Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Федеральное агентство по образованию 21 страница



 

** Визгин В. П. Постструктуралистская методология истории // Одиссей. 1996. С. 72.

 

 

это «искажение». Он делает своим теоретическим объектом почти исключительно само это «искажение», саму практику теоретического конструирования реальности.

 

Классическая позитивистско-натуралистическая модель человеческого познания исходила из первичности его объекта, из незыблемости мира, отражаемого сознанием. Познаватель­ным идеалом, с этой точки зрения, должно было быть мак­симальное устранение субъекта из картины объекта. Клас­сические философско-исторические концепции, вроде гегелевской, опирались на этот идеал как на своего рода пред­рассудок (при том, что они сознательно ставили своей за­дачей борьбу именно с предрассудками, мешающими позна­нию). Для французских просветителей, например, не была проблемой возможность обнаружения и адекватного описа­ния некоей универсальной логики исторического процесса. Проблемой было выяснение того, какая из логик более верна (например, круговорота или поступательного движения).

 

Надо, однако, сказать, что и в эпоху Просвещения не все философы были такими уж оголтелыми спекулятивными фи­лософами истории. В особенности можно было бы в этой свя­зи обратить внимание на Д. Юма, который, хотя и был со­временником Вольтера, Тюрго и Кондорсе, разрабатывал совсем иную философскую линию. Его концепция представляла со­бой развернутую критику традиционных эпистемологических взглядов. Причем не столько взглядов историков (хотя Юм был одним из крупнейших европейских историков XVIII в.), сколько взглядов философов и опиравшихся на их доктрины ученых вообще. Прежде чем исследовать внешнюю реальность, нужно, считал шотландский мыслитель, выяснить, что во­обще доступно в познавательном смысле нашему сознанию, каковы его границы и возможности, каков, наконец, меха­низм образования нашей уверенности в том, что наши суж­дения о внешнем мире вообще и о прошлом в частности верны. Юм, главным образом, и заложил в англосаксонском сознании традицию не столько спекулятивной философии истории, сколько критической. С точки зрения этой традиции, мы в качестве философов должны не создавать с помощью «ши­роких, смелых мазков» универсальные схемы историческо-

 

 

го процесса, а, скорее, заниматься выяснением соответствия или несоответствия построений, принадлежащих историкам-практикам, прошлому. Мы должны выявить основания для претензий историков на то, что их описания прошлого вер­ны. Иными словами, философия истории призвана заниматься не прошлым в его наиболее общих характеристиках, а ус­ловиями возможности верного его описания в настоящем.



 

Критический (или эпистемологический) вариант фило­софии истории и стал определяющим для американской ее разновидности на протяжении почти всего XX в. Обычно она принимала вид аналитической философии истории, посколь­ку именно аналитическая философия была (а во многом и есть) наиболее характерной для этой культурной среды.

 

В рамках подобного рода философии истории безус­ловной вехой следует считать статью «Функция всеобщих законов в истории» (1942), автором которой был натурали­зовавшийся в США немецкий эмигрант К. Гемпель. Знаме­нитый тезис этой статьи состоит в том, что между историей и естественными науками нет принципиальной разницы в тех процедурах объяснения и выявления причинно-следствен­ных связей, которые они используют для обоснования ис­тинности своих утверждений об изучаемых ими объектах. В этом тезисе явно просматривается полемика с немецкой кри­тической философией истории конца XIX - начала XX в., согласно которой история, с одной стороны, и естествозна­ние - с другой, представляют собой совершенно разные типы наук. По мнению же Гемпеля, история - это такая же на­ука, как и любая другая. Если она фактически по своим по­знавательным результатам еще не достигла убедительности наук естественных, то это следствие ее молодости или ме­тодологической отсталости. Но это вовсе не означает, что история и в будущем обречена быть по сравнению с ее на­учными конкурентами отсталой. История не отличается от других наук прежде всего потому, что она использует те же процедуры описания своего объекта, что и любые другие науки. Основной же процедурой такого рода является под­ведение описываемого единичного факта под некоторый об­щий закон («модель охватывающего закона»). Историк, равно

 

 

как и естествоиспытатель, объясняет какое-либо отдельное явлением тем, что представляет его частным проявлением универсально действующей закономерности. Если подобное подведение под общее не достигнуто, не достигнуто и научное объяснение.

