Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке RoyalLib.ru 27 страница



Кобрин сунулся лицом в ноты, потом откинулся на табуретке.

- Без очков не могу.

- Извините, на вас же пенсне надето. Что ж, только для модели носите?

- Нет, для дальности. А для чтения пользуюсь очками.

- Вот, будьте добреньки, попользуйтесь для нас, - осклабясь в усмешке, попросил Утев.

- Очки я потерял, - сказал Кобрин и даже похлопал ладонями по карману халата.

- Тогда вот что, - сказал Утев. - Я вам нотки называть буду, а вы уж сами в клавиши пальцы пихайте.

- Какие ноты? - выпалил Кобрин. - Откуда вы ноты знаете? Вы что, издеваться надо мной вздумали?

Утев встал, молча надел папаху и, обращаясь к рабочим, сказал сурово:

- Значит, отдохнули? Ну, теперь будем его выносить помаленьку.

- Вы не имеете права, я не позволю! - кричал Кобрин. - Я же музыкант, вы все слышали. А в мандате сказано: инструмент национализируется только у тех лиц, кто им не пользуется.

- Вот что, господин хороший, - глухо сказал Утев. - Побаловались вы с нами, и довольно. Я ведь баянист.

И уроки по нотам брал, когда лежал в госпитале для раненых воинов. Так что спектакль ваш даже вовсе не получился. Вот вам ордер. На нем моя расписочка. Кладите его себе в бумажник и сохраняйте на память.

- Ладно, грабьте! - завопил Кобрин.

- Если бы мы по-вашему вас грабить стали, - спокойно сказал Утев, - так и портки с вас унесли бы.

Я ведь у вас пяток лет на фабричке поработал в пимокатах. Одних штрафов, которые вы с меня брали, хватило бы, чтобы такую музыку купить.

- Не помню. Такого у себя не помню.

- А я лицом шибко с тех пор переменился, - сказал насмешливо Утев.

- То есть как?

- А вот так. Меня ваш племянничек в чан, где шерсть парилась, сунул за упрек, что глину велят замешивать в шерсть для солдатских валенок. Ну, шкура и облезла. А теперь новая выросла. И ухи новые. Тогда были бараньи, а теперь человечьи. Понятно?

Подперев могучим плечом рояль, рабочий отвернул ножку, передал ее Тиме.

- Хорошая работа! Гладкая. Ты ноги с него не как поленья клади, а, чтобы не побились, сеном проложи.

Рабочие бережно вынесли рояль на улицу и положили на розвальни. Парусиновый чехол от рояля Кобрин решительно отказался отдать. Смяв в охапку и прижимая его к груди, он заявил с отчаянием:

- Только через мой труп! - И поспешно добавил: - В ордере про чехол ничего не сказано. А вы, я знаю, на штаны себе изрежете.

- Эх ты, брюхоногая! - с сожалением сказал Утев и, сняв полушубок, накрыл им рояль, потом вопросительно посмотрел на рабочих. Те молча стали снимать с себя:



один - стеганую кацавейку, другой - поддевку, третий - татарский азям. - Ну, - приказал Утев Тиме, - поезжай потихоньку, да смотри полегче на ухабах: вещь нежная. А мы вперед рысью, не ровен час, прохватит морозец, и, низко натянув папаху, засунув руки в карманы штанов, зашагал по тротуару, не оглядываясь.

- Грабители! - крикнул с парадного крыльца Кобрин и с силой захлопнул за собой дверь.

Кончился теплый снегопад, и вместо него потекла с неба едкая, леденящая стужа. Васька, словно искупавшись в соленом озере, покрылся белым инеем, а на отвислой нижней губе его висели сосульки. В светло-зеленом небе торчала белесая изогнутая осьмушка луны, а багровое солнце провалилось в темно-синюю таежную чащу, и цинкового цвета тени ложились на белый, словно изнанка яичной скорлупы, снег. Чем ниже опускалось солнце, тем гуще оно краснело, и тем синее становились тени, и снег меркнул, словно покрываясь пеплом. А стужа все сильнее плескала в лицо голубым огнем и стискивала пальцы ног и рук ледяными клещами.

