Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Аннотация издательства: В годы Отечественной войны писатель Павел Лукницкий был специальным военным корреспондентом ТАСС по Ленинградскому и Волховскому фронтам. В течение всех девятисот дней 89 страница



 

Сторож открыл на минуту двери, чтобы бросить в покойницкую еще один труп. Яблонская увидела сквозь груду трупов пятно света, закричала: «Помогите! Помогите!..» Сторож испуганно прислушался, крикнул: «Чего шумишь? Лежишь там, ну и лежи!» И захлопнул дверь. Яблонской после долгих усилий удалось выкарабкаться из груды трупов, открыть дверь, выскочить. С неведомо откуда взявшимися силами она побежала к зданию больницы, у входа упала без сознания... Ее внесли в больницу, привели в чувство.

 

Муж ее... Чекист, здоровый человек, командир. Оказался в окружении вместе с группой бойцов, стал партизаном. Вся группа попалась гитлеровцам. Они пытали всех и после пыток всех прикончили. Ему вырезали звезду на груди, серп и молот на спине между лопатками, потом отпилили выше колен ноги. Подоспел отряд Красной Армии, гитлеровцы бежали. Красноармейцы нашли всех партизан уже мертвыми. Тела были изрезаны, исколоты каленым железом, изувечены до неузнаваемости. Жизнь теплилась еще только в муже Яблонской. Его спасли. Командир подоспевшего отряда, по несчастной случайности, нашел среди замученных партизан свою родную сестру, зверски убитую. У нее были отрезана грудь, выколоты глаза, на руках вырезаны знаки свастики, и согнутые пальцы вставлены ей в рот, так, что, умирая, она видела перед собой эти кровавые свастики. В предсмертной муке она перекусила концы собственных пальцев — или ей насильственно сдавили челюсти? Глядя на нее, командир красноармейского отряда поседел, длинная белая прядь волос прошлась посередине его головы за те несколько минут, что он смотрел на сестру. Красноармейцев, хоронивших партизан, приходилось менять, они не могли выдерживать этого зрелища.

 

Муж Яблонской остался жив. Врачи объясняют это тем, что, отпилив ему ноги на морозе, фашисты перепилили одновременно и ватные брюки: лохмотья их. прижатые к сосудам, примерзли, заражения крови не произошло.

 

Сейчас муж Яблонской в Туркмении.

 

Вчера с этой же Яблонской я встретился у Александра Прокофьева. Она сидела в его квартире за столом — обыкновенная ленинградская женщина, ответственная работница, коммунистка, и разговоры были обыкновенными: о стихах, которые нужны для «Костра», о прозе, об очередном номере, и Прокофьев читал ей стихи, выбирая из своей тетради: подойдет ли журналу? И я отвечал ей на вопросы — какие есть у меня сюжетные рассказы и годятся ли они для детей, и она просила нас: «Нет ли у вас чего-либо веселого?» — все, мол, война, война, надо же дать детям в журнале и что-либо веселое. И в разговоре тот страшный ее рассказ возник случайно, по какому-то мелкому поводу, как пример, и рассказано все это было так просто и таким обыденным тоном, словно и удивляться тут нечему: кто, мол, из ленинградцев не может о себе рассказать чего-либо подобного? Я искал в выражении ее лица, в интонациях чего-либо свидетельствующего о том, что фактами этими как-то затронута ее психика, — и не нашел никаких признаков, все это пережито и уже пережито.



 

...Кажется, мол, самой себе уже перестаешь верить, представляется это уже и нереальным, а ведь было, все было, — именно так, в точности!..

 

Мы перестаем воспринимать многое — слишком много страшного. Да и не только было, разве мало сейчас?.. Вот в тот день, когда снаряд попал в трамвайную остановку на углу Садовой и Невского, трупы (было больше сотни убитых и раненых) привезли к Куйбышевской больнице в трехтонном грузовике. И наваленные на грузовик кровавые части человеческих тел сгружали с платформы машины лопатами...

