Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Берлин, 1940 год. Гестапо обеспокоено появлением в городе таинственных открыток с призывом противостоять злу, которое несут людям война и Гитлер. 5 страница



 

Он сидел и думал. А зал между тем наполнился, все стулья заняты. За столом президиума сплошь коричневые формы и черные сюртуки, а на ораторской трибуне стоит не то майор, не то полковник (Квангель никак не мог научиться различать чины) и говорит о положении на фронте.

 

Положение, разумеется, блестящее, победа над Францией будет отпразднована должным образом. Покорение Англии тоже обеспечено, это вопрос нескольких недель. Затем оратор постепенно подходит к интересующему его вопросу: если армия добилась таких успехов, то и рабочие мебельной фабрики должны выполнить свой долг. Из дальнейшего выходит, будто г-н майор (или полковник или капитан) специально прибыл от самого фюрера с требованием, чтобы мебельная фабрика Краузе и К0 повысила выработку. Фюрер ожидает, что к концу квартала фабрика повысит выработку на пятьдесят процентов, а через полгода увеличит ее вдвое. Собранию предлагается вносить свои предложения. Всякий, кто не проявит должною усердия, будет рассматриваться как саботажник со всеми вытекающими отсюда последствиями.

 

Оратор провозглашает «хейль Гитлер!», а Отто Квангель между тем думает: покорение Англии вопрос нескольких недель, война приходит к концу, а мы через полгода повысим военную продукцию па сто процентов. Ну, что за ерунда!

 

Но он все же терпеливо сидит и смотрит уже на следующего оратора. Этот в коричневой форме, вся грудь в побрякушках. Новый оратор ведет свою речь от лица национал-социалистской партии и выступает он совсем в другом тоне, чем предыдущий оратор — военный. С первых же слов он резко и запальчиво обрушивается на нежелательный дух, который все еще не вывелся на заводах, несмотря на головокружительные успехи фюрера и немецкого оружия. Он говорит так резко и запальчиво, что речь его переходит в рычание, а когда он добирается до паникеров и нытиков, тут ему нет никакого удержу. Всех до последнего надо изничтожить, безотлагательно, — в порошок сотрем, так отделаем, что костей не соберут. Suum cuique — вот что стояло в первую мировую войну на бляхах солдатских ремней, а теперь на воротах концлагерей стоит «Каждому свое», что значит: получай по заслугам! Там им покажут, и всякий, кто поможет выявить таких людей, все равно мужчин или женщин, сослужит верную службу немецкому народу и фюреру.

 

— Вы, все, здесь сидящие, — в заключение истошным голосом вопит оратор, — будь то начальники отделов, заведующие цехами, директора, все вы персонально отвечаете за надлежащее направление мыслей на фабрике. А кто не сообщит хотя бы о самом пустяке, сами в концлагерь угодят. Все равно, директору или мастеру, я всякому мозги вправлю, можете быть спокойны, я из вас мягкотелость и дурь выбью, за мной дело не станет!



 

Оратор еще минутку не сходит с трибуны, он яростно потрясает кулаками, он побагровел от крика. В зале тишина. Оратор, тяжело ступая, сходит с трибуны, на груди у него чуть позвякивают значки и медали, и тут со своего места встает одутловатый директор Шредер и спрашивает кротким вкрадчивым голосом, будут ли какие выступления?

 

Весь зал вздыхает с облегчением, стулья отодвигаются — словно окончился дурной сон и день опять вступает в свои права. Желающих говорить как будто больше нет, всем хочется поскорей уйти, и директор уже намеревается закрыть собрание словами «хейль Гитлер», как вдруг в последних рядах встает человек в синей рабочей блузе и говорит, что в его цеху легко устранить все неполадки в работе. Надо только установить кое-какие машины, он перечисляет, какие, и поясняет, как их установить. Ну, а кроме того, надо бы убрать из цеха шесть или восемь человек, прогульщиков и лодырей. Тогда он ручается, что уже в текущем квартале повысит выработку на сто процентов.