Васька, с трудом перебирая изношенными, широкими, как глиняные миски, копытами, вытянув шею, казалось, вот-вот от натуги вылезет через хомут, как сквозь оконную прорезь. Сани, пропахивая снежную целину, оставляли за собой широкую борозду.

Тима, проваливаясь в снег выше колен, брел рядом с конем и уговаривал жалостным голосом:

- Ничего, Васька, ничего! Дальше дорога глаже будет. Только ты дыши ровнее, не волнуйся. Я тут с тобой.

Смотри только себе под ноги.

Больше всего Тима тревожился о спуске между Дворянской, теперь Красногвардейской, и большой Ямской.

Обычно возчики засовывали меж полозьев березовые кругляки, чтобы задержать сани при спуске с горы. Но Тима подумал: сейчас, после снегопада, тяжело нагруженные сани будут вязнуть в снегу и не так сильно разбегутся.

Намотав вожжи на руки, упираясь ногами в передок, Тима дрогнувшим голосом предупредил Ваську:

- Ну, теперь смотри в оба! Сейчас самое трудное нам с тобой.

Васька прижал уши и, осторожно переступая, втянув голову в хомут, оседал на задние ноги, словно вот-вот собирался съехать на заду. Но сапи все сильнее и сильнее подпирали его. Несколько раз он уже проехался на раскоряченных ногах, потом засеменил, споткнулся, взметнув мордой целый сугроб. Васька уже не мог сдержать ни себя, ни саней. Комья снега летели в лицо Тиме. Он зажмурился и, изо всех сил натягивая вожжи, закричал:

- Стой! Черт! Стой!

Комок онега попал Тиме в рот, что-то сильно подбросило его вверх, потом в бок, он скользил уже по снегу на животе рядом с санями, а руки с намотанными вожжами, казалось, вот-вот вырвет из плечей. Тима с ужасом увидел позади, на снегу, черную плоскую глыбу рояля. Некоторое время рояль полз вслед за санями. Потом Тима окунулся головой в снег, в глазах потемнело.

Когда Тима приподнялся, он увидел сначала лежащего Ваську, потом пустые сани, одна оглобля сломана, другая вывернута.

- Васька! - закричал Тима с отчаянием. - Васька!

Он решил, что Васька разбился насмерть. Но оказалось, Васька лежит подло, по-коровьи, и спокойно жует выпавшее из саней сено. Подняв на Тиму карие, всегда такие грустные глаза, Васька мотнул головой, всхрапнул и стал ворошить отвислыми губами новый клок сена, выбирая из него синие пучки пырея.

- Подлец! - сказал Тима. - Подлец!

Но, так как он при этом кривил губы и тер рукавом глаза, неизвестно, к кому это относилось - к нему самому или к коню.

Почти на середине горы черной блестящей глыбой застыл рояль. Тима подобрал разлетевшиеся в разные стороны ножки рояля, положил их в сани, потом уперся изо всех сил руками в рояль, пытаясь сдвинуть его с места.

Зачем он это делал, Тима и сам не понимал. Положив на рояль шапку, он сел на нее и откровенно, не стыдясь, заплакал. "Все пропало! Все! Погиб, погиб рояль". Ничего ужаснее нельзя представить даже во сне. Но, видно, только страдания делают человека умпее, взрослее, тверже. Несмотря на глубокое отчаяние, Тима сообразил: "Из квартиры рояль вынесли четыре человека. Если найти четверых людей, разве они не смогут снова положить его на сани? А Васька, ведь он жив. И даже ног не поломал.

Если бы поломал, разве он жрал бы с таким аппетитом сено? А сани? Оглобля вывернута, так можно приставить ее обратно, а поломанную связать. Вот Белужин как-то обе оглобли поломал и связал их вожжами, а коня под уздцы привел. Значит, все можно сделать, если не приходить в отчаяние. Папа говорил, что отчаяние - признак слабости и что человек должен стыдиться не мышечной слабости, а душевной. Мышечное - это то, что у Тимы мускулов еще мало, чтоб рояль одному на сани обратно положить. Да если бы он даже был Капелюхиным, тоже одному не положить и стараться тут нечего..."

