|
** Визгин В. П. Постструктуралистская методология истории // Одиссей. 1996. С. 72.
это «искажение». Он делает своим теоретическим объектом почти исключительно само это «искажение», саму практику теоретического конструирования реальности.
Классическая позитивистско-натуралистическая модель человеческого познания исходила из первичности его объекта, из незыблемости мира, отражаемого сознанием. Познавательным идеалом, с этой точки зрения, должно было быть максимальное устранение субъекта из картины объекта. Классические философско-исторические концепции, вроде гегелевской, опирались на этот идеал как на своего рода предрассудок (при том, что они сознательно ставили своей задачей борьбу именно с предрассудками, мешающими познанию). Для французских просветителей, например, не была проблемой возможность обнаружения и адекватного описания некоей универсальной логики исторического процесса. Проблемой было выяснение того, какая из логик более верна (например, круговорота или поступательного движения).
Надо, однако, сказать, что и в эпоху Просвещения не все философы были такими уж оголтелыми спекулятивными философами истории. В особенности можно было бы в этой связи обратить внимание на Д. Юма, который, хотя и был современником Вольтера, Тюрго и Кондорсе, разрабатывал совсем иную философскую линию. Его концепция представляла собой развернутую критику традиционных эпистемологических взглядов. Причем не столько взглядов историков (хотя Юм был одним из крупнейших европейских историков XVIII в.), сколько взглядов философов и опиравшихся на их доктрины ученых вообще. Прежде чем исследовать внешнюю реальность, нужно, считал шотландский мыслитель, выяснить, что вообще доступно в познавательном смысле нашему сознанию, каковы его границы и возможности, каков, наконец, механизм образования нашей уверенности в том, что наши суждения о внешнем мире вообще и о прошлом в частности верны. Юм, главным образом, и заложил в англосаксонском сознании традицию не столько спекулятивной философии истории, сколько критической. С точки зрения этой традиции, мы в качестве философов должны не создавать с помощью «широких, смелых мазков» универсальные схемы историческо-
го процесса, а, скорее, заниматься выяснением соответствия или несоответствия построений, принадлежащих историкам-практикам, прошлому. Мы должны выявить основания для претензий историков на то, что их описания прошлого верны. Иными словами, философия истории призвана заниматься не прошлым в его наиболее общих характеристиках, а условиями возможности верного его описания в настоящем.
Критический (или эпистемологический) вариант философии истории и стал определяющим для американской ее разновидности на протяжении почти всего XX в. Обычно она принимала вид аналитической философии истории, поскольку именно аналитическая философия была (а во многом и есть) наиболее характерной для этой культурной среды.
В рамках подобного рода философии истории безусловной вехой следует считать статью «Функция всеобщих законов в истории» (1942), автором которой был натурализовавшийся в США немецкий эмигрант К. Гемпель. Знаменитый тезис этой статьи состоит в том, что между историей и естественными науками нет принципиальной разницы в тех процедурах объяснения и выявления причинно-следственных связей, которые они используют для обоснования истинности своих утверждений об изучаемых ими объектах. В этом тезисе явно просматривается полемика с немецкой критической философией истории конца XIX - начала XX в., согласно которой история, с одной стороны, и естествознание - с другой, представляют собой совершенно разные типы наук. По мнению же Гемпеля, история - это такая же наука, как и любая другая. Если она фактически по своим познавательным результатам еще не достигла убедительности наук естественных, то это следствие ее молодости или методологической отсталости. Но это вовсе не означает, что история и в будущем обречена быть по сравнению с ее научными конкурентами отсталой. История не отличается от других наук прежде всего потому, что она использует те же процедуры описания своего объекта, что и любые другие науки. Основной же процедурой такого рода является подведение описываемого единичного факта под некоторый общий закон («модель охватывающего закона»). Историк, равно
как и естествоиспытатель, объясняет какое-либо отдельное явлением тем, что представляет его частным проявлением универсально действующей закономерности. Если подобное подведение под общее не достигнуто, не достигнуто и научное объяснение.