 

Квангель говорит холодно и спокойно, он принял бой. Он чувствует, что все с удивлением смотрят на него, на простого рабочего, затесавшегося в их компанию. Но люди эти ему глубоко безразличны, пусть себе смотрят, ему все равно. В президиуме шепчутся о нем, ораторы осведомляются, что это за человек в синей куртке. Затем поднимается тот майор или полковник и сообщает Квангелю, что относительно машин техническое руководство с ним посоветуется. А сейчас интересно бы знать, что он имел в виду, когда говорил о шести или восьми рабочих, которых надо убрать из его цеха?

 

Квангель отвечает не спеша, все с тем же холодным упорством: — Есть у нас такие, что не могут так работать, а другие не хотят. Вот один из них здесь сидит. — И большим корявым пальцем он указывает на столяра Дольфуса, сидящего на несколько рядов впереди.

 

Среди присутствующих многие смеются, смеется и сам столяр Дольфус, он повернулся к Квангелю и хохочет ему в лицо.

 

Но Квангель говорит, нисколько не смущаясь. — Да, языком чесать, курить в уборной да от работы отлынивать, на это ты, Дольфус, мастер!

 

В президиуме опять шепчутся об этом свихнувшемся чудаке. Но тут снова сорвался с цепи коричневый оратор. Он вопит во всю глотку: — Ты не в национал-социалистской партии, почему ты не в нашей партии?

 

И Квангель отвечает так, как всегда отвечал на этот вопрос: — Потому что у меня каждый грош на счету, потому что мне семью кормить надо, это мне не по карману!

 

— Врешь! — орет коричневый. — Потому что ты старый скупердяй. Потому что ничем для фюрера поступиться не хочешь. Велика ли у тебя семья?

 

И Квангель холодно бросает ему в лицо. — О семье, уважаемый, вы сегодня лучше помолчите. Как раз сегодня я получил известие, что у меня убит сын!

 

На минуту в зале воцаряется молчание, нацистский чиновник и старый мастер смотрят друг на друга в упор через ряды стульев. Потом Отто Квангель неожиданно садится, словно вопрос исчерпан, а немного погодя садится и коричневый. Снова поднимается директор Шредер и провозглашает «хейль Гитлер!»; зал поддерживает его не слишком дружно. Собрание закрыто.

 

Пять минут спустя Квангель уже опять у себя в цеху. Чуть подняв голову, медленно переводит он взгляд со строгального станка на ленточную пилу, на рабочих, которые забивают гвозди, сверлят, таскают доски… Но что уже не прежний Квангель. Он чувствует, он знает, что провел их всех. Может быть, провел не совсем красиво, сказав им о смерти сына, но с такими скотами все средства хороши. Нет! почти вслух думает он. Нет, Квангель, прежним ты уже не будешь. Интересно, что Анна скажет. А вряд ли Дольфус вернется в цех. Надо будет сегодня же потребовать замену. Мы отстаем…

 

Напрасно он беспокоился, Дольфус вернулся в цех. Но вернулся не один, а в сопровождении заведующего отделом, который и заявляет мастеру Квангелю, что техническое руководство цехом остается за ним, но его должность по рабочему фронту передается господину Дольфусу. — Понятно?

 

— Еще бы не понятно! Дольфус, я рад, что могу передать тебе эти обязанности! Слух у меня слабеет с каждым днем, и подслушивать, как нас сейчас учили, я в таком шуме вообще не могу.

 

Дольфус кивает головой и шепчет: — О том, что вы там слышали и видели, ни гу-гу, не то…

 

И Квангель отвечает чуть ли не с обидой: — Да с кем мне разговаривать, Дольфус? Ты видел, чтобы я когда с кем разговаривал? Это мне не интересно, меня только моя работа интересует, а сегодня — уж это я твердо знаю — мы сильно отстали. Пора тебе за работу, ступай на место. — Он смотрит на часы: — Ты уже час тридцать семь минут прогулял!