 

В середине июля по Неве нет-нет да и проплывали трупы красноармейцев, командиров, а иногда и немцев — полуразложившиеся, видимо, там, в верховьях Невы, опуставшиеся на дно и волочимые течением до Ленинграда, Они, некоторые из них, всплывали и плыли уже по поверхности, проплывали под мостами. И художник Морозов, например, увидев, проходя по мосту, один такой труп, спросил милиционера: почему их не вылавливают? И милиционер ответил ему: «Да кто ж их станет вылавливать? Разве мало их тут? Иной день десяток-полтора пронесет. Уж мне привычно глядеть на них!..»

 

И трудно сказать: зимние ли это трупы — тех, кто прорывал блокаду, или это недавние — убитых в нынешних, происходящих на Неве и сейчас боях. Но один мертвец — командир (Морозов обратил внимание) — был не в погонах, а с двумя «кубарями» на петлицах, то есть был в той форме, какую еще носили командиры зимой и какую уже никто не носит сейчас...

 

...В те самые дни, в те самые часы, когда по Неве плывут трупы, по набережным города гуляют влюбленные, глядят на закаты, как в мирное время, а детвора и любители летнего загара купаются у Петропавловской крепости и в других местах невских берегов. А все мы пьем невскую воду, поступающую к нам в квартиры по водопроводной сети. И рыболовы удят рыбу, и, как деликатес, она появляется иной раз по бешеной цене на рынках, и всякому хотелось бы съесть хоть кусочек ее!

 

И вот сосед мой, драматург Голичников, соблазненный примером мальчишек, наладил свои рыболовные принадлежности и вчера ловил рыбу — прямо тут, под домом, в котором моя и его квартиры, в рыжем канале Грибоедова, и на крючок шли окуни.

 

А вот некий окололитературный делец, числящийся в драматургах, всю войну и сейчас увиливающий от мобилизации, сидевший уже раз в тюрьме за спекуляцию, но выпущенный, имеет на Крестовском острове огород площадью в целый гектар, — говорят, соберет он тонны овощей. Построил там шалаш, в нем живет; из каких-то близрасположенных конских стойл воинской части выбрал весь навоз, превосходно утучнил землю, урожай у него великолепный, все лето возился он с огородом и — спекуляцией, взятками, махинациями — обеспечил себе безнаказанность. Он самодоволен, счастлив, считает себя добрым семьянином, хорошим хозяином и даже, сидя в шалаше... пописывает какую-то халтурную пьеску, которую тоже надеется пустить в оборот. А овощи гуляют по рынкам, продаваемые из рук в руки по спекулянтским ценам...

 

Вкус овощей в этом году, как и в прошлом, я не испробовал, и витаминов в моем организме недостаточно. И еды мне сейчас решительно не хватает.

 

Как известно, нормы питания в блокированном Ленинграде дифференцированны, как для армии, так и для гражданского населения. Проблема питания полностью решена в армии пока только для всех воинов передовой линии, а в городе — для старших по званию офицеров и для категории лиц, получающих так называемые «академические пайки», «литерные книжки».

 

Хожу в обычную военторговскую столовую.

 

...В прошлую ночь я написал стихотворение о мальчике, стоящем на улице над неразорвавшимся снарядом; а дней десять назад — о наступлении нашем на юге. И хочется собрать свои старые стихи, в некоторых из них — ясное предвидение войны и даже бед, предстоявших Ленинграду... Впрочем, я о стихах своих молчу. Как и этот дневник, они, вероятно, не будут опубликованы.