Стужа выжигала влагу, и в воздухе стоял сизый тусклый чад из тончайших ледяных пылинок, пахнущих сухо, пресно и едко. В морозной мгле матово мерцали силуэты домишек с черными окнами и стонуще потрескивали бревна в срубах.

Очень тихо. Слышно, как, громко лязгая зубами, Васька жует сено. Заиндевевшие ресницы у Тимы крепко смерзлись, он тер рукавицей то глаза, то нос, чувствуя жгучую боль в ноздрях. Уши ломило так, словно кто-то защемил их железными пальцами.

Тиме казалось, он утопленник и сидит на дне мутной реки на черном плоском камне. И Васька тоже лежит, как утопленник, и выбраться из этой студеной реки нет сил.

Как во сне: все понимаешь, а сделать ничего не можешь, ей руки, ни ноги не слушаются, одеревенели, хотя чувствуешь, вот-вот проснешься и вырвешься из страшного сна. Только для этого надо сосредоточиться на одном: ч го хочешь проснуться.

И сейчас Тима тоже пробовал сосредоточиться и думать только о том, как втащить рояль на сани и доехать до детского дома, где все его давно ждут. Но что для этого нужно сделать, что? Позвать людей? В окнах темно, калитки, ворота на запоре. Все-таки можно попробовать.

Тима поднялся и пошел на негнущихся ногах. Добрался до калитки, стал к ней спиной и начал колотить ногами по доскам: бум-бум-бум - раздавалось на всю улицу.

Никто не открывал. Только ногам стало теплее. Попробовал влезть под ворота, но подворотня была заложена тяжелой плахой. Тима стал выгребать из-под плахи снег.

Выкопав лаз, прополз в него на брюхе и очутился в незнакомом дворе. Поднявшись, сделал несколько шагов к крыльцу, но внезапно огромный пес молча ударил его в спину, повалил лицом в колючий снег.

"Надо притвориться мертвым, - решил Тима, - а то, если орать или дергаться, заест до смерти". Сжавшись в комок, Тима замер. Пес стал, шумло фыркая, обнюхивать его лицо.

- Собачка! - прошептал Тима кротко. - Шарик!

Тузик!

Но псу, видно, не нравились все эти имена, он глухо ворчал, и по утробному страшному голосу было понятно, что пес суровый и никакой лести недоступный. Тима вспомнил: в кармане поддевки лежит кусок соленой щучьей икры, которую выдавали сегодня в конторе вместо сахара к чаю. Медленно, осторожно просунул руку в карман, отломил кусочек и протянул собаке. Пес нюхнул и тотчас проглотил икру, потом, фыркая, долго обнюхивал руку Тимы, изредка, но уже не так сердито, порыкивая. Тима, осмелев, приподнялся, не спуская глаз с собаки, и, когда верхняя губа ее вновь поднялась, обнажая клыки, он успел отломить новый кусок и бросить псу. Пес смирился. Тима даже стал говорить сердито:

- Не хватай, всё дам, только помаленьку.

Так, скармливая псу кусочки икры, он поднялся на крыльцо и постучал в обитую войлоком дверь.

Дверь отворилась, Тима поспешно вступил в сени.

Сначала в клубах рванувшегося с улицы морозного пара ничего нельзя было разглядеть, но потом, когда пар осел, Тима увидел: перед ним стоит хилый старичок в черной жилетке, а в руках у него колун.

- Кто такой? - испуганно вопрошал старичок. - Почему чужой? И Варнак тебя не разодрал? Ты что. наводчик? Так тебе первому башку расколю! Приказал: - Ложись на пол, пока я соседей буду созывать, а то зарублю.

- Дяденька, - сказал Тима, послушно ложась на пол, - я просить помощи пришел. Будьте добреньки, помогите. Рояль я уронил на дороге. Помогите поднять, пожалуйста.