 

ГЛАВА 7

 

Ночной грабеж

 

Только поздно вечером, собственно говоря, уже ночью, собственно говоря, уже слишком поздно для того, что было задумано, господин Эмиль Боркхаузен нашел, наконец, в пивной «Второй заезд» нужного ему Энно.

 

Приятели сели в сторонке за столик и там, за кружкой пива, шопотом завели разговор, разговор такой длительный — и все это за одной единственной кружкой пива, — что хозяин три раза напоминал им, ему-де пора закрывать свое заведение, а им — домой.

 

На улице оба продолжали свой разговор. Сперва они пошли по направлению к Пренцлауэраллэ, но потом Энно повернул обратно, — он вдруг решил, что, пожалуй, ему все-таки лучше сначала попытать счастья у одной из своих прежних подруг, которую звали Тутти. Тутти-павиан. Право, это лучше, чем впутываться в грязные истории…

 

Такая непонятливость разозлила Эмиля Боркхаузена, он чуть не лопнул с досады. В десятый раз убеждал он Энно, убеждал его в сотый раз, что о грязных историях здесь и речи быть не может. Дело идет скорее о почта законной конфискации, с одобрения СС, а потом это же просто старая еврейка, о которой никто и не вспомнит. Подправили бы свои делишки, а полиция и правосудие тут не при чем.

 

На что Энно снова возразил: нет, от таких дел лучше подальше, на это он не мастер. Женщины — это так, это по его части, и лошади тоже, трижды по его части, а такой дрянью он не занимается. Хоть и прозвали Тутти павианом, а сердце у нее отходчивое. Верно она уже давно позабыла, как выручила его из беды, без собственного ведома предоставив в его распоряжение деньги и продовольственные карточки.

 

Так добрались они до Пренцлауэраллэ.

 

Боркхаузен, переходивший от увещаний к угрозам, наконец рассердился и сказал, теребя растрепанный, отвислый ус: — Да какого чорта мне нужно, чтобы ты на такие дела мастер был? Я и сам справлюсь; по мне стой, засунув руки в карманы, и посвистывай. Захочешь, я тебе и твои чемоданы уложу! Пойми ты, наконец, что эсэсовцы меня надуть могут, только затем ты мне и нужен, вроде как бы свидетелем, чтобы при дележке не обсчитали. Ты только подумай, Энно, сколько у такой богатой еврейки-коммерсантки всякого добра, пускай даже гестапо, когда мужа забирало, малость ее и пообчистило!

 

И вдруг Энню Клуге пошел за Боркхаузеном без дальнейших протестов и колебаний, сразу. Теперь он торопился на Яблонскиштрассе. Но побудили его преодолеть свои страх и так неожиданно согласиться отнюдь не уговоры Боркхаузена и не надежда на богатую поживу, а попросту голод. Ему вдруг представилась кладовая Розенталей, он вспомнил, что у евреев всегда вкусно едят и что нет на свете ничего аппетитнее фаршированной гусиной шеи, которую ему один единственный раз довелось попробовать на обеде у еврея — торговца готовым платьем.

 

Его голодное воображение разыгралось, ему совершенно явственно представилось, что в кладовой у фрау Розенталь он обязательно найдет как раз такую фаршированную гусиную шею. У него перед глазами так и стояла фарфоровая миска с застывшим жирным соусом, а в соусе — шея, туго набитая и завязанная с обоих концов ниткой. Вот он берет миску, подогревает все целиком на газе, и плевать ему на остальное. Пусть Боркхаузен, что хочет, то и делает, его это не касается. Эх, обмакнуть бы хлеб в теплый, жирный острый соус, а гусиную шею есть прямо руками, так, чтобы жир по пальцам тек.

 

— Ну-ка, Эмиль, прибавь шагу, мне недосуг!