Эпистемологическая модель исторического объяснения, предложенная Гемпелем, во многих отношениях была верным описанием структуры исторического текста как такового, но абсолютно верным не вполне. На недостаточность гемпелевской схемы истории стали указывать соратники Гемпеля по принадлежности к аналитической философской традиции. Одним из них был канадский философ У. Дрей, который в работе «Законы и объяснение в истории» (1957) попытался обосновать специфику исторического объяснения в сравнении с естественно-научной, т. е. фактически показать, что история не такая же наука, как так называемые точные науки. Логику рассуждений Дрея можно свести к следующему: модель Гемпеля существенно неполна тогда, когда речь идет об историописании. Разумеется, мы можем подводить некое частное историческое событие под тот или иной общий закон. Обычно историк тоже так поступает. Дело, однако, в том, рассуждал Дрей, что такое подведение ничего (или мало что) дает в истории. Специфика исторического описания заключается не в подведении частного к общему, т. е. но существу в сведении частного к общему, а в выявлении промежуточных этапов между данным частным и некоторым общим. Количество этих промежуточных инстанций (которые равным образом являются некими частными, отдельными явлениями) бесконечно. Тем самым историк в первую очередь описывает одно частное явление через другое частное, то - через третье и так без конца. Чем детальнее, т. е., с точки зрения историка, вернее описание связи некоего отдельного явления с другими явлениями, тем менее оно подводит к общему. Историк одно частное объясняет с помощью другого частного.
Если мы, допустим, зададимся целью объяснить, почему Россия в начале XVII в. пережила Смутное время, то мы можем опереться на предшествующую Смутному време-
ни эпоху, а именно на период правления Ивана Грозного. Можно утверждать, что его правление объективно нанесло непоправимый урон России и ослабило ее перед лицом внутренних и внешних противников. Как объяснит подобную объяснительную процедуру последователь гемпелевской схемы? Он, возможно, скажет, что конкретное событие русской истории начала XVII в. - Смутное время, по существу же -гражданская война - обусловлено неким универсальным законом, согласно которому правительство, наносящее вред своему государству, создает предпосылки для гражданской войны и смуты. Что может ответить на это историк? Например, то, что далеко не любое правительство, объективно наносящее вред своей стране, реально подводит дело к гражданской войне. Он, историк, имел в виду правительство Ивана Грозного и такую политику, которую проводил царь. В конечном счете получится неопределенно длящаяся цепь опосредовании и уточнений, в результате которой мы сможем сказать лишь то, что конкретно политика Ивана Грозного привела к смуте в начале следующего века. Но такая связь одного исторического события с другим будет не более чем связью одного уникального явления (русской смуты XVII века) с другим уникальным событием (правлением Ивана Грозного). Роль универсального закона, к которому мы подвели некое отдельное событие, будет играть другое отдельное событие. Получится, что данная объяснительная схема действует только в данном случае и ее нельзя применить ни к какому другому случаю в истории, а это совершенно не то, что имел в виду Гемпель.
Дальнейшим шагом на пути трансформации объясняющей модели Гемпеля стала концепция американского философа А. Данто. В работе «Аналитическая философия истории» (1965) он еще более подчеркнул уникальность принятых в исторической науке процедур описания по сравнению с описанием естественных наук. Позиция Данто состояла в том, что корпус исторических объяснений представляет собой совокупность особого рода утверждений -«повествовательных предложений». Подобные предложения почти не встречаются в естественно-научных текстах. Согласно
Данто, специфика «повествовательных предложений» заключается в том, что их автор - историк, т.е. человек, знающий будущее по отношению к некоему прошлому, которое он описывает. В историческом тексте, считал Данто, встречаются три времени: а) давнопрошедшее, о котором непосредственно ведет речь историк; б) прошедшее, являющееся будущим по отношению к давнопрошедшему и не известное участникам события, которое описывает историк, но известное ему самому; в) настоящее, в котором существует историк, описывающий прошлое. История как текст не состоялась бы, если бы не было этого наложения разных времен друг на друга, полагал Данто. Этим исторический текст главным образом и отличается от естественно-научного.
Примером такого «повествовательного предложения» у Данто является фраза: «В 1713 году родился автор "Племянника Рамо"». Эту фразу мог написать только историк, так как только он специфическим образом накладывает друг на друга два временных ракурса - время рождения Д. Дидро, который в будущем напишет роман «Племянник Рамо», но который в 1713 г. никак себя в этом отношении еще не проявил, и время после написания романа. Их соотнесение - прерогатива исторического текста.