 

...В Ленинграде уже несколько дней — тихо. С того дня, когда я сделал в дневнике последнюю запись об обстрелах, их почти не было, даже удивительной кажется такая тишина, к ней трудно привыкнуть. Не веришь ей, слишком уж она представляется ненадежной, обманчивой. Но пока она есть. Видимо, наши самолеты — торпедоносцы, бомбардировщики, штурмовики, наша дальнобойная, выведенная на передний край артиллерия разворотили вражеские батареи весьма основательно, и гитлеровцы теперь боятся, получив хороший урок. Возможно, общей обстановкой войны они были вынуждены часть своей дальнобойной артиллерии увезти на юг, на другие участки фронта, ибо сила нашего наступления на юге такова, что немцы продолжают отступать день за днем, теряя несметное количество солдат и оружия. Взят нами Харьков — 23 августа взят штурмом, и сообщение по радио об этом (приказ Верховного Главнокомандующего) прозвучало даже неожиданно, вызвав подлинное ликование по всему городу. Если судить по себе, то я... я не мог заснуть после этого сообщения и долго сидел с Лихаревым, зашедшим ко мне и столь же возбужденным. Я лег спать в тот вечер, очень устав, проснувшись в половине девятого вечера, включил радио и взволновался, удачно наскочив на момент передачи этого — первого сообщения. Сразу позвонил Лихареву, Прокофьеву, многим другим и тут же под грохот зениток, стучавших в те минуты по небу, сел писать корреспонденцию в ТАСС, и, как ни устал, понес ее в штаб, на телеграф, — корреспонденцию о первых впечатлениях от этого сообщения. До полуночи разыгралось московским концертом радио, несколько дней потом Харьков был у всех на устах. Ибо взятие его столь очевидное свидетельство близости военного краха Германии и силищи нашей армии, что каждый почувствовал: конец войны близится с каждым днем и мы начинаем справляться с Германией даже без второго фронта. В тот же день, 23-го, союзники бомбили Берлин так, как еще не бомбили ни один из городов Германии за всю войну. Сообщение об этом было краткое, но что получил на свою голову Берлин — можно себе представить.

 

Потери немцев с начала июля, по сообщению Информбюро, составляют примерно миллион убитыми и ранеными. Миллион!

 

Конечно, моральное состояние немцев до предела подавленное. Еще несколько таких ударов, и крах гитлеровской Германии может наступить даже быстрее, чем мы все рассчитываем!

 

Добро!..

 

Сегодня с Лихаревым и Авраменко я ходил на телефонную станцию. Платили мы за свой телефоны, И мне наконец дали номер.

Глава пятая.

Девушка — комиссар батареи

Ленинград

21–22 августа 1943 г

Встреча с лейтенантом Верой Лебедевой

21–22 августа.

 

Канал Грибоедова

 

Политуправление фронта поручило мне написать брошюру о Вере Лебедевой, которая, став с осени прошлого года сначала комиссаром батареи (а потом, с упразднением института комиссаров, — заместителем командира по политчасти), сумела и в этой необычной для девушки должности завоевать в боях под Красным Бором большой и непререкаемый авторитет... Девушка — комиссар батареи артиллерийско-пулеметного батальона!.. Но боевые заслуги у этой девушки столь несомненны и велики, что удивляться тут не приходится!

 

Лейтенанта Веру Васильевну Лебедеву, ничего ей не объяснив, вызвали в Дом Красной Армии из полка, с позиций 55-й армии. В кабинете начальника ДКА я пригласил Веру для дружеской беседы к себе на квартиру.

 

Мы неторопливо шагали по солнечным улицам города, Вера Лебедева (ей редко приходится бывать в городе!) внимательно вглядывалась в лица прохожих, в роскошное зеленое убранство Летнего сада, в огороды и зенитные батареи Марсова поля, в посветлевшие к осени; тихие воды канала Грибоедова. Я тем временем, искоса наблюдая за ней, отметил себе, как идет этой стройной и худощавой девушке-офицеру военная форма. Лебедева была в синей, тщательно отутюженной гимнастерке с новенькими полевыми артиллерийскими погонами, с орденом боевого Красного Знамени и медалями «За отвагу» и «За оборону Ленинграда». Ее хромовые высокие сапоги были хорошо сшиты.