 

— Что это тебя вдруг так разобрало? — спросил Боркхаузен, но, по правде говоря, он и сам торопился и охотно прибавил шагу. Он тоже хотел поскорее закончить дело, и ему оно было не по специальности. Он боялся не полиции и не старухи Розенталь — подумаешь, что с ним сделают за то, что он «аризирует» ее добро! Он боялся семьи Перзике. Такая сволочная шайка, с них станется, самым подлым образом надуют, даром что свой. Только из-за Перзике и забрал он с собой этого идиота Энно, может быть, незнакомый свидетель их удержит.

 

На Яблонскиштрассе все пошло как по маслу. Вероятно, около половины одиннадцатого, открыли они парадную дверь настоящим, честным ключом. Потом послушали, все ли тихо, включили свет на лестнице, сняли башмаки, — чтобы не нарушать покоя спящих жильцов, как насмешливо объяснил Боркхаузен.

 

Выключив свет, они бесшумно и быстро прокрались наверх, и все прошло гладко и спокойно. Они не сделали ни одного из промахов, свойственных новичкам: ни на что не наткнулись и не загремели, не уронили обуви, ничего, — в полной тишине прокрались они на четвертый этаж. Итак, они блестяще выполнили первую часть программы, хотя ни тот, ни другой не были профессионалами и хотя и тот и другой сейчас волновались, один — главным образом из-за фаршированной гусиной шеи, другой — из-за добычи и семьи Перзике.

 

Боркхаузен ожидал, что с розенталевской дверью проканителится гораздо дольше, оказалось, что она защелкнута только на замок и открывается совсем просто, даже на ключ не заперта. Вот ведь легкомысленная женщина, еврейка, а такая неосторожная! Итак, оба вошли в квартиру, не успев даже опомниться, так все быстро произошло.

 

Боркхаузен без всякого стеснения зажег свет в прихожей; теперь он уже совсем обнаглел: «Пусть старая жидовка только пикнет, я ей морду набью!» — хвалился он, так же как утром хвалился Бальдуру Перзике. Но она не пикнула. И приятели прежде всего, не спеша, огляделись в маленькой прихожей, порядком набитой мебелью, чемоданами и сундуками. Что уж тут говорить, у Розенталей была большая квартира при лавке, ну, если пришлось наспех перебраться оттуда в три комнаты с кухней, как тут не быть тесноте. Оно понятно.

 

 

У них уже чесались руки тут же все обшарить, перерыть и начать укладывать чемоданы, но Боркхаузен предпочел все-таки сперва поглядеть, где старуха Розенталь, и на всякий случай заткнуть ей рот платком, чтоб не было неприятностей. Столовая была так заставлена, что по пей с трудом можно было двигаться, и они сразу поняли, что со всем здешним добром и в десять ночей не управишься, придется выбирать, что получше. И в другой комнате то же самое, и в спальне. Но только фрау Розенталь они нигде не нашли, кровать стояла нетронутой. Порядка ради заглянул Боркхаузен в кухню и в уборную, но старухи и там не было, — вот, что называется, подвезло, по крайней мере, обойдется без лишних хлопот и работать будет куда спокойнее.

 

Боркхаузен вернулся в столовую и начал рыться в вещах. Он даже не заметил, что его приятель Энно куда-то исчез, А тот стоял в кладовой, горько разочарованный, потому что там не было фаршированной гусиной шеи, и только несколько луковок и полбулки. И все же он принялся за еду, нарезал лук ломтиками и положил на хлеб, с голодухи и это показалось ему вкусным.

 

По пока Энно Клуге стоял и ел, взгляд его упал на нижнюю полку, и тут он вдруг увидел, что, если у Розенталей нечего было перекусить, то выпивки у них было вдоволь. Нижняя полка вся была заставлена бутылками здесь было и вино, и водка. Энно, человек, вообще говоря, воздержанный, если только дело не касалось лошадей, забрал с полки бутылку наливки и принялся запивать свои бутерброды с луком глоточками вина. Но бог его знает, как это случилось, только вдруг ему надоело тянуть эту сладкую бурду, ему, тому самому Энно, который обычно мог сидеть три часа кряду за одним стаканом пива. Теперь он откупорил бутылку коньяка и основательно к ней приложился. За пять минут опорожнил он всю полбутылку. Кто его знает, может быть, от голода или от волнения произошла в нем такая перемена. А есть он совеем перестал.