 

Эпистемологическая модель исторического объяснения, предложенная Гемпелем, во многих отношениях была вер­ным описанием структуры исторического текста как таково­го, но абсолютно верным не вполне. На недостаточность гемпелевской схемы истории стали указывать соратники Гем­пеля по принадлежности к аналитической философской тра­диции. Одним из них был канадский философ У. Дрей, ко­торый в работе «Законы и объяснение в истории» (1957) попытался обосновать специфику исторического объяснения в сравнении с естественно-научной, т. е. фактически пока­зать, что история не такая же наука, как так называемые точные науки. Логику рассуждений Дрея можно свести к сле­дующему: модель Гемпеля существенно неполна тогда, ког­да речь идет об историописании. Разумеется, мы можем под­водить некое частное историческое событие под тот или иной общий закон. Обычно историк тоже так поступает. Дело, однако, в том, рассуждал Дрей, что такое подведение ни­чего (или мало что) дает в истории. Специфика историчес­кого описания заключается не в подведении частного к об­щему, т. е. но существу в сведении частного к общему, а в выявлении промежуточных этапов между данным частным и некоторым общим. Количество этих промежуточных ин­станций (которые равным образом являются некими частными, отдельными явлениями) бесконечно. Тем самым историк в первую очередь описывает одно частное явление через дру­гое частное, то - через третье и так без конца. Чем деталь­нее, т. е., с точки зрения историка, вернее описание связи некоего отдельного явления с другими явлениями, тем ме­нее оно подводит к общему. Историк одно частное объяс­няет с помощью другого частного.

 

Если мы, допустим, зададимся целью объяснить, почему Россия в начале XVII в. пережила Смутное время, то мы можем опереться на предшествующую Смутному време-

 

 

ни эпоху, а именно на период правления Ивана Грозного. Можно утверждать, что его правление объективно нанесло непоправимый урон России и ослабило ее перед лицом внут­ренних и внешних противников. Как объяснит подобную объяснительную процедуру последователь гемпелевской схе­мы? Он, возможно, скажет, что конкретное событие русской истории начала XVII в. - Смутное время, по существу же -гражданская война - обусловлено неким универсальным законом, согласно которому правительство, наносящее вред своему государству, создает предпосылки для гражданской войны и смуты. Что может ответить на это историк? Например, то, что далеко не любое правительство, объективно наносящее вред своей стране, реально подводит дело к гражданской войне. Он, историк, имел в виду правительство Ивана Гроз­ного и такую политику, которую проводил царь. В конеч­ном счете получится неопределенно длящаяся цепь опосре­довании и уточнений, в результате которой мы сможем сказать лишь то, что конкретно политика Ивана Грозного привела к смуте в начале следующего века. Но такая связь одного исторического события с другим будет не более чем связью одного уникального явления (русской смуты XVII века) с другим уникальным событием (правлением Ивана Грозного). Роль универсального закона, к которому мы подвели некое отдель­ное событие, будет играть другое отдельное событие. Полу­чится, что данная объяснительная схема действует только в данном случае и ее нельзя применить ни к какому друго­му случаю в истории, а это совершенно не то, что имел в виду Гемпель.