Модель Данто заодно ставит крест на историософских схемах типа гегелевской. Ведь если признать, что исторический текст* обязательно должен предполагать знание будущего по отношению к описываемому прошлому, то универсализм спекулятивных исторических моделей невозможен. Мы не в состоянии говорить об истории человечества в целом, поскольку будущее нам в принципе неизвестно. Нам известно лишь прошлое. Мы не знаем конца истории - мы при нем еще не присутствовали, а значит, невозможен исторический текст об истории в целом. Таковой текст может быть лишь философской спекуляцией, неоправданной именно с точки зрения специфики построения исторических текстов. Отсюда историософия в лучшем случае фантазия, род литературы.
Концепция Данто непосредственно подводит нас к нарративной модели философии истории, одной из которых
является она сама и к которым относится также постмодернистская философия истории. Нарратив же в данном случае представляет собой особый повествовательный текст. Именно о таких текстах ведет речь постмодернистская философия истории. В ней вопрос ставится уже не о соответствии или несоответствии описания прошлого самому себе, не о механизмах, обеспечивающих это соответствие, а о специфике подобного текста как особого лингвистического явления. Во всяком случае нарративную философию истории относит к постмодернистской модели Ф. Анкерсмит - крупнейший современный мыслитель, голландец по национальности, но пишущий в основном по-английски. Он осознанно позиционирует себя в лагере постмодернистов.
Для Анкерсмита, однако, наиболее репрезентативной фигурой, отражающей основные тенденции в преодолении модернистского подхода к истории (выраженных, неважно в спекулятивной ли философии истории типа гегелевской, либо в критической философии истории типа гемпелевской) стал американский философ и историк X. Уайт, прославившийся научным бестселлером 1970-х годов - книгой «Метаистория». По мнению Анкерсмита, работа X. Уайта знаменовала собой наступление третьего этапа нарративной философии истории: после психологического нарративизма в подходе к истории, а затем и после аналитического нарративизма (который Анкерсмит связывает, в частности, и с именем Данто) наступил черед нарративизма лингвистического. «Метаисторию» можно назвать своеобразным манифестом этого направления, хотя развиваемые в ней идеи возникли не на пустом месте. Так, Уайт указывает на американского теоретика истории Л. Минка как на своего предшественника, прежде всего в том, что можно было бы назвать уравниванием в правах историописания и литературы. Этот очень важный шаг радикально трансформировал проблематику критической философии истории - как европейской, так и американской. Для последней основной проблемой было выяснение объективности описания историком некоего события прошлого, выяснение доказательности тех или иных утверждений, встречающихся в описании. Теперь
же на первый план выходили совсем другие характеристики исторического текста, в первую очередь характеризовавшие его как рассказ. Отсюда следовало, что и исторический текст мы должны оценивать с точки зрения его лингвистических достоинств и недостатков. Мы обязаны применять к нему критерии, которые приняты в литературоведении, исследующем какой-либо текст с позиций того, как он написан: в каком стиле, насколько разработана его фабула, очерчены характеры действующих лиц и др.
Таким образом, как отмечал крупнейший современный французский философ П. Рикёр, в своей работе Уайт опирался на несколько допущений. Допущение первое: «вымысел и история принадлежат — под углом зрения нарративной структуры - к одному и тому же классу. Допущение второе: сближение истории и вымысла влечет за собой и другое сближение - между историей и литературой. Это нарушение привычных классификаций требует, чтобы была принята всерьез характеристика истории как писания. "Писание истории"... не есть нечто внешнее по отношению к концепции истории и к историческому произведению; оно не является вторичной операцией, которая связана только с риторикой коммуникации и которую можно было бы игнорировать как нечто принадлежащее лишь к сфере литературного оформления. Оно конститутивно для исторического способа "понимания. История по сути своей - это ис-торио-графия, или, выражаясь в откровенно провоцирующем стиле, - артефакт литературы (a literary artifact)»*.
Уайт посвятил «Метаисторию» истории исторической науки XIX в. Однако он нацелил внимание не на то, насколько достоверно историки-классики позапрошлого века воспроизводили историю как процесс, а на то, как логически и лингвистически были выстроены их концепции. Самым интересным для американского исследователя были те вербальные структуры, которые вырисовывались в текстах историков XIX в. - Мишле, Буркхардта, фон Ранке, Токви-
* Рикёр П. Время и рассказ. М.; СПб., 1998. Т. 1. С. 187.