 

Под конец ему надоело и пить, и он пошел искать Боркхаузена. Тот все еще возился в столовой, открывал шкафы и чемоданы и выбрасывал оттуда вещи на пол, в поисках того, что поценнее.

 

— Эх, приятель, да они, видать, весь товар из лавки сюда перетащили! — сказал Энно, подавленный таким изобилием.

 

— Брось болтать, лучше помоги! — ответил Боркхаузен. — Тут еще где-нибудь наверняка драгоценности и деньги припрятаны, — ведь они богачи были, Розентали-то, миллионщики, а ты говоришь — нестоящее дело, болван ты, да и только.

 

Некоторое время оба молча работали, то есть выкидывали из шкафов все больше и больше всякого добра, так что ходили уже по платьям, белью, посуде, до того был завален пол. Потом Энно, совсем осовевший от водки, сказал: — У меня туман перед глазами, надо мне сперва выпить, чтобы в голове прояснилось. Принеси-ка коньячку из кладовой, Эмиль.

 

Боркхаузен без всяких отговорок пошел и вернулся с двумя бутылками водки; в полном согласии уселись они рядышком на белье и, потягивая из бутылок, принялись серьезно и во всех подробностях обсуждать положение.

 

— Знаешь что, Боркхаузен, со всем этим барахлом только проканителишься, а долго рассиживаться нам здесь тоже не к чему. Возьмем-ка по два чемодана на брата и смотаем удочки. Завтра вечером тоже, небось, ночь будет, так ведь?

 

— Факт — долго рассиживаться здесь не к чему, хотя бы из-за Перзике.

 

— А это кто такие?

 

— Да, так… есть тут такие… Но как подумать, что уйдешь с двумя чемоданами белья, а здесь оставишь чемодан с деньгами и драгоценностями, кажется, сам себе голову оторвать готов. Дай-ка я еще немного но-шарю. За твое здоровье, Энно!

 

— За твое, Эмиль! Ну что ж, пошарь! Еще целая ночь впереди, а за освещение не нам платить. Только знаешь, что я тебя спрошу: куда ты свои чемоданы денешь?

 

— Как куда? Что ты хочешь сказать, Энно?

 

— Ну, куда ты их денешь? Домой?

 

— Куда же мне их, в бюро находок, что ли, нести? Ясно, домой, к Отти. А завтра с утра — на Мюнцштрассе, и там спущу, а то у меня ветер свистит в кармане.

 

Энно потер пробкой о горлышко бутылки. — Послушай-ка лучше, как наш соловей свистит! За твое здоровье, Эмиль! Если бы я был не я, а ты, я бы не так, как ты, поступил: домой, да еще к жене — зачем жене знать, когда ты и где подработаешь! Нет, если бы я был ты, я бы поступил так, как я, — сдал бы чемоданы в камеру хранения на Штеттинском вокзале, а квитанцию послал бы сам себе почтой, только до востребования. Тут уж ничего не найдешь и ничего не докажешь.

 

— Это ты неплохо придумал, Энно, — одобрил Боркхаузен. — А когда ты заберешь свое добро из камеры хранения?

 

— Ну, когда никакой опасности не будет, тогда заберу. А пока чем жить?

 

— Ну, я ж тебе говорил — пойду к Тутти. Если ей рассказать, какое я дело обстряпал, она меня как гостя примет.

 

— Факт! согласился Боркхаузен. — Ты на Штеттинский, а я на Ангальтский. Знаешь, не так заметно.