 

Дома я стал расспрашивать Веру не о фронтовых делах, а о довоенной ее жизни, и она, полностью доверяясь моему такту, просто и откровенно рассказала о себе все, вплоть до самых сокровенных, интимных мыслей...

 

Вот она сейчас сидит за круглым обеденным столом, дожидаясь, пока я оторвусь от своих заметок, заносимых в записную книжку.

 

Мягкие, волнистые светло-каштановые волосы, расчесанные на пробор над правым виском, рассыпаны кудряшками чуть ниже ушей, — несколько локонов, оказавшихся впереди, кажутся мне светлей остальных. Тонкие светлые брови чуть-чуть напряжены в ожидании, но белесовато-голубые глаза, под которыми следы усталости, очень спокойны, спокойно и даже, пожалуй, флегматично лицо — простое, ровное, с небольшим, чуть вздернутым носом. Бывает, что именно губы выражают в лице человека сильную волю, — губы у Веры тонкие, хорошо передающие энергию произносимых неспешно слов. Гордый, свободный постав головы помогает моему представлению о свободолюбии и независимости, свойственных этой решительной девушке... И все-таки спокойствие Веры — только воспитанная ею в себе способность быть внешне выдержанной, — конечно, она не спокойная, нервная, ее выдают тонкие, чуткие пальцы, которыми она, не замечая того, теребит сейчас бахромку желтой скатерти, под столом, а минуту назад изламывала на мелкие кусочки спичку.

 

Когда Вера рассказывает о чем-либо интересном, ее глаза становятся веселыми, даже озорными, лицо оживляется, тихий голос наполняется интонациями, в которых сила убежденности безошибочно увлекает собеседника и заставляет его любоваться искренностью и правдивостью этой девушки, не способной солгать или слукавить...

 

Несколько минут назад Вера выдала свою накопившуюся на фронте усталость легким зевком — и призналась, что хочет спать, а сейчас, разговорившись, уже оживленна, полна экспрессии... Но разговор прервался, и Вера опять молчалива, проста — она умеет молчать и молчанием не тяготится, — у нее богатое поле раздумий, она в нем сейчас сама с собою, словно бродит вдали от людей, одна...

 

В личной жизни Вера Лебедева очень одинока, хотя мне об этом не сказала ничего. Но я понимаю это: из всех родных и близких жива только ее мать — там, в далеком Вышнем Волочке, где Вере за всю войну не удалось побывать ни разу. Вера рассталась с матерью своей в одиннадцать часов утра 22 июня 1941 года, еще не-зная, что уже началась война: мать приезжала в Ленинград лечиться, Вера в этот день проводила ее, усадив в вагон поезда. Поезд отошел от Московского вокзала, и, возвращаясь пешком по Невскому, Вера увидела перед радиорепродукторами кучки людей, услышала речь, сообщавшую о неожиданном и грозном событии... В тот же день Вера подала заявление и ушла на фронт... И с тех пор письма из дома не раз приносили горе. Были у Веры братья. Самый старший, Михаил, в июне 1942-го погиб под Смоленском; второй по старшинству брат, Александр, комсомолец, прислал в начале войны письмо: «Еду на фронт» — и с тех пор бесследно исчез. Третий брат, Николай, ровесник Октября..стал на Северном фронте комсомольцем и младшим командиром, — из армии пришло извещение, что он 28 мая 1942 года погиб.

 

Михаил был последним из оставшихся у Веры братьев, — младший брат Валентин умер еще до войны, почти в одно время с отцом-инвалидом, солдатом первой мировой войны.

 

Когда Вера заговорила о Михаиле, у нее было сорвался голос, она едва сдержала слезы.

