул подхорунжий Коростылев, и казаки в седлах – упитанные, дюжие, – налетая конями на крайних, засвистели шомполами и плетями – визг и рев на всю деревню. Мужики кинулись кто куда – дай бог ноги, да не всем удалось вырваться.

– Хватайте казаков, мужики! За ноги хватайте, – призывал старый Зырян, стаскивая с коня желтолампасника.

– Огонь по убегающим! О-о-ого-онь! – скомандовал Коростылев.

Тут уж не убежишь – сбились в тесто, месят друг дружку, бабы визжат – смертушка пришла!..

Первым на крыльцо уложили Прокопия Веденеевича. Как он не брыкался, не грозился геенной, а содрали с него посконные шаровары с исподниками: двое держали за голову и руки, третий уселся на ноги, а здоровенный казачина начал потчевать винтовочным шомполом по голой спине и заду, приговаривая:

– За анчихриста! Ррраз, ррраз, рраз! За сатану – рраз, рраз! За бунт рраз, ррраз! – свистел шомпол.

Прокопий Веденеевич сперва крепился, а потом заорал во все горло. Сколько шомполов влупили ему, никто не считал. Когда из окровавленного тела не слышалось ни оха, ни вздоха, Коростылев махнул рукою, и казаки сбросили тело вон с крыльца.

Сын Филимон тем временем, отведав пару плетей по чувалу спины так, что сквозь рубаху кровь проступила, мчался что есть духу в пойму Малтата по проулку Юсковых. «Экая власть объявилась, осподи помилуй, – отдувался Филя. – Слабода, слабода, а оно эвон какая слабода – плетями дуют и хлеб, должно, вчистую выгребут».

Плотное чернолесье укрыло Филюшку, а родной батюшка, отведавший «слабодушки», валялся возле крыльца, еле-еле душа в теле. Потом его утащили единоверцы.

Вслед за Прокопием Веденеевичем втащили на высокое крыльцо старого Зыряна за нападение на казака и призыв к восстанию.

Михайла Елизарович подсказал:

– Этого бы смертным боем, как он из каторжных, вредная политика, а сын его большевик, в тайге скрывается.

– Триста шомполов большевику! – приказал Коростылев. Никакой конь не сдюжил бы столько, и это знал, понятно, подхорунжий, но он исповедовал жестокость, и чуру не ведал.

Старый Зырян кричал мало – лицо втиснули в половицы. Моложавая жена Зыряна, Ланюшка, прорвалась на крыльцо, оборвала портупею на Коростылеве и глаза чуть не выткнула. Тот вырвался, отскочил в сторону и, выхватив маузер, выстрелил в грудь Ланюшки. Она скатилась с приступок вниз – не охнула.

А старого Зыряна все били и били мертвого, чтоб другим неповадно было хватать желтолампасников за штаны и стаскивать с коней. Бабы и мужики возле ревкома, стиснутые со всех сторон конными казаками, окаменело взирали на высокое начальство при оружии, которому дана власть творить казнь. С шомполов брызгами летела кровь на тех, кто прижат был к крыльцу. А небушко в этот момент над Белой Еланью было такое чистое, погожее, и светило солнышко!..

Начальник с милиционерами, староста Михайла Елизарович, отвернувшись от иссеченного до костей тела старого Зыряна, пряча глаза, отступили за спину подхорунжего, а он, этот мордастый подхорунжий Коростылев, уверенный в своей силе и власти, с маузером в руке, толстоногий, стоял в отдалении от экзекуторов, чтоб мундир его не забрызгали кровью, и, глядя сверху вниз в распахнутые ужасом глаза сельчан, ни о чем существенном не думал, кроме того, что дремучее отродье, разбалованное болтовней большевиков, надо образумить жестокостью, чтоб каждый почувствовал ребрами, как надо выполнять веления высшей власти, утверждающей в России демократию и гуманность.

– Пороть, пороть их надо! – приговаривал Коростылев, а у самого глаза вскипают, как молоко, на людей не смотрит, а куда-то вкось и ввысь. – Чтоб дух из них вон!

– Сдох большевик, – сказал носатый казачина, отсчитав свои полторы сотни ударов, а за ним и второй в последний раз свистнул шомполом. Обезображенное тело бросили вон с крыльца.

– Это для порядка! – подбил итог Коростылев, ткнул маузером на какого-то молодого мужика возле крыльца: – Ты! Есть твоя фамилия в списке в добровольческую армию?

Мужик молчал.

– Тебя спрашиваю? Ну? Под шомпола или в добровольческую армию?

– Ноги у меня нету. Деревянная. Вот она, глядите.

