Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Берлин, 1940 год. Гестапо обеспокоено появлением в городе таинственных открыток с призывом противостоять злу, которое несут людям война и Гитлер. 32 страница



 

Доктор Рейхардт только дважды прерывал свое предобеденное чтение. Один раз он сказал, не поднимая головы: — Хотите курить? Папиросы и спички в тумбочке.

 

Не успел Квангель ответить: — Я не курю! Жаль деньги переводить! — как он уже снова уткнулся в книгу.

 

Предоставленный самому себе, Квангель влез на табуретку и силился выглянуть во двор, откуда раздавалось ритмичное шарканье множества ног.

 

— Не стоит сейчас, господин Квангель! — остановил его доктор Рейхардт. — Сейчас обеденный перерыв. Многие из персонала запоминают, в какое окно выглядывали. Виновного тут же сажают в карцер на хлеб и воду. Спокойнее смотреть в окно, когда стемнеет.

 

Вскоре принесли обед. Квангель успел привыкнуть к противной гестаповской похлебке и был изумлен при виде двух больших мисок с супом и двух тарелок с мясом, картошкой и зелеными бобами. Но еще больше удивился он, увидев, как его сожитель налил себе в таз воды, тщательно вымыл и вытер руки. Затем доктор Рейхардт налил в таз чистой воды и очень вежливо сказал: — Пожалуйста, господин Квангель! — и Квангель тоже послушно вымыл руки, хотя он, собственно, ничего грязного не трогал.

 

Потом они почти в полном молчании съели непривычно вкусный для Квангеля обед.

 

Только через три дня старый мастер понял, что заключенных в следственной тюрьме кормили вовсе не такой пищей, а что эти обеды приносили доктору Рейхардту из особой кухни и он без рассуждения делился ими со своими сожителями. Точно так же он, по первой просьбе, готов был поделиться с Квангелем чем угодно — мылом, табаком, книгами.

 

Прошло еще несколько дней, пока это внимание не подкупило Отто Квангеля настолько, что он поборол возникшее у него с первой минуты недоверие к доктору Рейхардту. Кто пользуется такими невероятными льготами, тот наверняка шпион, подосланный прокурором, — эта мысль твердо засела в голове Отто Квангеля. А кто оказывает такие одолжения, тому что-нибудь да от тебя нужно. Держи ухо востро, Квангель!

 

Но что ему могло быть нужно? В деле Квангеля все было ясно, он и перед судебным следователем спокойно и немногословно повторил все показания, данные им Эшериху и Лаубу. Он рассказал все начистоту. А дать, делу дальнейший ход для составления обвинительного акта и назначения срока судебного разбирательства нельзя было лишь потому, что фрау Анна с беспримерным упорством настаивала на своем — она зачинщица всего, а муж был только орудием в ее руках. Но из-за этого не имело никакого смысла тратить на Квангеля дорогие папиросы и питательную, вкусную еду. Дело было ясное, и выведывать ничего больше не требовалось.



 

До конца Квангель поборол свое недоверие к доктору Рейхардту лишь в ту ночь, когда его товарищ по камере, высокомерный, вылощенный господин, шопотом признался ему, что он сам все еще мучительно боится смерти, безразлично — на виселице или под топором. От этой мысли он иногда не может отделаться целыми часами. Признался доктор Рейхардт и в том, что нередко перелистывает страницы своей книги чисто машинально: перед глазами у него вместо черных букв стоит серый асфальтированный тюремный двор, виселица и тихо покачивающаяся на ветру веревка, которая в три минуты превращает здорового, крепкого человека в отвратительную дохлятину, в падаль.

 

Но еще мучительней чем такой конец, к которому доктор Рейхардт, по твердому его убеждению, стремительно приближался с каждым днем, еще мучительнее была для него мысль о семье. Квангель узнал, что Рейхардт с женой прижили троих детей, двух мальчиков и одну девочку, старшему было одиннадцать лет, младшей — неполных четыре годика. И Рейхардта часто обуревал страх, мучительный панический страх, что его злобным преследователям мало будет убить отца, что они распространят свою месть на невинную женщину и детей, запрут их в концлагерь и уморят медленной смертью.