- Ты что, больной? - растерянно спросил старичок. - Или, может, тронутый?

- Нет, я здоровый. Только Васька у меня упал.

- Кто? Васька? Значит, ты не один? Он что, повзрослев тебя будет?

- Да он лошадь, - объяснил Тима. - Он там, на улице, один лежит.

- Ага, украл, значит, коня украл? - торжествовал старик. - А у нас спрятаться захотел? Ну, погоди, жиган!

Перебросив колун в левую руку, он правой взял метлу и черенком стал неистово барабанить в потолок. Пришел человек с дробовиком.

- Вот, - сказал радостно старичок. - Поймал грабителя. Вломился, значит, но я его... - и помахал топором.

- Вы что же, его уже оглушили?

- Дяденька, - взмолился Тима. - Я же... - И, не зная, что бы сказать о себе такое значительное, заявил: - Я же представитель.

- Представитель? - усомнился человек с дробовиком, но, видно, проникнувшись значением этого слова, приказал: - А ну, встань, я погляжу, какой ты представитель.

Выслушав Тиму, он поставил дробовик между колен и задумчиво произнес:

- Придется Захарова будить. Он власть - пусть решает.

В сопровождении человека с дробовиком и старичка Тима поднялся по шатким ступеням на второй этаж. На кровати сидел толстый бритый человек в исподнем белье.

Он велел Тиме:

- Говори все начистоту, - и отрекомендовался: - Председатель домового комитета Захаров.

- Значит, так, - сказал Захаров старичку и человеку с дробовиком: Ступайте по квартирам и подымайте всех жильцов. Понятно?

- Пяток мужчин хватит? - спросил человек с дробовиком.

- А я говорю всех. Понятно? - прикрикнул на него Захаров. - Ну, там веревки прихватить и что еще понадобится.

Человек с дробовиком пошел к дверям.

- Стой! - крикнул Захаров. - Скажешь: народное имущество спасать. Мол, музыку детям Советская власть подарила, а этот обормот ее в снег выронил.

Человек десять жильцов, возглавленных Захаровым, вышли на дорогу, подняли Ваську и запрягли его в сани.

Тот, у которого был раньше дробовик, починил оглобли.

Потом все жильцы дружно, под команду Захарова, подняли рояль и бережно положили его на сани.

- Спасибо, товарищи, - сказал Тима.

- Обожди, - попросил Захаров. - Зайди ко мне в квартиру. Акт подпишешь о нашей помощи. Потом его в Совет пошлю, чтобы там все знали, какой в доверенном мне доме революционный порядок среди жильцов.

Негнущимися пальцами Тима кое-как вывел свою фамилию.

Но когда он уже отъехал с полквартала от этого доброго дома, его вдруг догнал запыхавшийся старичок. Он сердито крикнул:

- Стой! - отдышавшись, произнес медленно и назидательно: - Захаров велел сразу в помещение не вносить, а то с морозу в тепле запотеет, струны заржаветь могут, ящик покоробится. Завтра сам придет в детский дом ранним утречком проверить, как слова его выполнили. Так смотри, а то Захаров взыскательный, слова на ветер не пускает.

- А он кто? - спросил Тима.

- Да так, - пробормотал неохотно старичок, - обыкновенный жилец и всего-то столяр. А вот на голосовании выбрали - вознесся. У всех книги собрал и в кладовой у меня библиотеку устроил. С пяти до восьми под запись выдача, - зябко шмурыгнул носом и доверительно сообщил: - От таких одно беспокойство, - потер ногу об ногу и пожелал Тиме: - Ну, поезжай, голубчик, вези детям музыку.

Когда Тима приехал в детдом, там все уже были в тревоге и Утев хотел посылать людей на поиски.

Тима быстрей, чем папа, привык к революции и считал самым обыкновенным и естественным то, что у папы до сих пор вызывало радостное удивление.