Коростылев не стал смотреть деревянную ногу – приказал старосте:

– Проверьте по списку каждого. Пригодных к службе – в сборню. Домой не отпускать. Сопротивляющихся – на крыльцо! Под шомпола!

Михайла Елизарыч с молодым писарем Фролом Лалетиным сошли вниз в толпу и проверили – набралось пятьдесят семь человек.

Под шомпола никто не лег.

Уразумели.

Прокопий Веденеевич долго не приходил в сознание. Старухи отпаивали его взваром каменного зверобоя, а взвар внутрь не шел – лился с кровью на подушку. Язык у старика был высунут наружу – искусанный и распухший. Меланья причитала у постели батюшки, старцы Варфоломеюшка и Митрофаний молились.

Под вечер старик пришел в себя, но слова сказать не мог – булькал о чем-то, не разобрать. Ему подали взвару – пропустил два глотка. Иссеченные спина и зад Прокопия Веденеевича накрыты были простыней, и холстяное полотно покрылось пятнами и подтеками.

Поздней ночью чернолесьем, озираючись, Филимон подкрался к дому от тополя и заглянул в окно моленной: две или три старухи, Варфоломеюшка с ними, а на кровати кто-то под холстом. Горели свечи у всех икон, как в храмовый праздник или на похоронах. «Ужли батюшка скончался? – туго проворачивал Филя. Меланью увидел с кружкою в руке. Старухи подняли голову отца, и Меланья поднесла кружку к бороде… – Экое! Знать, тятенька такоже отведал плетей. Ишь ты, какая она, слабода-то. С плетями. А я што сказывал? Ежли кричат власти про слабоду, – значит, драть будут. Плетями или того хуже – из винтовок постреляют».

Соображения Филимона были довольно обстоятельны. Отведав пару плетей, он понял-таки, что и к чему свершается.

На другой день к Боровиковым пришел милиционер и предупредил хозяина, чтоб поспешал с обмолотом хлеба; документы проверил у Филимона.

– По какой причине белый билет дали?

– Как круженье головы с мальства. Память теряю, – врал Филимон, и голова у него чуток потряхивалась.

– Ладно, белый билет держи в сохранности, как не от красных получил, – предупредил милиционер, вычеркнув Филимона из списка. – А продразверстку, так и по мясу, деньгами, чтоб расчет был полный.

Выгнали из надворья Боровиковых корову за недоимку, пару свиней, и кадушку меда взяли из амбара. Старую шинель Филимона конфисковали и новый полушубок.

– Грабют, – покорно гнулся Филимон.

В осеннюю непогодицу заунывно-тревожно пошумливал старый тополь. Пожухлые лапы-листья носились в воздухе, сдуваемые пронзительным ветром, а Прокопию Веденеевичу чудилось, что то не тополь так расшумелся, а весь люд стоном исходит в кромешной тьме, и головы, как листья тополя, падают и падают с мужичьих плеч. «Нету в живых Тимофея – изрубили шашками лампасные анчихристы! А ведь Тимоха с правдой шел к люду, чтоб жизню устроить без казаков и без буржуев. И я того не разумел. Сатано я, сатано! – казнил себя старик, тяжко хворая, зубами выцарапываясь из могилы. – Сатано треклятый! И не будет мне спасенья, ежли не отмолю тяжкий грех перед сыном моим».

Как-то ночью, когда особенно свирепо рвал холодный ветер, Прокопий Веденеевич поднял домочадцев на большую службу очищенья духа.

«Рехнулся, может, тятенька», – сопел недовольный Филимон, поднимаясь с угретой постели.

Прокопий Веденеевич читал молитву во здравие раба божьего Тимофея, яко праведника, явленного спасителем, чтоб люди прозрели от вечной тьмы: и сын этот, Тимофей, должен жить вечно, потому что дан ему глагол божий.

У Филимона от такой молитвы заурчало в брюхе.

– Виденье мне было нонешнюю ночь, – продолжал моленье старик. – Сижу у окна, мучаюсь от боли и гляжу на тополь наш. Вижу – сиянье озарило святое дерево, и небо открылось огненным крестом, а под тополем – Тимофей, сын мой. И был мне глас спасителя: «Не ты ли, раб божий Прокопий, изгнал сына-праведника, и стала тьма? Не токо ли незрячие изгоняют святых угодников, когда они являются в люд во плоти и в рубище? И не будет радости в доме вашем, ежли вы не прозреете и праведника не почтите молитвою на большой службе бдения». А я гляжу, гляжу на Тимофея, и весь он, вижу, кровью исходит – раны отверзлись на его членах, и кровь льется из тех ран наземь, на корни тополя. «Господи! Сатано я, сатано, коль не узрил в доме своем праведника!» – сказал так себе, и все померкло: тополь ипеть стал черным; и тут я поднял вас. Аминь.