 

При виде таких терзаний Квангель забыл о своем недоверии, мало того — он понял, что может почитать себя еще сравнительно счастливым. Он страдал только за одну Анну, и как ни бессмысленны и нелепы были ее показания, он видел по ним, что Анна вновь обрела мужество и силу. Настанет день, когда им обоим придется умереть, но им будет легче оттого, что они умрут вместе, не оставляя на земле никого, о ком бы им надо было болеть душой в свой смертный час. Старый мастер понял, что тревога доктора Рейхардта за жену и троих ребят неизмеримо сильнее и она не отпустит его до последней минуты.

 

Но в чем собственно так провинился доктор Рейхардт, чтобы считать себя смертником, — этого Квангель толком, не узнал до конца. Не похоже было, чтобы сожитель его восставал активно против гитлеровской диктатуры, участвовал в заговорах, расклеивал воззвания, подготовлял террористические акты. Он просто жил, не кривя душой, не поддавался на приманки национал-социализма, ни разу ни словом, ни делом, ни деньгами не помог им, за то часто поднимал предостерегающий голос. Он открыто говорил, что считает пагубным тот путь, по которому пошел немецкий народ при гитлеровском руководстве, — словом, он направо и налево, на родине и за границей высказывал то, что считанными словами, неумело выражал Квангель в своих открытках. А за границей доктор Рейхардт концертировал совсем недавно, уже в разгар войны.

 

Прошло немало времени, прежде чем столяр Квангель мало-мальски уяснил себе, в чем состоит то дело, с которым доктор Рейхардт разъезжал по свету, — по-настоящему ясным это для него так и не стало, и настоящим делом он в глубине души так и не признал занятие Рейхардта.

 

Услышав в первый раз, что Рейхардт занимается музыкой, он вспомнил музыкантов, которые играют танцы в дешевых кафе, и улыбнулся с жалостливым презрением. Что за дело для здорового мужчины с крепкими руками? Такая же прихоть, как чтение книжек, годная для бар, которые не знают настоящей работы.

 

Рейхардту пришлось пространно и терпеливо втолковывать старику, что такое оркестр и на что нужен дирижер. Квангель расспрашивал без конца.

 

— Так вот вы и стоите с палочкой перед своими музыкантами, а сами даже ни на чем не играете?

 

Да, так и стоит.

 

— И получаете такую кучу денег за то, что только показываете, когда кому заиграть, и громко или тихо?

 

Да, надо признать, что он получает столько денег именно за это.

 

— А сами вы хоть умеете играть? Скажем, на скрипке или на пианино?

 

— Умею. Только никогда не играю, во всяком случае публично. Понимаете, это совсем как у вас — ведь и вы умеете строгать и вколачивать гвозди. Однако же вы этим не занимались, только надзирали за другими.

 

— Ну да, чтобы они побольше сделали. А разве ваши музыканты играют больше и быстрее оттого, что вы стоите над ними?

 

— По правде говоря, нет. Молчание.

 

— И что такое музыка… — не мог успокоиться Квангель. — Я понимаю, делали мы в хорошие времена не гробы, а мебель — буфеты, книжные шкафы, столы, — было на что посмотреть! Чистая работа, все прочно скреплено, склеено — на сто лет хватит. А что музыка?.. Только вы замолчали, и нет вашей работы, ничего не осталось.

 

— Нет, Квангель, от хорошей музыки у людей остается радость.

 

Но в этом вопросе они никак не могли столковаться; легкое презрение к работе дирижера Рейхардта так и не изгладилось у Квангеля.

 

И все же он видел, что это настоящий человек, прямой, честный человек, не поступившийся своими взглядами посреди всех ужасов и угроз, и при этом приветливый, отзывчивый. С изумлением понял Отто Квангель, что щедрость Рейхардта относилась не к нему лично, такие же одолжения оказывал бы он любому соседу по камере, даже и такому как «пес». На несколько дней к ним в камеру поместили мелкого воришку, испорченное, изолгавшееся существо, и этот негодник бессовестно злоупотреблял добротой Рейхардта — выкуривал все его папиросы, продавал служителю мыло, воровал хлеб. У Квангеля чесались руки вздуть эту тварь. Этакий паршивец — уж он бы отделал его, если бы не господин доктор. Но Рейхардт брал под свою защиту воришку, который осмеивал его доброту, как слабость.