ля и других. Эти тексты были поняты как результат работы «исторического воображения». Последнее организует фактический материал не столько согласно принципам, которые вытекают из проблематики, характерной для самого материала, сколько на основании набора предпочтений и интеллектуальных предрассудков, которыми автор работы уже обладал до ее написания и которые напрямую не связаны ни с рассмотренным в ней материалом, ни с поставленными проблемами. Собственно такой набор предрасположенностей и составляет «метаисторический» уровень любого исторического произведения. Уайт предлагал читателям заняться не проверкой фактов, представленных в той или иной исторической теории, а выяснением функционирования продуктивного воображения историка, в котором соединяются его исходные предпочтения и собственно анализируемый им материал.
В позиции Уайта еще не было ничего принципиально нового, так как европейская (по преимуществу немецкая) критическая история достаточно давно обратила внимание на зависимость описания историком прошлого от его идеологических и общекультурных ориентации. Новым было то, что Уайт описал такую зависимость как зависимость историка от определенных моделей нарративных операций.
В развитии исторической науки XIX в. американский исследователь выделил три периода, в которых «историческое воображение» компоновало свой рассказ (нарратив) в соответствии с принятым стилем дискурса. В первый период Уайт включил как романтическое, так и позитивистское направления философии истории. Этот период также - арена деятельности поздних просветителей. Второй период (1830— 1870) охватывает «зрелые», или «классические», концепции историописания, где история была противопоставлена спекулятивной философии истории и оправданно стала претендовать на звание подлинной. Многие из историческоих текстов, написанных в этот период («История Франции» Мишле, «Демократия в Америке» Токвиля, «Цивилизация Ренессанса в Италии» Буркхардта и др.), стали «образцовыми» историческими произведениями (но образцовыми в своем роде), обозначив предел возможностей такого рода «исто-
рического воображения». Третий период (конец XIX - начало XX в.) Уайт охарактеризовал как эпоху кризиса историзма.
Самым важным в представленной периодизации было то, что Уайт наложил на историческое сознание человека XIX в. четкую систему тропов (основных стилистических форм организации текста), в которой, с его точки зрения, реализует себя прежде всего историческое воображение данной эпохи и которая влияет определяющим образом на творения историков позапрошлого века. Американский исследователь выделил четыре вида тропов - иронию, метафору, метонимию и синекдоху. В соответствии с ними создаются и архе-типические фабулы для построения исторического рассказа, которые лидируют в тот или иной период. Каждый из стилистических тропов последовательно становится своего рода идеальной моделью, в соответствии с которой историки относятся к прошлому и описывают его. Они суть культурные коды того или иного периода.
Так, для поздних просветителей, по мнению Уайта, наиболее характерным было ироничное отношение к действительности. От иронии проистекает и скептицизм, характерный для просвещенческой мысли. Что как не ирония, полагал Уайт, лежит в основании великого труда Э. Гиббона, посвященного Римской империи? Ведь, как признавался сам Гиббон, оно Тбыло реакцией на незнание священниками того обстоятельства, что их церкви возвышаются на местах бывших языческих храмов.
После того как иронический подход к действительности подвергся эрозии (а она неизбежна в отношении всякого тропа), ему начинает все более противостоять романтическая реакция, в основе организации речи которой лежит метафора. Такой лидирующей метафорой для романтиков была метафора организма. История человечества строилась и описывалась таким образом, как если бы она была историей живого организма, претерпевающего различные фазы своей эволюции. Не менее характерна для этого строя сознания и подмена рационального доказательства аналогией и даже мифом. Классическую же историографию середины века Уайт
представлял как торжество метонимии и синекдохи. Например, у Токвиля, считал Уайт, мы можем наблюдать метонимическую стратегию объяснения, выраженную в приписывании определяющей роли во всяком историческом событии силам аристократии и демократии. Наконец, эпоха кризиса историзма характеризуется возвращением иронии в качестве основного способа организации исторического и философского текстов.