 

— Неплохо придумал, Эмиль, у тебя тоже котелок варит.

 

— От людей набираешься, — скромно заметил Боркхаузен. Одного, другого послушаешь. Человек, как корона, всегда учится снова.

 

— Верно! Ну, за твое здоровье, Эмиль!

 

— За твое, Энно! Они молча, любовно смотрели друг на друга и то и дело прикладывались к бутылке. Затем Боркхаузен сказал Энно, обернись, только это не к спеху, за тобой стоит приемник, по меньшей мере десятиламповый. Вот его бы я с удовольствием забрал.

 

— Ну и забирай, тащи его, Эмиль! Радио всегда пригодится и самому, и для продажи! Радио всегда пригодится!

 

— Так давай, посмотрим, нельзя ли засунуть его в чемодан, а вокруг белья напихаем.

 

— Ты сию минуту хочешь, или, может, сперва выпьем ещё разок?

 

— Разок выпьем, Энно, но только разок.

 

Итак, они выпили разок, потом другой, потом третий, а потом кое-как поднялись на ноги и начали с трудом засовывать большой десятилампозый радиоприемник в чемодан, в который он никак не мог уместиться. После нескольких минут усиленной работы Энно сказал: — Не лезет и не лезет, хоть ты что. А ну его к шуту, старого чорта, забирай лучше чемодан с платьем.

 

— Отти у меня очень радио любит!

 

— Нечего твоей старухе об этом деле рассказывать. Что ты, Эмиль, очумел?

 

— А ты со своей Тутти? Да вы оба очумели! Где она, твоя Тутти?

 

— Да говорю тебе — свистит, свистит соловьем! — и он снова потер влажной пробкой о горлышко бутылки. — Выпьем еще по одной.

 

— За твое здоровье, Энно!

 

— А радио я все-таки заберу, — продолжал Боркхаузен. — Если этот старый чорт в чемодан не полезет, я повешу его себе на шею. По крайней мере, руки не будут заняты.

 

— И то дело! Ну, давай укладываться!

 

— Давай. Пора!

 

Но они не двигаются с места и, тупо ухмыляясь, пялят глаза друг на друга.

 

— Как подумаешь, — опять начинает Боркхаузен, — чем не жизнь! Столько хороших вещей, и мы можем взять, что угодно, да еще доброе дело сделаем, если отберем у старой жидовки все, что она нахапала…

 

— Верно, Эмиль, доброе дело сделаем, службу немецкому народу и фюреру сослужим. Вот они — хорошие времена, что он обещал.

 

— Наш фюрер, Энно, свое слово держит, он слово держит!

 

Со слезами умиления на глазах смотрят они друг на Друга.

 

— Что вы здесь делаете? — раздается вдруг резкий голос.

 

Оба вздрагивают и видят в дверях юнца в коричневой форме.

 

И Боркхаузен медленно и печально кивает Энно: — Это господин Бальдур Перзике, Энно, о котором я тебе говорил! Ну, теперь неприятностей не оберешься.

 

ГЛАВА 8

 

Дело принимает неожиданный оборот

 

Захмелевшие приятели еще не кончили разговора, а уж вся мужская половина семейства Перзике собралась в столовой фрау Розенталь. Ближе всех к Энно и Эмилю стоит щупленький, весь подтянутый Бальдур, в молодцеватой позе, сверкая глазами сквозь стекла очков. Позади — оба старшие брата в черной эсэсовской форме, но без шапок, а поближе к двери, словно не веря в мирный исход этого предприятия, бывший трактирщик старик Перзике. Семейство Перзике тоже выпило как следует, но на них водка оказала совершенно не то действие, что на обоих громил. Они не раскисли, не отупели, не позабыли все на свете. Перзике стали еще круче, еще жадней, еще грубее, чем в трезвом виде.

 

Бальдур Перзике строго спрашивает: — Ну, скоро этому безобразию конец? Что вы оба здесь расположились, точно у себя дома!