 

Дальнейшим шагом на пути трансформации объясня­ющей модели Гемпеля стала концепция американского фи­лософа А. Данто. В работе «Аналитическая философия ис­тории» (1965) он еще более подчеркнул уникальность принятых в исторической науке процедур описания по срав­нению с описанием естественных наук. Позиция Данто со­стояла в том, что корпус исторических объяснений представ­ляет собой совокупность особого рода утверждений -«повествовательных предложений». Подобные предложения почти не встречаются в естественно-научных текстах. Согласно

 

 

Данто, специфика «повествовательных предложений» заключается в том, что их автор - историк, т.е. человек, зна­ющий будущее по отношению к некоему прошлому, которое он описывает. В историческом тексте, считал Данто, встре­чаются три времени: а) давнопрошедшее, о котором непос­редственно ведет речь историк; б) прошедшее, являющееся будущим по отношению к давнопрошедшему и не известное участникам события, которое описывает историк, но известное ему самому; в) настоящее, в котором существует историк, описывающий прошлое. История как текст не состоялась бы, если бы не было этого наложения разных времен друг на друга, полагал Данто. Этим исторический текст главным образом и отличается от естественно-научного.

 

Примером такого «повествовательного предложения» у Данто является фраза: «В 1713 году родился автор "Пле­мянника Рамо"». Эту фразу мог написать только историк, так как только он специфическим образом накладывает друг на друга два временных ракурса - время рождения Д. Дидро, который в будущем напишет роман «Племянник Рамо», но который в 1713 г. никак себя в этом отношении еще не про­явил, и время после написания романа. Их соотнесение - прерогатива исторического текста.

 

Модель Данто заодно ставит крест на историософских схемах типа гегелевской. Ведь если признать, что исторический текст* обязательно должен предполагать знание будущего по отношению к описываемому прошлому, то универсализм спекулятивных исторических моделей невозможен. Мы не в состоянии говорить об истории человечества в целом, поскольку будущее нам в принципе неизвестно. Нам известно лишь прошлое. Мы не знаем конца истории - мы при нем еще не присутствовали, а значит, невозможен исторический текст об истории в целом. Таковой текст может быть лишь философской спекуляцией, неоправданной именно с точки зрения специфики построения исторических текстов. Отсюда историософия в лучшем случае фантазия, род ли­тературы.

 

Концепция Данто непосредственно подводит нас к нар­ративной модели философии истории, одной из которых

 

 

является она сама и к которым относится также постмодер­нистская философия истории. Нарратив же в данном слу­чае представляет собой особый повествовательный текст. Именно о таких текстах ведет речь постмодернистская фи­лософия истории. В ней вопрос ставится уже не о соответ­ствии или несоответствии описания прошлого самому себе, не о механизмах, обеспечивающих это соответствие, а о специфике подобного текста как особого лингвистического яв­ления. Во всяком случае нарративную философию истории относит к постмодернистской модели Ф. Анкерсмит - крупнейший современный мыслитель, голландец по национальности, но пишущий в основном по-английски. Он осознанно позиционирует себя в лагере постмодернистов.

 

Для Анкерсмита, однако, наиболее репрезентативной фигурой, отражающей основные тенденции в преодолении модернистского подхода к истории (выраженных, неважно в спекулятивной ли философии истории типа гегелевской, либо в критической философии истории типа гемпелевской) стал американский философ и историк X. Уайт, прославившийся научным бестселлером 1970-х годов - книгой «Метаистория». По мнению Анкерсмита, работа X. Уайта зна­меновала собой наступление третьего этапа нарративной философии истории: после психологического нарративизма в подходе к истории, а затем и после аналитического нарративизма (который Анкерсмит связывает, в частности, и с именем Данто) наступил черед нарративизма лингвистичес­кого. «Метаисторию» можно назвать своеобразным манифестом этого направления, хотя развиваемые в ней идеи воз­никли не на пустом месте. Так, Уайт указывает на американского теоретика истории Л. Минка как на своего предшественника, прежде всего в том, что можно было бы назвать уравниванием в правах историописания и литера­туры. Этот очень важный шаг радикально трансформировал проблематику критической философии истории - как евро­пейской, так и американской. Для последней основной проблемой было выяснение объективности описания историком некоего события прошлого, выяснение доказательности тех или иных утверждений, встречающихся в описании. Теперь

 

 

же на первый план выходили совсем другие характеристи­ки исторического текста, в первую очередь характеризовав­шие его как рассказ. Отсюда следовало, что и исторический текст мы должны оценивать с точки зрения его лингвисти­ческих достоинств и недостатков. Мы обязаны применять к нему критерии, которые приняты в литературоведении, ис­следующем какой-либо текст с позиций того, как он напи­сан: в каком стиле, насколько разработана его фабула, очер­чены характеры действующих лиц и др.