 

Когда же парня наконец взяли от них и когда обнаружилось, что он по необъяснимой злобе разорвал в клочки единственную фотокарточку жены и детей, какая была у доктора Рейхардта, когда доктор с тоской смотрел на обрывки портрета, которые невозможно было собрать, а Квангель в сердцах сказал ему: — Знаете, господин доктор, вы все-таки тряпка. Позволили бы вы мне проучить как следует этого подлюгу, он не посмел бы так поступить…

 

Тогда дирижер ответил с печальной улыбкой: — Вы хотите, чтобы мы уподобились им, Квангель? Они думают побоями обратить нас в свою веру. Но мы-то отрицаем насилие. Мы верим в добро, любовь, справедливость.

 

— Добро и любовь к такой злобной мартышке?

 

— Откуда вы знаете, что озлобило его? А может быть, он противится добру и любви, потому что боится, что, став другим, должен будет жить по-другому? Побудь он еще с месяц у нас в камере, вы бы сами увидели в нем перемену.

 

— Но суровым тоже иногда нужно быть, доктор!

 

— Нет, Квангель, никогда! Ваше утверждение оправдывает любую жестокость!

 

Квангель недовольно покачал головой, острое птичье лицо сделалось еще строже. Но противоречить больше не стал.

 

ГЛАВА 57

 

Жизнь в камере

 

Они привыкли друг к другу, они подружились, поскольку суровый сухой человек типа Отто Квангеля может дружить с человеком общительным и добродушным. Стараниями Рейхардта день их был строго распределен. Музыкант вставал очень рано, мылся с ног до головы холодной водой, полчаса занимался гимнастикой, сам убирал камеру. После завтрака два часа читал, затем час шагал взад и вперед по камере, причем обязательно снимал башмаки, чтобы не раздражать своим хождением верхних и нижних соседей.

 

Во время этой утренней прогулки доктор Рейхардт напевал про себя. Не желая неприятностей от надзирателей, он обычно мурлыкал совсем тихо, и Квангель привык вслушиваться в это мурлыканье. Хотя он ни во что не ставил музыку, однако чувствовал, что мурлыканье доктора Рейхардта по-своему действует на него. Иногда оно давало ему мужество и силу претерпеть любую участь, и доктор Рейхардт говорил: Бетховен. А иногда оно непостижимым образом делало его беззаботным и радостным, каким он сроду не бывал, доктор Рейхардт говорил: Моцарт, а Квангель забывал про свои печали. А случалось, густые важные звуки слетали с губ Рейхардта, и Квангелю теснило грудь и казалось, будто он мальчиком сидит с матерью в церкви: вся жизнь еще впереди, большая жизнь. И тут Рейхардт говорил: Иоганн-Себастьян Бах.

 

Квангель попрежнему ни во что не ставил музыку, и все же невольно он поддавался ее влиянию, как ни примитивны были исполнительские средства Рейхардта. Старый мастер приучился, сидя на табуретке, слушать его, когда он шагал взад и вперед, обычно с закрытыми глазами — ноги сами ступали по привычной узкой и короткой полоске пола. Квангель смотрел в лицо этому человеку, этому барину, с которым там, на воле, он и слова не сумел бы сказать, и порой на него находило сомнение — верно ли он прожил жизнь, в стороне от других, в добровольном уединении?

 

Случалось, доктор Рейхардт говорил: — Мы живем для других, а не для себя. То, чем мы себя делаем, делаем мы не для себя, а для других.

 

Да, сомнений не было: на шестом десятке, перед лицом близкой смерти Квангель явно менялся. Ему это не нравилось, он боролся с этим и тем не менее замечал, что меняется все сильнее, не только слушая музыку, но еще больше, глядя на человека, открывшего ему ее мир. Бывало он своей Анне не давал слова сказать, превыше всего ценил тишину, а теперь ловил себя на том, что ждет, когда наконец доктор Рейхардт отложит книгу и заговорит с ним.

 

Обычно его ожидание длилось недолго. Рейхардт внезапно отрывался от чтения и спрашивал с улыбкой: — Что скажете, Квангель?

 

— Ничего, господин доктор.

 

— Вредно все время сидеть сиднем и копаться в себе. Может, попробуете почитать?

 

— Поздно мне приучаться к чтению.

 

— Пожалуй, вы правы. А чем вы раньше занимались после работы? Неужто сидели дома без дела? Не подходит это к вам.