Что тут особенного, если бедным людям при революции стало лучше, на то она и революция, и нечего беспрестанно вспоминать, как прежде людей угнетали и мучили. Но имеете с тем у Тимы были свои собственные счеты со старым режимом. Разве мог он забыть о сиротском приюте, где жил, как в тюрьме?

Правда, там он узнал, что такое настоящее человеческое товарищество. Володя Рогожин, вожак сиротского бунта, коренастый суровый силач Тумба, мечтательный, гордый Стась - как много они сделали для Тимы хорошего! Ведь он стал совсем другим, чем был до приюта. На всю жизнь у Тимы ощущение революции будет связано С днем освобождения из приюта.

Снова оказавшись среди старых приятелей, но не праздным гостем, а человеком, что-то делающим для революции, Тима испытывал блаженное чувство счастья. Он жал всем руки и улыбался, чтобы не показаться своим друзьям зазнавшимся оттого, что именно он привез им музыку.

Вспомнив про наставления старика, Тима рассудительно предупредил:

- Рояль нельзя сразу вносить с холода в теплое помещение, а то он вспотеет.

- Ладно, - заявил Володя Рогожин, - без тебя понимаем, - и сказал Тумбе: - Видал? О музыке беспокоится.

А что сам до самых кишок промерз, молчит, - и приказал: - А ну, разувай ноги, три снегом. А то чернуха хватит.

Тумба, Стась, Володя Рогожин помогли Тиме раздеться, растерли его, потом заставили сесть в кадку, облили теплой водой. Завернули в одеяло и торжественно отвели в спальню.

Тумба приказал ребятам:

- Чтобы тихо было! Понятно? - и, прикрыв ламповое стекло бумагой, на цыпочках вместе со всеми вышел из спальни.

Из большой комнаты доносились приглушенные радостные голоса. Там, вопреки наставлениям старичка, ребята нетерпеливо устанавливали рояль. А потом Тима услышал музыку - могучую и упоительную. Но, может, никто вовсе и не играл на рояле: ведь в детдоме еще никто не умел играть, - и эти дивные звуки просто снились Тиме? Снились? Не так-то легко спать на отмороженных ушах. Как ни ткнешься в подушку, все больно.

Но музыка все-таки была. Пусть даже только во сне.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Что касается женской красоты, то на этот счет у Тимы существовал раз и навсегда установившийся, твердый, незыблемый взгляд: она обманчива.

Еще до революции, то есть в прошлом году, отец повел Тиму в Общественное собрание на спектакль, поставленный местной любительской труппой под руководством профессиональной актрисы Вероники Чарской.

Всю дорогу папа длинно и нудно объяснял Тиме, что Шекспир - гениальный английский писатель, а его пьеса "Ромео и Джульетта", с одной стороны, обличает средневековых феодалов и их предрассудки, а с другой, является гимном чистой любви, которая в свободном человеческом обществе, то есть после революции, никогда не будет трагически омрачаться, так как исчезнут социальные противоречия и осуществится торжество разума и духовной свободы.

Ради того, чтобы попасть на спектакль, Тима готов был выслушать любые отцовские наставления и только просил:

- Ты про Шекспира чего хочешь говори, но про представление, пожалуйста, наперед не рассказывай, а то неинтересно смотреть будет.

Папа пожал плечами:

- Я хочу, чтобы ты понял это величайшее творение.

- Ладно, - согласился Тима, - я буду понимать, но только после.

В раздевалке Тима увидел Нину Савич и Георгия Семеновича. Нина была одета в хрустящее розовое шелковое платье, в пышных волосах - огромный бант, на длинных, как у цапли, ногах черненькие блестящие, как резиновые галоши, туфли. По правде сказать, она очень походила сейчас на фею или даже на цветок львиный зев, а ее бант - на бабочку. На Тиме же ничего нового не было.

Мама только вычистила и выгладила ему куртку, перешитую из папиной студенческой тужурки, и велела сдать в гардероб валенки, а вместо них надеть старенькие, заскорузлые сандалии.

Не показывая, как он восхищен Ниной, Тима спросил небрежно:

- Ты чего так вырядилась? Сама в спектакле выступать будешь, что ли?