 

Таким образом, как отмечал крупнейший современный французский философ П. Рикёр, в своей работе Уайт опи­рался на несколько допущений. Допущение первое: «вымысел и история принадлежат — под углом зрения нарративной структуры - к одному и тому же классу. Допущение вто­рое: сближение истории и вымысла влечет за собой и дру­гое сближение - между историей и литературой. Это нару­шение привычных классификаций требует, чтобы была принята всерьез характеристика истории как писания. "Писание истории"... не есть нечто внешнее по отношению к концеп­ции истории и к историческому произведению; оно не яв­ляется вторичной операцией, которая связана только с ри­торикой коммуникации и которую можно было бы игнорировать как нечто принадлежащее лишь к сфере ли­тературного оформления. Оно конститутивно для историчес­кого способа "понимания. История по сути своей - это ис-торио-графия, или, выражаясь в откровенно провоцирующем стиле, - артефакт литературы (a literary artifact)»*.

 

Уайт посвятил «Метаисторию» истории исторической науки XIX в. Однако он нацелил внимание не на то, на­сколько достоверно историки-классики позапрошлого века воспроизводили историю как процесс, а на то, как логичес­ки и лингвистически были выстроены их концепции. Самым интересным для американского исследователя были те вер­бальные структуры, которые вырисовывались в текстах ис­ториков XIX в. - Мишле, Буркхардта, фон Ранке, Токви-

 

* Рикёр П. Время и рассказ. М.; СПб., 1998. Т. 1. С. 187.

 

 

ля и других. Эти тексты были поняты как результат работы «исторического воображения». Последнее организует фак­тический материал не столько согласно принципам, которые вытекают из проблематики, характерной для самого материала, сколько на основании набора предпочтений и интеллектуальных предрассудков, которыми автор работы уже обладал до ее написания и которые напрямую не связаны ни с рассмотрен­ным в ней материалом, ни с поставленными проблемами. Собственно такой набор предрасположенностей и составляет «метаисторический» уровень любого исторического произ­ведения. Уайт предлагал читателям заняться не проверкой фактов, представленных в той или иной исторической теории, а выяснением функционирования продуктивного вооб­ражения историка, в котором соединяются его исходные предпочтения и собственно анализируемый им материал.

 

В позиции Уайта еще не было ничего принципиально нового, так как европейская (по преимуществу немецкая) критическая история достаточно давно обратила внимание на зависимость описания историком прошлого от его идео­логических и общекультурных ориентации. Новым было то, что Уайт описал такую зависимость как зависимость историка от определенных моделей нарративных операций.

 

В развитии исторической науки XIX в. американский исследователь выделил три периода, в которых «историческое воображение» компоновало свой рассказ (нарратив) в соот­ветствии с принятым стилем дискурса. В первый период Уайт включил как романтическое, так и позитивистское направ­ления философии истории. Этот период также - арена де­ятельности поздних просветителей. Второй период (1830— 1870) охватывает «зрелые», или «классические», концепции историописания, где история была противопоставлена спе­кулятивной философии истории и оправданно стала претен­довать на звание подлинной. Многие из историческоих тек­стов, написанных в этот период («История Франции» Мишле, «Демократия в Америке» Токвиля, «Цивилизация Ренес­санса в Италии» Буркхардта и др.), стали «образцовыми» историческими произведениями (но образцовыми в своем роде), обозначив предел возможностей такого рода «исто-

 

 

рического воображения». Третий период (конец XIX - на­чало XX в.) Уайт охарактеризовал как эпоху кризиса ис­торизма.