 

— Я писал открытки.

 

— А еще раньше, до войны?

 

Квангель долго вспоминал, чем же собственно он занимался раньше.

 

— Раньше, совсем давно, я любил резать по дереву.

 

— Н-да, — задумчиво протянул доктор. — Это вряд ли удастся, ножа нам в руки не дадут. Как можно лишить палача его поживы!

 

— Вот вы играете в шахматы сами с собой, — робко начал Квангель. — А ведь можно играть и не в одиночку?

 

— Можно вдвоем. Хотите поучиться?

 

— Боюсь, не хватит у меня на это ума.

 

— Вздор! Давайте попробуем сейчас. И доктор Рейхардт захлопнул книгу.

 

Так Квангель напоследок выучился играть в шахматы. Выучился он, к своему удивлению, очень быстро и без всякого труда. И тут ему пришлось отбросить еще одно свое предубеждение. Ему всегда было немножко смешно смотреть, как двое взрослых мужчин сидят в кафе и, точно дети, двигают туда и назад деревянные фигурки. Он называл это пустой тратой времени, детской забавой.

 

А тут он узнал, что такая игра деревяшками может дать почти что счастье, ясность мысли, искреннюю, бескорыстную радость от удачного хода, а главное, что дело не в проигрыше или выигрыше, что гораздо больше удовольствия доставляет красиво разыграть заведомо проигранную партию, чем воспользоваться промахом партнера и выиграть.

 

Теперь, когда доктор Рейхардт читал, Квангель сидел против него перед доской с черными и белыми фигурами заглядывал в книжку Дюфрена «Руководство по шахматам» и упражнялся в дебютах и эндшпилях. Теперь он уже разыгрывал целые партии мастеров. При трезвой ясности его ума ему легко было держать в памяти по двадцать — тридцать ходов. Вскоре он стал играть лучше своего учителя.

 

— Шах и мат, господин доктор!

 

— Опять вы меня обставили, Квангель, — говорил доктор и в знак приветствия склонял своего короля перед противником. — Из вас может выйти очень сильный игрок.

 

— Я часто думаю, что из меня многое могло выйти, о чем я даже понятия не имел. И только теперь, когда я познакомился с вами и когда меня засадили в эту бетонную коробку ждать смерти, тут-то мне и открывается, сколько я в жизни прозевал.

 

— Так, верно, с каждым бывает. Каждый, кто должен умереть, а в особенности, кто должен умереть прежде времени, как мы с вами, оплакивает каждый зря растраченный день своей жизни.

 

— А со мной совсем неладно получилось! Я-то думал, что нужно одно — добросовестно исполнять работу и смотреть, чтобы не было брака. И вдруг оказывается, сколько еще всего можно было делать: и в шахматы играть, и людей не чуждаться, и музыку слушать, и в театр ходить. Право же, господин доктор, дали бы мне высказать желание перед тем как умереть, я бы одного пожелал: хоть разок увидеть вас с палочкой в этом, — как бишь вы его назвали — симфоническом концерте. Очень мне любопытно, что это за штука и как она на меня подействует.

 

— Никому не дано жить во всех направлениях. Жизнь слишком богата. Вы только разбросались бы понапрасну. А так, вы делали свое дело и чувствовали себя цельным человеком. Когда вы были на свободе, ваша жизнь была полна. Вы писали открытки…

 

— А много ли от них вышло толку! Меня как обухом ударило, когда Эшерих мне преподнес, что из двухсот восьмидесяти пяти моих открыток двести шестьдесят семь копали к нему в руки! Подумайте, всего только восемнадцать уцелело! И те ничего не дали!

 

— Как знать? Зато вы сами воспротивились злу, не стали соучастником зла. И не только вы и я, а многие здесь в тюрьме и еще многие в других тюрьмах и десятки тысяч в концлагерях, все, все сопротивляются и будут сопротивляться сегодня и завтра…

 

— Ну, а потом нас лишат жизни, что же даст наше сопротивление?