– Аминь! – отозвались домочадцы.

Отгорало лето, трудное, тревожное, заполненное смятением и болью…

И даже те, кто недавно пел аллилуйю белогвардейцам и чехам, свергнувшим Советы в Сибири, оказались на распутье: ни демократии, ни свободы. Царствовала бестолковщина, разруха, грызня эсеров с меньшевиками, монархистов с анархистами, а по губернии – разгул карателей, порка плетьми и расстрелы дезертиров.

«Один – до леса, другой – до беса», – говорили в народе.

Август выдался жарким.

С утра город купался в солнце, а к полудню с запада наплыла темно-лиловая туча. Клубясь и разрастаясь, она ширилась, медленно подступая к городу. Навстречу ей с востока ползла такая же плотная черная туча, и когда они сомкнулись, враз похолодало, словно над городом нависла чугунная плита. Огненная лента полоснула вдоль и поперек плиты, раздался оглушительный взрыв грома, и хлынул ливень.

Молнии ослепительно сверкали, сопровождаемые громом, точно над городом в схватке не на живот, а на смерть сошлись две армии, открыв артиллерийскую перестрелку. Ливень хлестал как из ведра. По канавам улиц шумно неслись грязные потоки, выплескиваясь на плиточные деревянные тротуары.

В разгар грозы и ливня на станцию Красноярск прибыл пассажирский поезд дальнего следования. Из мягкого вагона вышел господин в отменном драповом пальто с бархатным воротничком, в ботинках с галошами, шляпе. В правой руке он держал стянутый ремнями увесистый саквояж, к ручке которого был привязан на широкой зеленой ленте ключ.

Мимо патрульных легионеров в армейских накидках толпа пассажиров хлынула в вокзал. На какой-то миг приезжий выхватил из оцепления бравую фигуру рыжебородого казака, из-под накидки которого виднелась золотая оковка ножен шашки. Низко надвинув шляпу на глаза, он миновал зал ожидания и вышел в город.

На привокзальной площади толпились извозчики, предлагающие свои услуги.

– Не угодно ли извозчика, господин коммерсант?

Приезжий быстро обернулся, присмотрелся к лицу человека в дождевике и сказал:

– Непременно, непременно, милейший, – и пошел за ним, хлюпая по лужам.

– Эй, Абдулла Сафуддинович, отвезешь господина коммерсанта.

– Якши! – Абдулла пересел на облучок, а господин коммерсант сел на его место под тент, прикрыв колени полостью.

Тронулись.

– Ой, яман погода! Был солнце, а теперь ливень и гром! – И погнал коня рысью от привокзальной площади к центру города, не оглядываясь и не спрашивая, куда везти.

По Воскресенской домчались до двухэтажного особняка архиерея, свернули по переулку вниз и по Большекачинской, не доезжая до Садового переулка, подвернули к воротам каменного особняка.

– Здесь, – оглянулся Абдулла на пассажира. – Дверь три раза стучать надо. Яман, яман, погода! Дурной сопсем – собак не гонят на улица. – И, развернувшись, уехал.

Хозяйка в теплой шали на плечах, забрав мокрую одежду гостя, проводила его в просторную комнату с голландской печью, буфетом, письменным столом, венскими стульями и вышла.

Пока гость протирал запотевшие очки, скрипнула дверь, вошел Машевский.

– Ефим! Дружище! – воскликнул Казимир Францевич, облапив гостя. – Вот уж кого не ожидал встретить! Ну, обрадовал, обрадовал! Карпов, да ты что, меня не узнаешь, что ли?!

– Неужели Казимир?! Голубчик мой! Сколько лет, сколько, зим! Это как же… Значит, жив!

– Жив, здрав. Садись, садись ближе к печке. Грейся!

– О, какое у тебя тут тепло! Изрядно я промок, изрядно, – сказал гость, направляясь к открытой дверце голландской печи.

– Ну, как ты добрался? Мы тут все с ума сходили в ожидании.

– Как нельзя лучше, – ответил русоголовый гость, погладив аккуратную бородку и протянув руки к огню. – Ах, как хорошо! А помнишь, Казимир, как мы соорудили камин в той избенке в Тулуне?

– Еще бы!

– Это была такая роскошь! Мы все ложились на пол вокруг камина. А Маркиз, помню, месяца три нам пересказывал «Трех мушкетеров», да с такой художественной выразительностью, как будто сам их сочинил!