 

Самым важным в представленной периодизации было то, что Уайт наложил на историческое сознание человека XIX в. четкую систему тропов (основных стилистических форм организации текста), в которой, с его точки зрения, реали­зует себя прежде всего историческое воображение данной эпохи и которая влияет определяющим образом на творения историков позапрошлого века. Американский исследователь выделил четыре вида тропов - иронию, метафору, метони­мию и синекдоху. В соответствии с ними создаются и архе-типические фабулы для построения исторического рассказа, которые лидируют в тот или иной период. Каждый из сти­листических тропов последовательно становится своего рода идеальной моделью, в соответствии с которой историки от­носятся к прошлому и описывают его. Они суть культурные коды того или иного периода.

 

Так, для поздних просветителей, по мнению Уайта, наиболее характерным было ироничное отношение к действи­тельности. От иронии проистекает и скептицизм, характер­ный для просвещенческой мысли. Что как не ирония, по­лагал Уайт, лежит в основании великого труда Э. Гиббона, посвященного Римской империи? Ведь, как признавался сам Гиббон, оно Тбыло реакцией на незнание священниками того обстоятельства, что их церкви возвышаются на местах быв­ших языческих храмов.

 

После того как иронический подход к действительно­сти подвергся эрозии (а она неизбежна в отношении всяко­го тропа), ему начинает все более противостоять романти­ческая реакция, в основе организации речи которой лежит метафора. Такой лидирующей метафорой для романтиков была метафора организма. История человечества строилась и опи­сывалась таким образом, как если бы она была историей живого организма, претерпевающего различные фазы своей эволюции. Не менее характерна для этого строя сознания и подмена рационального доказательства аналогией и даже мифом. Классическую же историографию середины века Уайт

 

 

представлял как торжество метонимии и синекдохи. Напри­мер, у Токвиля, считал Уайт, мы можем наблюдать метони­мическую стратегию объяснения, выраженную в приписы­вании определяющей роли во всяком историческом событии силам аристократии и демократии. Наконец, эпоха кризи­са историзма характеризуется возвращением иронии в качестве основного способа организации исторического и философс­кого текстов.

 

Можно сказать, что круг замкнулся. В творчестве Уайта действительно заметна тенденция к лингвистическому кру­говороту истории. Истории не как объективного процесса, а как способа его описания. Неслучайно Анкерсмит отмечал, что все историописание после работы Уайта может быть по­глощено его стилистической схемой. Нежелательным след­ствием из этого является предопределенность «цели и все­го хода обсуждения проблем истории; исторические дебаты будут приговорены следовать за кругом из четырех тропов»*. Впрочем, сам Уайт не говорил о безусловном доминирова­нии в историописании только этих четырех тропов. Скорее, они выкристаллизовываются из довольно ограниченного вре­менного среза европейской интеллектуальной истории, и ничто не запрещает нам в будущем ожидать преобладания совсем новых лингвистических форм в историописании. Важно и то, что концепция Уайта не отрицает сосуществования раз­личных стилистических приемов в рамках одной эпохи. «Клас­сический период» в его схеме не исключает иронии и мета­форы. Тропы до известной степени конкурируют между собой. Стилистическое оформление того или иного периода интел­лектуальной истории позапрошлого века зависело от преоб­ладания какого-либо лингвистического тропа в данный пе­риод, но вовсе не означало, что внутри этого периода не соседствовали и не боролись все формы выражения мысли. Правда, Уайт настаивал на том, что порядок их замещения всегда был одним и тем же - от метафоры к иронии.

 

* Анкерсмит Ф. История и тропология: взлет и падение метафоры. М., 2003. С. 166.