- А ты вообразил, сейчас лето? - и Нина остановила взгляд на его сандалиях.

У Тимы от обиды даже пальцы в сандалиях поджались. Но он ответил вызывающе:

- Спартанцы тоже зимой и летом в сандалиях ходили, а один даже, не дрогнув, дал лисице, которую под рубаху спрятал, весь свой живот выесть.

- Я знаю, - с торжеством заявила Нина. - Он украл лисицу и просто отпирался, когда его спрашивали, украл или нет, - и снисходительно протянула: - Тоже спартанец нашелся!

Тима покраснел и не придумал, что ответить. Воспользовавшись тем, что папа, холодно раскланявшись с Савичем, отошел в сторону, Тима буркнул презрительно:

- Надела на ноги галоши, будто дождя зимой боишься, - и присоединился к папе.

Так как меньшевики были за войну с Германией, а большевики против войны, отношения между папой и Георгием Семеновичем в те дни очень сильно испортились.

В своей статье, напечатанной в газете "Северная жизнь", Савич обозвал папу предателем отчизны, а папа в большевистской газете "Революционное знамя" написал, что Савич вроде официанта буржуазии и для него русский народ - только пушечное мясо. Зная об этой вражде папы с Савичем, Тима решил сделать папе приятное и сказал:

- Я сейчас Нинке Савич такое про ее буржуйский вид сказал, что она аж вспотела.

Лицо у папы потемнело, вытянулось, и он сказал Тиме с горечью:

- Разговаривать в неуважительном тоне с девочкой - как это низко! - и заявил решительно: - Если ты сейчас же не извинишься, я сам буду вынужден принести за тебя извинения.

Спас Тиму третий звонок. Сидя в амфитеатре, он видел далеко впереди розовый бант Нины и черную, гладко причесанную голову Савича. Папа сердито сопел, огорченно косился на Тиму и в конце концов предупредил суровым шепотом:

- Если в антракте не попросишь у Нины извинения, уйдешь домой.

Режиссером спектакля был известный фельетонист из "Северной жизни" Николай Седой. Он внес в пьесу какие-то сокращения и отсебятину, чем папа был до крайности возмущен. В антракте, встретив Егора Косначева, папа стал изливать ему свое возмущение мистическим истолкованием пьесы. А Егор Косначев поддакивал и говорил, что нельзя позволять Седому так преступно поганить Шекспира.

Хотя Тима был глубоко взволнован тем, что происходило на сцене, и вся душа его протестовала против осуждения спектакля, он воздерживался высказывать свое мнение, чтобы не напомнить папе о себе и тем самым избежать необходимости просить извинения у Нины Савич.

Роль Джульетты исполняла сама Чарская. Ее распущенные волосы были повязаны розовой ленточкой и завязаны таким же красивым бантом, как у Нины. В легком кружевном платье и высоких, до колен, ботинках с тонкпми, рюмочкой каблуками она выглядела очень нарядной, все слова она произносила нараспев, под музыку рояля, на котором играл тапер из синематографа "Фурор", толстый, жирный человек, у которого щеки свисали на плечи и тряслись в такт музыке.

Ромео в офицерских сапогах со шпорами и судейской цепью на шелковой рубахе, вправленной в трико, все время испуганно косился на суфлерскую будку. Сначала зрители слышали, что говорит суфлер, а уж потом эти слова выкрикивал сам Ромео.

Стража главного феодала выходила на сцену в пожарных касках и в бумажных, ярко раскрашенных камзолах, которые актеры очень боялись порвать, вмешавшись в драку между слугами Молтекки и Капулетти.

Но Тима очень скоро перестал замечать эти детали спектакля, весь охваченный тревогой за судьбу двух влюбленных. Потрясенный их трагической гибелью, он без стеснения обливался слезами. И когда в зале зажгли свет, долго утирался папиным платком и щипал губы, которые у него прыгали сами собой.