 

— Но, господин Перзике! — лепечет Боркхаузен виноватым голосом.

 

Бальдур делает вид, будто только сейчас узнал этого человека.

 

— Ах, да это Боркхаузен, подвальный жилец из флигеля! — в полном изумлении обращается он к братьям. — Но, господин Боркхаузен, что вы здесь делаете? — И продолжает, глумясь: — А не лучше ли было бы вам поинтересоваться — тем более, что уже поздняя ночь — вашей супругой, драгоценной Отти? Слышал я краем уха, будто она каждую ночь к себе гостей водит, а дети ваши до темна пьяные по двору бегают. Ступайте, уложите детей спать, господин Боркхаузен!

 

— Неприятности! — лепечет Боркхаузен. — Так я и знал, как только этого гаденыша очкастого увидел. Неприятности, — он опять печально кивает Энно.

 

Энно Клуге совсем осовел. Он чуть покачивается на ногах, в вяло повисшей руке бутылка; он не осмысливает ни слова из того, что говорится вокруг.

 

Тут Боркхаузен опять обращается к Бальдуру Перзике. Но уже не оправдывается, а обвиняет, в тоне его звучит глубокая обида. — Если моя жена, господин Перзике, — говорит он, — ведет себя не так, как полагается, — отвечаю за это я. Я законный супруг и отец. И если моих детей когда видали пьяными, так вы тоже пьяны как стелька, а вы от них недалеко ушли, да, вы тоже еще молокосос!

 

Он злобно смотрит на Бальдура, и Бальдур не спускает с него яростного взгляда. Затем незаметно подает братьям знак.

 

— А что вы делаете в квартире Розенталей? — строго спрашивает младший Перзике.

 

— Да все по уговору! — спешит заверить его Боркхаузен. — Все по уговору. Мы с приятелем сейчас уйдем. Мы и так уже собирались уходить. Он на Штеттинский, а я на Ангальтский. По два чемодана на брата. Хватит и на вашу долю.

 

Он уже едва лепечет, он засыпает стоя.

 

Бальдур внимательно смотрит на него. Может быть, обойдется без членовредительства, оба друга пьяны в дым. Но осторожность берет верх. Он хватает Боркхаузена за плечо и строго спрашивает: — А это что за человек? Как его зовут?

 

— Энно, — лепечет Боркхаузен. — Мой приятель Энно.

 

— А где живет твой приятель Энно?

 

— Не знаю, господин Перзике. Бутылочное знакомство. Вместе пили, ресторан «Второй заезд»…

 

Бальдур принял решение. Он неожиданно толкает Боркхаузена кулаком в грудь, и тот, охнув, падает навзничь на мебель и белье. — Скотина! — орет Бальдур. — Как ты посмел меня гадом очкастым обозвать! Сейчас увидишь, какой я молокосос.

 

Но что толку браниться, они уже ничего не слышат Братья-эсэсовцы подскочили и сильным ударом окончательно вывели обоих из строя.

 

— Так, — с удовлетворением говорит Бальдур. — Через часок сдадим обоих задержанных грабителей в полицию. А пока снесем вниз все, что нам пригодится. Только потише на лестнице! Я все время прислушивался, но по-моему старик Квангель еще не вернулся с вечерней смены.

 

Оба брата согласны. Бальдур переводит глаза с оглушенных, окровавленных жертв на чемоданы, белье, радиоприемник. По лицу его расползается улыбка.

 

— Ну, папаша, здорово я это дельце обстряпал? — обращается он к отцу. — А ты вечно чего-то трусишь! Видишь…

 

Но он обрывает свою речь. В дверях стоит не отец, как он полагал, отец исчез, пропал бесследно. На его месте стоит мастер Квангель, человек с острым, холодным птичьим лицом и молча смотрит на него своими темными глазами.