 

— Нам оно дает сознание, что мы умираем порядочными людьми. А еще больше даст оно народу, ибо он спасется ради единого праведника, как сказано в писании. Видите ли, Квангель, конечно, во сто раз лучше было бы, если бы нашелся человек, который сказал бы нам: действуйте так-то и так, у нас выработан такой-то план, — тогда, пожалуй, мы не докатились бы до 1933 года. А пока что мы действовали порознь, и всех нас выловили порознь, и каждому придется умирать в одиночку. Но из этого не следует, что мы одиноки, Квангель, и что умираем мы понапрасну. В мире ничего не бывает понапрасну. А мы ведь боремся за правое дело против грубой силы и потому в конечном итоге выйдем победителями.

 

— А что нам с того, когда мы будем гнить в могиле?

 

— Что вы, Квангель! Неужели лучше жить для неправого дела, чем умереть за правое? А выбора нет, ни для вас, ни для меня. Раз мы такие, как мы есть, — другого пути нам не было.

 

Оба долго молчали.

 

— Вот насчет шахмат… — снова заговорил Квангель.

 

— Что такое, Квангель?

 

— Мне иногда думается, нехорошо я поступаю. По целым часам у меня одни шахматы в голове, а про жену я и не думаю…

 

— Достаточно думаете. Вам нужно много силы и мужества, и все, что сохраняет вам силу и мужество, — хорошо, а все, что делает вас слабым и нерешительным, например лишние думы, то плохо. Какая польза жене от ваших дум? Ей гораздо полезнее, когда пастор Лоренц говорит ей, что вы полны силы и мужества.

 

— Да ведь с тех пор, как у нее новая сожительница, пастор не может открыто говорить с ней. Пастор уверен, что это шпионка.

 

— Уж как-нибудь он сумеет намекнуть вашей жене, что вы бодры и благополучны. Для этого довольно взгляда или кивка. Пастора Лоренца учить не приходится.

 

— Мне бы хотелось дать ему письмо для Анны, — задумчиво сказал Квангель.

 

— Не стоит. Он вам не откажет, но вы можете очень подвести его. Сами знаете, на него давно косятся. Подумайте, какой ужас, если он, наш друг и заступник, попадет в такую вот камеру. Он и без того изо дня в день рискует жизнью.

 

— Хорошо, не буду писать, — согласился Квангель.

 

И он не написал письма, хотя на следующий день пастор принес ему печальную, очень печальную весть, в особенности для Анны Квангель. Старый мастер только попросил пока что не сообщать этой дурной вести его жене.

 

— Не надо пока что, погодите, господин пастор!

 

И пастор согласился: — Хорошо, пока что подождем. Вы мне скажете, господин Квангель, когда придет время.

 

ГЛАВА 58

 

Добрый пастор

 

Пастор Фридрих Лоренц, который неутомимо нес свою службу в тюрьме, был человек в цвете лет, то есть годов около сорока; очень высокий, узкогрудый, явно отмеченный туберкулезом, он постоянно покашливал, но не обращал внимания на свою болезнь, потому что служба не оставляла ему времени для лечения и заботы о себе. Бледное лицо его, с темными глазами за стеклами очков, с узким тонким носом, было окаймлено бакенбардами, но усы и бороду он тщательно выбривал, открывая большой рот с тонкими бескровными губами и крепкий круглый подбородок.

 

Этого человека каждый день ожидали сотни заключенных, видя в нем единственного друга во всей тюрьме, единственную связь с внешним миром. Ему они поверяли свои горести и нужды, и он помогал им, сколько было в его власти, во всяком случае много больше, чем было дозволено. Неутомимо переходил он из камеры в камеру, всегда был чуток и отзывчив к страданиям других, забывая о своих собственных и не зная страха за себя. Он был поистине духовный пастырь и при этом никогда не спрашивал о вероисповедании тех, кто искал помощи, молился с теми, кто просил о молитве, и всем равно был братом.

 

Пастор Фридрих Лоренц стоит перед столом начальника тюрьмы, на его лбу проступили капли пота, два красных пятна обозначились на скулах, но он говорит совершенно спокойно: — За последние две недели это седьмой случай смерти по недосмотру.

 

— В свидетельстве о смерти сказано: воспаление легких, — возражает начальник, но при этом не поднимает головы от бумаг.

 

— Врач плохо выполняет свои обязанности, — упрямо продолжает пастор и при этом постукивает согнутым пальцем по столу, словно просит внимания начальника. — Как ни грустно, я вынужден заявить, что врач слишком много пьет и совершенно не интересуется своими пациентами.