 

— Было два письма, — одно матери от командира части, наизусть помню: «...Хочу сообщить вам неприятную весть. Ваш сын Михаил Васильевич, командир подразделения ПТО (не знаю: батареи или взвода? — добавила Вера), был моим близким другом. Я его старший командир. Все время мы были вместе. (Текст письма я сейчас сокращаю.) Часть наша прославилась... Гвардейцы... С ним никогда не было страшно, никогда не было скучно. Мой друг, а ваш сын был послан на очень большое задание, и, оставшись один, он до последнего снаряда бился с врагом, а когда уже не было снаряда, он взорвал себя вместе с окружившими его немцами... Не плачьте, не горюйте, много таких сынов, как ваш сын, на фронте. Я и такие же все, как я, находящиеся здесь, — ваши сыновья...»

 

Фамилия этого командира — Колов, его часть была с Калининского фронта переведена в Смоленскую область, там это и было. А мне Колов прислал короткое письмо: «Здравствуйте, дорогая сестра Вера! Ваш брат Михаил был моим лучшим другом. Служил — в моей части. Всегда он отличался веселостью и храбростью в боях. Вы тоже командир, несмотря на то что и девушка. О вас мне ваш брат очень много рассказывал. Поэтому я без всяких вступлений сообщаю вам о гибели вашего брата. Его не забудут ни командиры, ни бойцы нашей части. Не горюйте. В минуты более свободные я больше вам напишу. Разобьем немцев, встретимся, я очень много расскажу вам о вашем брате. С боевым приветом, Колов...» Я ему написала, но ответа не получила. Написала второй раз — то же, и с тех пор потеряла его, искала всяко, не нашла...

 

Жена Михаила Клавдия Ивановна до июня этого года была на фронте, потом — в одном из управлений ВВС, в штабе, машинисткой, звания у нее не было... Недавно мать заболела, Клавдия вернулась к ней в Вышний Волочек. Девочка у них, Валечка, отличница, учится, сейчас уже во втором классе,

 

...А двадцать третьего сентября сорок второго года погиб Борис, человек, которого я любила. Погиб под Ростовом, летчик. Я с ним встретилась до войны, в авиагородке, в Ленинграде. С начала сорокового года я работала в Ленинградской военно-воздушной академии Красной Армии, лаборантом по испытанию авиаматериалов у начальника лаборатории бригадного инженера Крестьянинова, — я была тогда и секретарем комсомольской организации академии (это всё уже после ухода моего из Герценовского педагогического института, где я училась раньше)... Появился там паренек, Борис, был лентяем, три месяца не работал, чуть было не втянулся в компанию хулиганов. Я с ним раньше подружилась. Мне думалось, что он лучше всех, хотелось, чтобы он был самым лучшим из всех, кого я встречала. И в эти три месяца я ему ничего не сказала, только предложила пойти учиться в аэроклуб. Он: «Я не люблю профессии летчика!..» А я знала, что он когда-то поступал в планерную школу, но за недисциплинированность его вышибли. И замечала: он в кино смотрел с интересом все фильмы о летчиках... И тут сказала ему: «Люблю таких ребят, которые не боятся, а ты просто трусишь!»

 

Шесть дней после того он ходил по комиссиям, потом пришел: «Вера, можешь меня поздравить, я — в аэроклубе!..» Я его учила ходить на лыжах, встречались почти каждый день, три месяца дружили, и три месяца он меня не поцеловал, боялся обидеть. Он говорил мне: «Думаю вот: ничего в тебе нет хорошего, есть девчонки интереснее, ласковей и о любви говорят. А ты вот — неласкова, о любви не говоришь... И все ж, тебя отругаю, а нет, — самая ты хорошая!..» Это он десятого мая сорок первого года мне говорил, когда перед его отъездом в Ростов всю ночь мы проходили. Он туда получил назначение...»Вера, а ты знаешь, в то время, когда ты говорила об аэроклубе, ведь я...» — «Ведь ты нигде не работал и стал водиться с хулиганами!» Он удивился: «А ты разве знала?..»