Папа не сердился на Тиму за то, что он вдруг оказался слабодушным ревой. Он даже сказал с гордостью:

- Как ни пытался Седой омещанить Шекспира, всетаки гений непреоборим, и, погладив Тиму по голове, снисходительно заметил: - А ты, брат, оказывается, очень впечатлительный субъект.

Тима поднял опухшее лицо и произнес заплетающимся языком:

- Ты, папа, забыл про меня, а я ведь еще перед Ниной не извинился.

- Вот, вот, - обрадовался папа, - искусство облагораживает. Ну что ж, отлично, пойдем поищем Савичей.

Оказалось, что Георгий Семенович пошел с Ниной за сцену для того, чтобы поздравить Николая Седого со смелой и оригинальной трактовкой Шекспира.

Папа, узнав об этом, поморщился, поколебался, но, видя умоляющие глаза Тимы, тоже направился за сцену.

За дощатой перегородкой уборной, похожей на стойло в конюшне, сидела у зеркала женщина в платье Джульетты и размазывала по лицу вазелин, который тут же превращался в разноцветную жирную грязь. На столике перед ней лежал золотистый парик, обвязанный розовой лентой. А ее собственные черные с сединой волосы были туго затянуты на затылке жалким узелкам, перевязанным шнурком от ботинка.

Приблизив к зеркалу лицо, женщина осторожно двумя пальцами отодрала с век наклеенные ресницы и, оглянувшись на папу с Тимой полысевшими глазами, вдруг широко улыбнулась и сказала протяжно в нос:

- Благодарю вас, благодарю. Я действительно сегодня играла с каким-то особым подъемом. - Кокетливо сощурившись, она спросила папу: - Значит, вы тоже, господин Сапожков, признаете власть чистого искусства? - и, не дожидаясь ответа, протянула приветливо: - Весьма польщена, весьма...

Взяв полотенце, она с силой вытерла разноцветную мазь с лица, после чего на ее лбу сразу обозначились глубокие, как на голенище сапога, морщины, и произнесла задумчиво:

- Вечная молодость подлинного искусства - это то, что не дает и во мне угаснуть пылу былой юности.

Папа сказал растерянно:

- Да, Шекспир - это гений. Несмотря, знаете, ни на что.

- А вы что, собственно, хотите этим сказать? - вызывающе спросила Чарская и, повернувшись на табуретке к папе, приказала: - Ну, говорите же, говорите!

Я знаю, вы готовы поносить все, в чем нет прямого вызова обществу.

Тима не слушал вежливых возражений папы. Он был в отчаянии: на его глазах только что погибла нежная, печальная красота Джульетты. Значит, то, что он только что видел и переживал с таким благоговейным восторгом, могло быть вызвано вот этой раздражительной, старой, некрасивой женщиной! И этот скрипучий, сварливый голос только что звучал так мучительно нежно? Только что эта женщина произносила слова любви, а сейчас с такой высокомерной злостью обрывает вежливые рассуждения папы и сердито машет на папу пуховкой, с которой на его вздутые на коленях брюки сыплется белая труха. А до этого в ее руке был цветок, она подносила его к своему прекрасному, тонкому лицу с изящной горбинкой на носу, которую она соскребла только что, словно оконную замазку, и под замазкой оказался короткий, с запавшей переносицей нос с сердито растопыренными ноздрями.

- Пойдем, папа, пойдем, - умолял Тима, стараясь больше не смотреть на Чарскую.

Папа, поклонившись актрисе, заявил:

- И все-таки, Вероника Витольдовна, несмотря на то что я решительно против подобной трактовки Шекспира, прошу принять мое искреннее восхищение вашим талантом.

Чарская вздохнула удовлетворенно:

- Ах, молодежь, молодежь, когда вы перестанете служить политике, а будете наконец без всяких предвзятостей поклоняться подлинному искусству?

Савпчеп они не нашли за кулисами и встретили их уже в раздевалке. Савич спросил папу сухо:

- Ну как, Петр, ты оцениваешь постановку Седого?

Папа ответил сдержанно:

- Так, как она того заслуживает.