 

— Нет, уж доктора вы оставьте, — сухо отвечает начальник и продолжает писать. Он не желает внять пастору. — Сами-то вы хороши, господин пастор. Говорят, вы сунули записку от другого арестанта номеру 397, верно это, а?

 

Наконец-то их взгляды встречаются, взгляд краснолицего начальника, с дуэльными шрамами на щеках, и взгляд священника, сгорающего в лихорадке.

 

— Это седьмой смертный случай за две недели, — настойчиво твердит пастор Лоренц. — Тюрьме необходим другой врач.

 

— Я только что задал вам вопрос. Потрудитесь ответить.

 

— Верно, я передал номеру 397 письмо, но только с воли, от жены. Она извещает его, что их третий сын не убит, а попал в плен. Они потеряли уже двух сыновей и думали, что погиб и третий.

 

— У вас всегда найдется повод нарушить тюремные порядки, господин пастор. Но я не намерен долго терпеть эти штуки.

 

— Я прошу уволить врача, — повторяет пастор и постукивает по столу.

 

— Да что это, наконец! — рявкает вдруг краснолицый начальник. — Перестаньте вздор молоть и оставьте меня в покое! Доктор вполне хорош, он останется на месте. Лучше следите за собой и подчиняйтесь тюремным порядкам, а не то как бы с вами чего не стряслось!

 

 

— Что может со мной стрястись? — спрашивает пастор. — Я могу умереть. И умру. Даже очень скоро. А пока настоятельно прошу вас уволить врача.

 

— Вы дурак, пастор, — холодно говорит начальник. — Я считаю, что от чахотки вы малость свихнулись. Не будь вы таким безобидным чудаком, попросту дуралеем, вас бы давно вздернули! Но мне жаль вас.

 

— Лучше обратите свою жалость на заключенных, — так же холодно отвечает пастор. — И подыщите добросовестного врача.

 

— Потрудитесь закрыть дверь снаружи, господин пастор.

 

— Вы даете мне слово подыскать другого врача?

 

— Чорта в ступе я подыщу! Проваливайте сейчас же! Начальник совсем взбеленился, он вскочил из-за стола и шагнул по направлению к пастору. — Хотите, чтобы я вытолкал вас в шею? А?

 

— Это произведет неприятное впечатление на заключенных, занятых в канцелярии, и окончательно подорвет авторитет, которым хоть немножко пользуется у них государственная власть. Впрочем, как вам будет угодно, господин начальник!

 

— Дурак! — сказал начальник, однако замечание пастора несколько отрезвило его, и он снова уселся за стол. — Ну, ступайте. У меня срочная работа.

 

— Самое срочное дело — назначить нового врача.

 

— Вы думаете, ваше упорство вам поможет? Как раз наоборот! Доктор ни за что не будет уволен.

 

— Помнится, — сказал пастор, — однажды вы сами остались крайне недовольны им. Это было ночью, в грозу. Вы вызывали врачей по телефону, вы посылали за ними, но никто не явился. У вашего шестилетнего Бертольда было воспаление среднего уха, ребенок кричал от боли. Жизнь его была в опасности. Я привел по вашей просьбе тюремного врача. Он был пьян, а при виде умирающего ребенка совсем потерял самообладание, сослался на то, что у него дрожат руки, отказался прибегнуть к хирургическому вмешательству и расплакался сам.

 

— Пьяный мерзавец! — пробормотал нахмурившись начальник.

 

— Вашего Бертольда спас тогда другой врач. Но что раз случилось, может повториться. Не искушайте господа.

 

Начальник тюрьмы, пересиливая себя и не поднимая головы, произнес: — Ну, ступайте же, господин пастор!

 

— А врач?

 

— Посмотрю, подумаю, как быть.

 

— Благодарю вас, господин начальник, не я один, многие будут вам благодарны.

 

Священник пошел через всю тюрьму, он шел, тощий, длинный, нескладный, в поношенном черном сюртуке с протертыми добела локтями, в обтрепанных черных брюках, в грубых башмаках на толстой подошве, в съехавшем набок измятом черном галстуке. Некоторые из часовых с ним здоровались, другие демонстративно отворачивались при его приближении, а потом подозрительно поглядывали ему вслед. Зато все заключенные, работающие в коридорах, смотрели на него — кланяться они не смели, — только смотрели взглядом, исполненным благодарности.