Можно сказать, что круг замкнулся. В творчестве Уайта действительно заметна тенденция к лингвистическому круговороту истории. Истории не как объективного процесса, а как способа его описания. Неслучайно Анкерсмит отмечал, что все историописание после работы Уайта может быть поглощено его стилистической схемой. Нежелательным следствием из этого является предопределенность «цели и всего хода обсуждения проблем истории; исторические дебаты будут приговорены следовать за кругом из четырех тропов»*. Впрочем, сам Уайт не говорил о безусловном доминировании в историописании только этих четырех тропов. Скорее, они выкристаллизовываются из довольно ограниченного временного среза европейской интеллектуальной истории, и ничто не запрещает нам в будущем ожидать преобладания совсем новых лингвистических форм в историописании. Важно и то, что концепция Уайта не отрицает сосуществования различных стилистических приемов в рамках одной эпохи. «Классический период» в его схеме не исключает иронии и метафоры. Тропы до известной степени конкурируют между собой. Стилистическое оформление того или иного периода интеллектуальной истории позапрошлого века зависело от преобладания какого-либо лингвистического тропа в данный период, но вовсе не означало, что внутри этого периода не соседствовали и не боролись все формы выражения мысли. Правда, Уайт настаивал на том, что порядок их замещения всегда был одним и тем же - от метафоры к иронии.
* Анкерсмит Ф. История и тропология: взлет и падение метафоры. М., 2003. С. 166.
В той мере, в какой история у постмодернистов сближается с литературой, философия истории сближается с литературоведением. Причем отношения этих двух дисциплин, можно сказать, неравноправны - литературоведение в данном контексте бесспорно лидирует. Оно задает язык и круг идей таким образом понимаемой теории истории. Показательна роль, которую сыграл в становлении постмодернистской модели истории французский литературовед Р. Барт (1915-1980). С его точки зрения, исторический факт имеет «лишь лингвистическое существование». Фундаментальный вопрос, который Барт задает в этой связи: почему исторический текст создает впечатление того, что он отражает какую-то экстралингвистическую реальность? Ответ Барт ищет в употреблении историком языка. Историк претендует на то, что с помощью языка он говорит о самом мире, о его прошлом и настоящем. Эти свои претензии он подкрепляет созданием «эффекта реальности» с помощью особой организации текста. По существу такая организация идентична организации текста реалистической литературой. Писатель может выдумать сюжет от начала до конца, но представить его он может таким образом, что у читателя появится полная иллюзия того, что описываемые события действительно имели место. Дело, стало быть, не в том, происходило ли то, что описывается в тексте, а в том, как этот текст устроен, чтобы верилось в реальность* описываемого. Анализом устройства подобного текста и занимал Барт, полагая, что механизм создания подобных текстов чрезвычайно важен для выявления специфики историописания. «Отличительным свойством этих дискурсов (исторического и литературно-реалистического. - Авт.), объясняющим эффект реальности, является, по Барту, иллюзорное слияние означаемого с референцией, так что трехчастная семантическая структура в реалистическом дискурсе как бы нарушается в пользу двухчастной, где "слова истории" отсылают к фактам, несущим свое значение в самих себе, а отнюдь не получающим его из языка»*.
* Копосов Н.Е. Как думают историки. М., 2001. С. 287.
Что в данном случае имеется в виду? Анализу подхода Барта к способам создания у читателя эффекта реальности в исторических текстах Ф. Анкерсмит посвятил статью. «Реальность прошлого, - пишет голландский философ, имея в виду основную позицию Барта, - есть эффект, вызванный существованием напряженности внутри исторических текстов и между ними»*. Барт показывает эту напряженность на примере романа Г. Флобера «Госпожа Бовари». Речь идет об описании комнаты, в которой живет один из героев. Это описание наполнено деталями (вроде описания коробок и ящиков, сложенных под барометром), которые в принципе излишни, т. е., казалось бы, ничего не добавляют к сути изложения событий. Однако в действительности все эти детали чрезвычайно важны. Они относятся к тому роду изложения, который Барт называет примечаниями. Они не дают читателю возможности предсказывать развитие сюжетных линий повествования. Они излишни именно в этом плане и именно по отношению к тем видам описаний, которые несут на себе основную предсказательную нагрузку. Между этими двумя типами описаний (между примечаниями и предсказаниями) существует напряженность. Для Барта именно примечания образуют самый высокий уровень языка. Прогностическая функция языка - это то, что объединяет человека и животных. Ведь и животные (например, пчелы) в состоянии обмениваться друг с другом сигналами, в которых отражаются стратегии будущих действий. Однако животные не знают примечаний. Иными словами, они не в состоянии пользоваться языком «просто так». Животные в отличие от людей не могут болтать. Их язык функционально четко очерчен. То, что мы принимаем, скажем, за пустое птичье щебетание или невнятное бормотанье обезьян, в действительности является адекватной формой передачи информации, нацеленной на преобразование будущего. Действительно пустое щебетание характерно как раз для людей, а не для птиц. К щебетанью Барт относит риторические приемы, при-
* Анкерсмит Ф. Указ. соч. С. 282.