- Она заслуживает самых высоких похвал со стороны истинных ценителей, сказал выспренне Савич.

- Мещанский мистицизм, - буркнул сердито папа. - Пиршество дурного вкуса.

- Нет, нет, это голословно, - снисходительно возразил Савич. - Ты постарайся логически обосновать свою критику новаторства Седого. Мне, знаешь, это будет даже любопытно. Я за все новое в искусстве, и критика со стороны человека, проповедующего незыблемость классики, для меня весьма любопытна.

- Хорошо, - сказал угрожающе папа, - тогда я тебе все скажу...

Но Тима не слышал, что говорил папа Савичу. Подошла Нина. Она, видно, тоже, как и Тима, плакала в конце спектакля. Губы и веки ее некрасиво опухли, бант торчал набоку, из рукава свешивался мокрый носовой платок.

Нина взяла Тиму за руку холодной влажной рукой со вздрагивающими пальцами и, потянув его за колонну, раскрашенную под мрамор масляной краской, приблизила к нему свое лицо с широко открытыми глазами и слипшимися ресницами и сказала тихо:

- Тима, прости меня, пожалуйста, за сандалии.

Я так мучаюсь, что сказала тебе... Я ведь знаю, почему ты их надел.

- В них ноги не преют, потому, - пробормотал Тима.

- Нет, не поэтому. - Нина еше ближе придвинула к Тиме лицо и спросила совсем тихо: - Ты не сердишься больше, нет?

- Подумаешь, стану я за такое сердиться.

- Значит, не сердишься?

- Сказал нет, значит, нет.

Нина вдруг решительно сдернула у себя с головы бант, развязала его и, протягивая ленту Тиме, попросила:

- Вот, возьми.

- А на кой она мне, лента?

Нина насмешливо посмотрела Тиме в глаза:

- Завяжешь ею сандалии, чтобы по дороге домой не растерять, - и, резко повернувшись, пошла к Георгию Семеновичу.

Тима остался один с лентой в руках. Шелковистая, ножная, с топким ворсом, вяло пахнущая духами, лента покорно висела в его руке. Тима смотрел на ленту и не знал, что с ней делать. Потом нерешительно свернул ее в рулончик и спрятал в карман.

Савичи ушли. Тима подошел к папе, надел поддевку и валенки. Папа завернул в газету Тимины сандалии, потом долго шарил по карманам и заявил огорченно:

- Веревочку я где-то потерял.

- Ничего, - сказал Тима, - я крепко держать буду, не растеряю.

- Да, кстати, - спросил папа, - ты успел извиниться перед Ниной?

- Успел. Пока ты с Савичем ругался, я все время перед ней извинялся.

- Во-первых, я не ругался, а во-вторых, отстаивать своп принципиальные взгляды - это одно, а быть грубияном - это совсем другое.

- Я больше не буду, - быстро согласился Тима, чтобы не разговаривать с папой нп о чем больше.

Он боялся, как бы не исчезло из сердца то радостное смятение, которое он сейчас испытал, получив от Нины в подарок ео ленту в знак прощения, которого, говоря по правде, он ничем не заслужил. Но постепенно Тима стал испытывать щемящую тоску от догадки, что поступок Нины был вызван спектаклем, и ничем иным. Да и что, собственно, могло быть иное? Разве он мог понравиться Нине со своими грубыми словами и всем своим очень обыкновенным видом: толстым носом, курткой, перешитой пз папиной студенческой тужурки, серыми, неприятными глазами под взъерошенными бровями, коротко стриженными волосами, которые даже с помощью платяной щетки он не мог пригладить.

Думая об этом, Тима всю дорогу до дому угрюмо молчал, а папа доказывал, что Шекспир - великий реалист и только реакционеры пытаются сделать пз него мистика.

Чем пространнее хвалил папа Шекспира, тем мрачнее становилось на душе у Тимы, и он все больше убеждался, что сам по себе он ни при чем, а это Шекспир виноват в том, что Нина решила подарить ему свою ленту.


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 26 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.034 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>