 

 

В той мере, в какой история у постмодернистов сбли­жается с литературой, философия истории сближается с литературоведением. Причем отношения этих двух дисциплин, можно сказать, неравноправны - литературоведение в дан­ном контексте бесспорно лидирует. Оно задает язык и круг идей таким образом понимаемой теории истории. Показательна роль, которую сыграл в становлении постмодернистской модели истории французский литературовед Р. Барт (1915-1980). С его точки зрения, исторический факт имеет «лишь лингвистическое существование». Фундаментальный вопрос, который Барт задает в этой связи: почему исторический текст создает впечатление того, что он отражает какую-то экстра­лингвистическую реальность? Ответ Барт ищет в употреб­лении историком языка. Историк претендует на то, что с помощью языка он говорит о самом мире, о его прошлом и настоящем. Эти свои претензии он подкрепляет созданием «эффекта реальности» с помощью особой организации текста. По существу такая организация идентична организации тек­ста реалистической литературой. Писатель может выдумать сюжет от начала до конца, но представить его он может та­ким образом, что у читателя появится полная иллюзия того, что описываемые события действительно имели место. Дело, стало быть, не в том, происходило ли то, что описывается в тексте, а в том, как этот текст устроен, чтобы верилось в реальность* описываемого. Анализом устройства подобного текста и занимал Барт, полагая, что механизм создания по­добных текстов чрезвычайно важен для выявления специфики историописания. «Отличительным свойством этих дискурсов (исторического и литературно-реалистического. - Авт.), объяс­няющим эффект реальности, является, по Барту, иллюзор­ное слияние означаемого с референцией, так что трехчастная семантическая структура в реалистическом дискурсе как бы нарушается в пользу двухчастной, где "слова истории" от­сылают к фактам, несущим свое значение в самих себе, а от­нюдь не получающим его из языка»*.

 

* Копосов Н.Е. Как думают историки. М., 2001. С. 287.

 

 

Что в данном случае имеется в виду? Анализу подхо­да Барта к способам создания у читателя эффекта реально­сти в исторических текстах Ф. Анкерсмит посвятил статью. «Реальность прошлого, - пишет голландский философ, имея в виду основную позицию Барта, - есть эффект, вызванный существованием напряженности внутри исторических текстов и между ними»*. Барт показывает эту напряженность на примере романа Г. Флобера «Госпожа Бовари». Речь идет об описании комнаты, в которой живет один из героев. Это описание наполнено деталями (вроде описания коробок и ящиков, сложенных под барометром), которые в принци­пе излишни, т. е., казалось бы, ничего не добавляют к сути изложения событий. Однако в действительности все эти детали чрезвычайно важны. Они относятся к тому роду изложения, который Барт называет примечаниями. Они не дают чита­телю возможности предсказывать развитие сюжетных линий повествования. Они излишни именно в этом плане и имен­но по отношению к тем видам описаний, которые несут на себе основную предсказательную нагрузку. Между этими двумя типами описаний (между примечаниями и предска­заниями) существует напряженность. Для Барта именно примечания образуют самый высокий уровень языка. Про­гностическая функция языка - это то, что объединяет че­ловека и животных. Ведь и животные (например, пчелы) в состоянии обмениваться друг с другом сигналами, в кото­рых отражаются стратегии будущих действий. Однако живот­ные не знают примечаний. Иными словами, они не в состо­янии пользоваться языком «просто так». Животные в отличие от людей не могут болтать. Их язык функционально четко очерчен. То, что мы принимаем, скажем, за пустое птичье щебетание или невнятное бормотанье обезьян, в действитель­ности является адекватной формой передачи информации, нацеленной на преобразование будущего. Действительно пустое щебетание характерно как раз для людей, а не для птиц. К щебетанью Барт относит риторические приемы, при-

 

* Анкерсмит Ф. Указ. соч. С. 282.

 

 

меняемые в языке, в том числе в языке историописания. Их специфика в том, что они возникают к жизни ради самого описания. В прогностическом смысле они бесполезны.