 

Отто Квангель возвращался пешком после вечерней смены. Несмотря на то, что он задержался из-за простоя в работе, он не сел на трамвай — все лишний грош в кармане останется — и вот, подойдя к дому, он увидел, что, вопреки приказу о затемнении, в квартире фрау Розенталь горит свет. Посмотрев внимательнее, он установил, что и у Перзике, и под ними, у Фрома, тоже горит свет, — шторы чуть светятся по краям. У советника апелляционного суда Фрома, который, неизвестно почему, то ли за выслугой лет, то ли из-за нацистов, вышел на пенсию, всегда далеко за полночь горит свет, так что тут нечему удивляться. А Перзике, верно, все еще празднуют победу над Францией. Но чтобы старуха Розенталь зажгла свет и совершенно открыто, во всех окнах, — нет, тут что-то неладно. Женщина она робкая, запуганная, не станет она так освещать свою квартиру.

 

Тут что-то неладно, думал Отто Квангель, открывая парадное и медленно подымаясь по лестнице. Он, как обычно, не стал зажигать свет — не только в личном обиходе был он прижимист, то есть, скорее непримиримо строг. С той же непримиримой строгостью берег он и чужой грош, в данном случае — хозяйский. Тут что-то неладно! А мне какое дело? Какое мне дело до чужих людей? Я живу сам по себе. Я да Анна. Мы вдвоем. Чего доброго, там наверху гестапо орудует. Вот попал бы. Нет, пойду лучше спать…

 

Но его непримиримая строгость к себе и другим, которая после Анниного упрека только усилилась и теперь граничила с чувством справедливости, не была удовлетворена столь скудными доводами рассудка. В нерешительности стоял он перед дверью своей квартиры, держа ключи в руках и напряженно прислушиваясь. Дверь в квартиру Розенталей, вероятно, осталась открытой, сверху проникал слабый свет, кроме того, оттуда доносился резкий голос. Старуха совсем одна, вдруг подумал он к собственному удивлению. И ей неоткуда ждать ни помощи, ни спасения.

 

В эту минуту чья-то невидимая в темноте маленькая, но сильная мужская рука легла Квангелю на плечо и повернула его к лестнице. И чрезвычайно вежливый, приятный голос произнес: — Будьте добры. пройти вперед, господин Квангель. Я иду вслед за вами и появлюсь в нужный момент.

 

Квангель не колеблясь стал подниматься по лестнице, такая убедительная сила была в этой руке и в этом голосе. Это может быть только старый советник Фром, подумал он. Что за странный человек. За все годы, что я здесь живу, я его, по-моему, и двадцати раз не встретил даже днем, а тут ночью по лестнице бродит!

 

С такими мыслями он, ни минуты не колеблясь, поднялся наверх и очутился у квартиры Розенталей. Он успел еще заметить, как при его появлении панически метнулся в кухню какой-то грузный человек — по всей вероятности, старик Перзике, — успел он также услышать последние слова Бальдура о здорово обстряпанном дельце и о том, что нечего вечно трусить… И вот оба — Квангель и Бальдур — стоят лицом к лицу и молча глядят в глаза друг другу.

 

На минуту даже сам Бальдур Перзике решил, что все пропало. Но потом он вспомнил один из своих житейских афоризмов — нахальство выручит — и сказал несколько вызывающе: — Ну, что стоите и удивляетесь? К сожалению, вы немножко опоздали, господин Квангель, грабителей мы задержали и обезвредили. — Он остановился, но Квангель молчал. Бальдур прибавил, тоном ниже: — Один из жуликов как будто Боркхаузен с нашего двора, у него еще жена к себе мужчин водит, а он это терпит.

 

Взгляд Квангеля последовал за указующим перстом Бальдура. — Да, — сказал он сухо. — Один из жуликов — Боркхаузен.

 

— А вообще говоря, — неожиданно вмешался Адольф Перзике, — чего вы тут стоите и глазеете? Шли бы в участок и заявили о краже со взломом, чтобы полиция забрала этих молодцов! А мы пока постережем!


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 38 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.041 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>