 

Священник проходит через множество железных дверей, по железным лестницам, держась за железные перила. Из одной камеры доносится плач, он на минуту останавливается, но, покачав головой, торопливо идет дальше. Он идет по железному подвальному коридору, справа и слева зияют распахнутые двери темных камер, карцеров, впереди, в одном из помещений, виден свет. Пастор останавливается и заглядывает туда.

 

В отвратительном, грязном чулане у стола сидит человек с испитым, хмурым лицом и таращит рыбьи глаза на семерых мужчин, которые стоят перед ним под охраной двух часовых, совершенно голые, жалкие, дрожащие от холода.

 

— Ну-с, голубчики! — рычит человек. — Чего это вы так трясетесь? Продрогли малость? Это еще что — вот посидите в карцере, в железобетонной клетке, на хлебе и воде, тогда узнаете холод…

 

Он. прерывает свою речь. Он заметил у дверей безмолвную наблюдающую фигуру.

 

— Вахмистр, — ворчливо приказывает он, — уведите их. Все здоровы и могут выдержать режим карцера. Вот вам бумажка!

 

Он подмахнул свое имя под списком и отдает бумагу надзирателю. Проходя мимо пастора, арестанты бросают на него жалобный взгляд, в котором все же мерцает робкая надежда.

 

Пастор ждет, пока последний из них скроется из виду, тогда только он входит в помещение и тихо говорит: — Итак, 352-й тоже умер. А ведь я вас просил…

 

— Что я мог поделать, пастор? Я сам сегодня сидел около него битых два часа и прикладывал ему компрессы.

 

— А мне казалось, что я сидел всю ночь подле 352-го. Значит, мне это померещилось. И с легкими у него ничего не было, господин доктор, воспаление легких было у 357-го. Хергезель за номером 352 умер от повреждения черепа.

 

— Вам бы быть тут врачом на моем месте, — иронически заметил обрюзгший человек. — А я вместо вас буду целителем душ.

 

— Боюсь, что целителем душ вам еще меньше пристало быть, чем врачом.

 

Доктор засмеялся. — Люблю, когда вы начинаете дерзить, милый попик. Хотите, я выслушаю ваши легкие?

 

— Нет, — решительно ответил пастор, — это мы лучше предоставим другому врачу.

 

— Как угодно, я и без выслушивания вам скажу, что вы вряд ли протянете три месяца, — злобно выговорил врач. — Я знаю, вы с мая харкаете кровью; теперь уж до первого кровотечения ждать не долго.

 

Пастор, пожалуй, чуть побледнел от этого жестокого приговора, но голос его не дрожал, когда он спросил: — А сколько времени осталось до первого кровотечения тем, кого вы, господин советник медицины, только что отправили в карцер?

 

— Врачебный осмотр показал, что все они здоровы и могут выдержать режим карцера.

 

— Никакого врачебного осмотра, конечно, не было.

 

— Вы собираетесь контролировать, как я исполняю свои обязанности. Берегитесь! Я знаю о вас больше, чем вы предполагаете!

 

— В тот первый раз, когда у меня пойдет кровь горлом, ваши сведения потеряют цену. А впрочем, ждать уж нечего…

 

— Как? Что значит нечего?

 

— У меня уже шла горлом кровь — дня три-четыре назад.

 

Доктор с трудом поднялся. — А ну-ка, пойдемте со мной, милый попик, я выслушаю вас наверху в моей конуре и добьюсь, чтобы вам немедленно дали отпуск. Мы будем ходатайствовать, чтобы вас пустили в Швейцарию, а пока что я вас отправлю в Тюрингию.

 

Полупьяный доктор тянул пастора за рукав, но тот не пошевельнулся. — А что тем временем станет с людьми, которых вы отправили в карцер? Двое из них безусловно не в силах вынести такую сырость, холод и голод, да и всем остальным это навсегда подорвет здоровье.

 

— Шестьдесят процентов всех сидящих здесь будут казнены, — возразил врач. — Надо полагать, по меньшей мере, тридцать пять процентов остальных убудут присуждены к каторжным работам на долгие сроки. Какая разница, умрут ли они несколькими месяцами раньше или позже?


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 38 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.05 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>