 

Дружили мы очень хорошо. Он хорошо пел и играл на баяне. Провожала я его десятого мая, вместе с братом его. Было решено: как только через два-три месяца вернется, станем мужем и женою. И родители наши знали об этом.

 

Стоял поезд. Я смеялась, Борис грустно просил: чаще писать, даже о том, какой сон приснится. Смотрит прямо в глаза, грустные глаза у него. «Знаешь, что мне кажется? Я уеду, а ты тут встретишь другого и полюбишь. Забудешь меня. А мне тяжело будет, потому что я уж себя очень много проверил. Пока ты жива и я жив, другой любить не могу!..»

 

Тронулся поезд. Борис встал на подножку, я шла, махая платочком, и когда от всего состава осталась только стенка последнего вагона, поняла, что его больше нет со мной, и неизвестно, сколько я не буду его видеть, и не знаю даже, что будет. И смотрю: стоит брат, у него слезы текут (он старше на восемь лет и уже послужил в армии)...

 

Борис письма часто писал. Не могу слышать пластинку: «В далекий край товарищ улетает!..» В сентябре я получила извещение от товарищей. Писал незнакомый мне Николай Саперов, летчик, от имени всех: «Здравствуйте, героиня Верочка...» Получила я это письмо на КП, развернула, вдруг — падают карточки, его и мои... и его письмо: «Здравствуй, дорогая моя Пеструшка!..» Почему же карточки?.. И еще: вижу письмо — от Саперова!..

 

Он погиб в бою. И теперь я смеюсь, и разговариваю, и танцую иногда, но карточка его над моей кроватью, в черной рамке, и не бывает такого случая, чтоб я проснулась и не посмотрела на него... Я не знаю, где он держал последнее письмо, но на письме кровь, а больше ничего, а Саперов ничего об этом не написал...

 

Раньше писал, чтоб работала как комсомолец — он тоже был комсомольцем. Я писала ему: «Там, за трудностями, наша встреча!..» Восемнадцать тысяч четыреста двадцать один его полевая почта... |

 

И Вера умолкла, и я долго не решался нарушить молчание, в которое она ушла от меня.

 

— За месяц до этого я была переведена из кандидатов в члены партии и мне было присвоено звание лейтенанта, — заговорила она. — А за два дня была назначена комиссаром артиллерийской батареи батальона. Первая девушка на Ленинградском фронте получила такую должность. Начальник политотдела армии Крылов сначала возражал против этого назначения. Вызвал меня, подробно поговорил. Сказал было: «Надо себя беречь, зачем вам, девушке, солдатские сапоги, кровь, вся эта тяжелая обстановка передовой линии?» — «Я вас понимаю, товарищ бригадный комиссар, — ответила я, — вы боитесь, что на меня будут смотреть не как на комиссара, а как на девчонку?» Он подумал, сказал: «Да, правильно!» И позвонил начальнику политотдела укрепрайона (в составе которого был наш двести девяносто первый артиллерийско-пулеметный батальон), майору Галицкому: «А по-моему, ее можно оставить комиссаром!..»

 

Двадцать первого сентября я явилась на батарею, в район Красного Бора. Командир батареи — кадровый офицер Степан Федорович Ушкарев — плотный такой, широколицый человек — встретил меня хорошо, с первого дня держался по-деловому, порой — по-отечески, умно и тактично старался увлечь меня техникой артиллерийской стрельбы, — знал мое горе. Я потом в первом серьезном бою доказала ему, что могу быть артиллеристом. Случилось так, что однажды мне две недели.пришлось заменять его...

 

Вера опять умолкла. И я смотрел на ее серьезное, вдумчивое лицо, в котором выражение печали сменилось выражением упрямой решительности.

 

...А давно ли было то.время, когда Вера была веселой девчонкой, школьницей?

 

— Мне было восемнадцать лет, когда я приехала в Ленинград и поступила в Герценовский педагогический... А в школе любила и в «казаки-разбойники», и в «попы загонялы», и в «колы задувалы».