– Умер бедняга от чахотки на другой год после твоего побега.

– Жалко. Какой весельчак был! А ты знаешь, на вокзале я немного трухнул: среди чехов, гляжу, такая знакомая борода! Точь-в-точь хорунжий Лебедь из Гатчины! Ведь я эту бороду еще по Урянхаю помню, когда он лоцманил. Потом он был председателем полкового комитета. А теперь – каратель? Или я обознался?

– Не обознался. Хорунжий Лебедь, точно. Но он нам не опасен. Я тебе потом о нем расскажу… Это наш человек. Да. Он действительно служит у белых. Но тут ведь такая сложилась тяжелая обстановка. Обо всем я тебе расскажу. Но прежде всего о делах. Забастовку по железной дороге готовим объединенными усилиями подпольных комитетов Восточной Сибири – это раз. Грандиозная пилюля будет! Обзавелись шрифтом и типографским станком – это два. Все время выпускаем листовки. Налаживается связь с партизанами. Моя Прасковья должна вот-вот вернуться из Шало. Я ведь женился на Прасковье Дмитриевне.

– Постой, постой! Прасковья Дмитриевна Ковригина? Она не сестра Анны Дмитриевны? У меня письмо от Анны Дмитриевны ее старшей сестре…

– Анечка жива?! – воскликнул Машевский. – Господи, радость за радостью! А мы уже отчаялись ждать от нее вести. Для Прасковьи это будет такая радость, если бы ты знал, Ефимушка! Она же сейчас в тайге. В Степном Баджее формируется партизанский отряд. Из действующих отрядов у нас пока два: под Красноярском отряд Копылова и в Мариинской тайге около восьми тысяч наших красногвардейцев, отступивших туда после разгрома фронта белочехами. Там идут бои. Давай же письмо!

Письмо было длинным и наполовину густо зачеркнутым химическим карандашом.

«Милая моя Пашенька! Я все сделаю, чтобы быть достойной тебя и Казимира и всех наших славных товарищей. За малое время я многому научилась. Я верю, верю в наш светлый завтрашний день. Этот день будет нашим, Пашенька! И ты верь, как бы тебе не было трудно в это страшное время. Рано или поздно мы будем вместе. Вы только ни в чем не вините К.И. Он ничего не сделал мне во вред, а только на пользу».

Дальше все было густо зачеркнуто. С трудом Машевский прочитал одну строчку: «…дядя наш повесился… уборной гостиницы… Пусть мама не плачет…»

Письмо заканчивалось словами:

«Обнимаю тебя, милая сестричка, и Казимира Францевича, маму, папу и всех товарищей! Очень бы хотела хоть на минутку побыть с вами. Но я так далеко, далеко, что и вообразить невозможно». Снова большой прочерк и слова: «…ждите письма из Москвы. И вспоминайте меня иногда. Вы навечно в моем сердце, дорогие.

С коммунистическим приветом

Аня».

У Машевского тряслись руки, когда он кинул в печь письмо и печально смотрел, как бумага на раскалённых углях разом вспыхнула, выкинув пламя.

Прасковья будет обижена, когда узнает, что он сжег письмо сестры, не дождавшись ее возвращения из тайги. Но тут уж ничего не поделаешь!..

– Анна в Москве? В Центре знают, с кем и каким образом она уехала из Красноярска? – не мог не спросить Машевский.

Карпов молча прошел к двери, открыл ее и заглянул в сени, тогда уже ответил:

– Мы касаемся, Казимир, особых тайн. Но поскольку моя встреча ограничится тобою, скажу: Анна направлена в Центр с секретнейшими документами. Мне об этом в Самаре сообщил подполковник Кирилл Ухоздвигов. Это такая фигура, брат… По конспирации нам с тобой до него, пожалуй, и не дотянуться при всей нашей выучке. Он же прошел школу дипломата. Еще во Франции вступил в социалистическую партию. Коммунист до мозга костей. Вот такие дела, брат.

– Если бы мы все это знали!..

– Он и так выкрутился отлично. И главное – помог наладить с вами связь. А теперь уже будет нам легче. С деньгами в республике крайне тяжелое положение – на счету каждая копейка. Золотой фонд Российской империи, вывезенный в Казань, белогвардейцы перетащили в Омск, и к нему дорвались «сибирские правители». Даже у Самарского Комуча с «народной армией» генерала Болдырева слюнки текут. А золото – это оружие, займы Франции, Англии и Америки! Им подавай наличными, господам империалистам!.. Но я вам все-таки кое-что привез.


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 18 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.031 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>