меняемые в языке, в том числе в языке историописания. Их специфика в том, что они возникают к жизни ради самого описания. В прогностическом смысле они бесполезны.
Однако, считает Барт, человек связывает реальность прошлого скорее с примечаниями, нежели с предсказанием. «Прогнозируемое для нас есть означаемое, задуманное или созданное историком; в примечании... напротив, прошлое показывает себя так, как оно действительно было»*. Описание посредством примечания создает впечатление неприду-манности того, что описывается, в отличие от ощущения сконструированности, искусственности того, что подается в прогностическом ключе. Преобладанием примечаний отличаются равным образом реалистическая литература и история. Но весь их реализм заключается в особой стратегии построения ими своего текста. Эти виды языковой деятельности претендуют на реальность описываемого, поскольку их язык устроен соответствующим образом. Но в той мере, в какой всякий текст конструируется в соответствии с определенным способом употребления языка, реальность, описываемая историком или писателем-реалистом, ничуть не менее искусственна, чем реальность, созданная фантастом.
Анкерсмит задает в этой связи радикальный вопрос: не следует ли скорее говорить о иллюзии реальности, чем о ее эффекте? Видимо, так и придется говорить, если мы останемся в пределах оппозиции языка и реальности. Если реальность существует вне и помимо языка, ее описывающего, стратегия использования языка сквозь призму примечания будет приводить именно к иллюзии подлинности. Если же мы встанем на ту точку зрения, согласно которой противопоставление языка и экстралингвистической реальности надуманно и наивно, тогда об иллюзии реальности рассуждать не приходится, так как ни о какой внеязыковой реальности говорить вообще нельзя. Ведь язык отсылает только к самому себе. Реальность существует только в языке и благодаря ему. Отсюда мы можем различать впечатления в зависимости от того, как используется язык и его средства.
* Там же. С. 283-284.
Для Барта, по-видимому, дело таким образом и обстоит: «Реальность прошлого есть эффект, созданный историческим текстом»*. Анкерсмит же считал несколько иначе. Он признавал, что позиция Барта выглядит антиреалистичес-ки, «так как все это не оставляет места для исторической реальности, существующей вне исторического текста»**. Тем не менее подобная позиция имеет ряд преимуществ. Например, она частично помогает объяснить эволюцию исторических текстов, а именно в соответствии с тем, как тот или иной историк лингвистически оформлял свои исследования, какую оппозицию устанавливал между значением и примечанием. Кроме того, подобный взгляд на исторический текст позволяет прекратить достаточно порочную практику предпочтения современных исторических текстов более ранним. Это вообще очень характерная черта постмодернистского подхода к истории - уравнивать в правах тексты, принадлежащие разным эпохам в исторических исследованиях. Такое уравнивание представляется проявлением толерантности и выражения политкорректности в отношении тех авторов, точку зрения которых ты не разделяешь. Ведь более поздний по времени эффект реальности не отменяет более раннего. Они могут и должны сосуществовать как разные способы концептуализации прошлого. Постмодернизм весьма озабочен разоблачением претензий (всегда, с его точки зрения, неоправданных) на утверждение в науке какой-либо единственной модели описания действительности. Это было бы своего рода «научным империализмом».
Подобную практику подавления одной научной теорией всех остальных, по существу превращения науки в вид идеологической борьбы, заклеймил М. Фуко, увидевший и в основании познавательных практик стремление к власти. В самом деле: если мы оцениваем ту или иную историческую теорию, основываясь по преимуществу на ее лингвистической структурированности, то споры о том, какая из них бо-
* Там же. С. 308. ** Там же.
лее адекватно воспроизводит реальное прошлое, существовавшее вполне независимо от какого-либо исторического текста, это прошлое описывающего, отходят на второй план. Критерием, в соответствии с которым мы вправе оценивать историческое исследование, будет единственно его форма. Ведь форма не существует в отрыве от содержания. От того, как нечто сказано, зависит и то, что сказано.
Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 20 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая лекция | | | следующая лекция ==> |