 

Я очень люблю маленьких детей. Как я во двор школы вхожу, так ребятишки и трех-, и пяти-, и пятнадцатилетние бегут, хватают за платье, кричат «моя!», «моя!». А играли в «кошки-мышки» и строили города из песочка или зарядкой заниматься начнем. Или построимся, начнем ходить, песни поем, — хорошая жизнь была!.. А вечерами кто постарше, тринадцати-четырнадцатилетние, соберемся, сказки рассказываем, девочки, мальчишки, все вместе!

 

Мальчишки соберутся, у них игра не клеится, пока меня не позовут. Знаете, я вам скажу секрет, когда в десятом классе училась, мама как-то сказала мне: «Вера, ну ты ж барышня, тебе гулять бы, а ты играешь с малышами!..» — «Мамочка, я успею! Пока еще не стала старше — поиграю...» В играх я заводилой была, и это мне нравилось. Из всех мальчишек и девчонок я была самая старшая, мои ровесники не играли с нами никогда. Уже мальчики с девочками дружили, на любовь у них было похоже уже... А я любила «Али-бабу и сорок разбойников», сказки читала и слушала. Мне так больше нравилось. Почему я такая была? Может быть, потому, что росла в семье, где четыре брата у меня было?.. Раз меня пошел провожать мальчик из соседней школы, начал говорить о звездах, о луне, и я сказала, что в книге по астрономии гораздо интересней об этом написано. Или начнет кто-либо в классе ухаживать, а я ему просто: «Смотри, какая у тебя грязная рубаха!..» И мальчики меня боялись. Я их не замечала!

 

Читала? Много. Горького всего перечитала и очень люблю. «Песню о Буревестнике» — наизусть, «Песню о Соколе» — тоже наизусть, даже с нею выступала на художественной олимпиаде. В восьмом классе увлеклась Лермонтовым и Пушкиным. И в восьмом классе у меня часто отбирали Мопассана, а мне он нравился очень. В девятом классе стали проходить западноевропейскую литературу. Шекспира много читала. Многие сцены «Жанны д'Арк» — наизусть и из «Марии Стюарт» монолог Елизаветы — «Кровь, кровь кругом» (и просит пощадить ее) — наизусть... Когда предстояло выступать, я всё выбирала сильные вещи... Ну, я уж не говорю, конечно: Тургенев, Чехов, Гоголь, Толстой... Чернышевского в седьмом классе, казалось, поняла, потом в девятом по-новому поняла... Люблю Николая Островского...

 

— А Маяковского?

 

— Нравился! У нас нельзя: было не понимать, хороший литератор был у нас, Вадим Алексеевич Фесенко, старый преподаватель. До него у нас многие не любили литературу, а когда он пришел (в восьмой класс), все полюбили-. Он любил и Маяковского. Встряхнет седыми волосами и начнет — рукой в такт — читать, Помню, не понимала «Товарища Нетте». Он сам прочитал мне это стихотворение, разобрали, и — мне: «А теперь вы прочтите!..»

 

Из символистов Вера знает только Блока, его «Двенадцать», да как-то читала Брюсова...

 

— А вот живопись... Сама рисовать не умею и, в общем, в ней мало разбираюсь. Но иногда смотришь так на природу и жалеешь, что не художник. Люблю природу!..

 

Вы знаете? Дождь... А я в гимнастерке, без шинели, — мне нравится, как эти капли меня бьют... Все удивляются, зачем я под дождь иду. Раньше, бывало: пойдешь гулять с матерью в сад, она ищет место получше, а мне нравится каждое место, где я стою. Вот ива (одна стоит у озера) — смотрю, как она наклонилась!.. Это было осенью, все кругом зеленое, а у ивы лепестки уже желтенькие, и вода в озере не течет и лепестки все стоят в воде, — ива, как люлька, наклоняется к воде и обратно тянется. Все кругом к вечеру из зеленого становится черным, а эта ива золотится! Любила я к вечеру забираться сюда одна. Глядишь на закат...