 

Однако, считает Барт, человек связывает реальность прошлого скорее с примечаниями, нежели с предсказанием. «Прогнозируемое для нас есть означаемое, задуманное или созданное историком; в примечании... напротив, прошлое по­казывает себя так, как оно действительно было»*. Описа­ние посредством примечания создает впечатление неприду-манности того, что описывается, в отличие от ощущения сконструированности, искусственности того, что подается в прогностическом ключе. Преобладанием примечаний отли­чаются равным образом реалистическая литература и исто­рия. Но весь их реализм заключается в особой стратегии по­строения ими своего текста. Эти виды языковой деятельности претендуют на реальность описываемого, поскольку их язык устроен соответствующим образом. Но в той мере, в какой всякий текст конструируется в соответствии с определенным способом употребления языка, реальность, описываемая историком или писателем-реалистом, ничуть не менее искусственна, чем реальность, созданная фантастом.

 

Анкерсмит задает в этой связи радикальный вопрос: не следует ли скорее говорить о иллюзии реальности, чем о ее эффекте? Видимо, так и придется говорить, если мы оста­немся в пределах оппозиции языка и реальности. Если ре­альность существует вне и помимо языка, ее описывающе­го, стратегия использования языка сквозь призму примечания будет приводить именно к иллюзии подлинности. Если же мы встанем на ту точку зрения, согласно которой противо­поставление языка и экстралингвистической реальности на­думанно и наивно, тогда об иллюзии реальности рассуждать не приходится, так как ни о какой внеязыковой реальности говорить вообще нельзя. Ведь язык отсылает только к са­мому себе. Реальность существует только в языке и благо­даря ему. Отсюда мы можем различать впечатления в зависи­мости от того, как используется язык и его средства.

 

* Там же. С. 283-284.

 

 

Для Барта, по-видимому, дело таким образом и обстоит: «Реальность прошлого есть эффект, созданный историчес­ким текстом»*. Анкерсмит же считал несколько иначе. Он признавал, что позиция Барта выглядит антиреалистичес-ки, «так как все это не оставляет места для исторической реальности, существующей вне исторического текста»**. Тем не менее подобная позиция имеет ряд преимуществ. Например, она частично помогает объяснить эволюцию исторических текстов, а именно в соответствии с тем, как тот или иной историк лингвистически оформлял свои исследования, ка­кую оппозицию устанавливал между значением и примеча­нием. Кроме того, подобный взгляд на исторический текст позволяет прекратить достаточно порочную практику пред­почтения современных исторических текстов более ранним. Это вообще очень характерная черта постмодернистского подхода к истории - уравнивать в правах тексты, принад­лежащие разным эпохам в исторических исследованиях. Такое уравнивание представляется проявлением толерантности и выражения политкорректности в отношении тех авторов, точку зрения которых ты не разделяешь. Ведь более поздний по времени эффект реальности не отменяет более раннего. Они могут и должны сосуществовать как разные способы концеп­туализации прошлого. Постмодернизм весьма озабочен ра­зоблачением претензий (всегда, с его точки зрения, неоправ­данных) на утверждение в науке какой-либо единственной модели описания действительности. Это было бы своего рода «научным империализмом».

 

Подобную практику подавления одной научной теорией всех остальных, по существу превращения науки в вид идео­логической борьбы, заклеймил М. Фуко, увидевший и в ос­новании познавательных практик стремление к власти. В самом деле: если мы оцениваем ту или иную историческую теорию, основываясь по преимуществу на ее лингвистичес­кой структурированности, то споры о том, какая из них бо-

 

* Там же. С. 308. ** Там же.

 

 

лее адекватно воспроизводит реальное прошлое, существо­вавшее вполне независимо от какого-либо исторического текста, это прошлое описывающего, отходят на второй план. Критерием, в соответствии с которым мы вправе оценивать историческое исследование, будет единственно его форма. Ведь форма не существует в отрыве от содержания. От того, как нечто сказано, зависит и то, что сказано.

 


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 20 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.02 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>