 

Вера, вздохнув, добавила:

 

— Это за городом... Затем — Красный Бор... Помолчала, заговорила снова:

 

— Красный Бор... КП батареи — землянка не кажется искусственной, а будто так бугор и стоял всегда. Купава небрежно разбросана, ельничек — елочек пять. И вот, когда луна выйдет, очертаний развалин не замечаешь, а видишь только красоту этих мест, и разбитый дом кажется чем-то новым, что самою природой создано... Когда бывало тяжело очень — выйдешь, посмотришь...

 

Раз я с командиром батареи подошла к воронке. На краю — три цветочка беленькие... Смотришь на них, и пропадает тяжелое настроение; видишь, как даже цветы борются за свою жизнь, уж корни их на поверхности, а цветут. И вспомнится ряд людей, которые так же борются за жизнь, и уж этого после не забыть...

 

Но, кажется, зиму я люблю больше, чем лето. Дома, до войны, зимой мне нравилось встать на перекрестке, где ветер особенно крутит, завывает, — снежинки за воротник...

 

Иногда я дневник веду. Я писала недавно об отношениях между мужчинами и женщинами — для себя писала, потому что сказать некому было, или не поймет, или скажет: «Нашла чем заниматься!»; а как вылила на бумаге, так — легче!.. Но это не только от плохого настроения. От хорошего — тоже. Хочется выразить свое восхищение!.. В сентябре сорок второго года после боя расположились на отдых, костры развели у Петро-Славянки. В одной стороне запели песню «Широка страна моя родная» — люди, которые восемнадцать часов назад были в бою... Мурашки по телу, волосы поднимаются! Луна пряталась,за облаками... И тут же стала я у костра писать... О чем писала я тогда? О душе русского человека, о душе русского солдата, о ненависти и любви русского человека и солдата. А кончила я словами Горького из «Песни о Соколе»: «О, гордый сокол, в бою с врагами истек ты кровью...» И так далее. Но я там не «о, гордый сокол», а «о, русский богатырь» сказала!

 

Был доклад. Один докладчик сказал: «враг». Но так, что не похоже было, что о враге: спокойно, миролюбиво. И я записала: «...когда я слышу или говорю слово «враг»... — и дальше... ну, вы понимаете, что я могла записать?..

 

— Понимаю... А что заставило вас писать о взаимоотношениях мужчины и женщины?

 

Вера Лебедева объяснила мне:

 

— К сожалению, в армии я не встретила ни одной примерной дружбы женщины с мужчиной, такой, чтоб можно было пальцем показать и сказать: любят! Девчонки смеются: «Война все спишет!», но смеются искусственно, сами переживают. И когда расскажешь ей, что она сделала, — плачет...

 

Есть еще, конечно, люди, которые могут дружить хорошо. Но достаточно было в нашей воинской части одной появиться, которая неправильный образ жизни повела, как командиры уже стали иначе ко всем относиться, чем прежде...

 

Мне часто хочется поговорить, посмеяться, поболтать. В начале войны я это делала, теперь не делаю, потому что скажут: «Вот крутит, вертит хвостом!..» А в первые дни войны это было и так помогало сплачивать людей!..

 

Я спросил Веру, что делает она там, у себя на батарее, когда расстраивается? И Вера рассказала, что выходит по траншее под разрывы снарядов и рассчитывает: этот тут разорвался, где разорвется следующий? Вон там? Укрывается от него. Где следующий? Опять укрывается, перебегает, прячется, ей нравится эта «игра», нравится, что осколки летят, — это успокаивает ее. Возвращается в землянку успокоенная.

 

Причины такого состояния («а, все равно!») бывают разные, иногда — мелочь. Но чаще всего, если кто-либо из командиров делает глупость, что-либо явно нелепое, из амбиции.


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 22 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.03 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>