|
— А остальные? — спросил Миронин.
Адъютант махнул рукой.
— Лучше не спрашивайте.
В это время Миронин заметил в окне своего знакомого следователя. Тот закивал ему головой и попросил подойти к окну канцелярии.
— Вас переводят в тюрьму, я слыхал, — сказал следователь. — Я рад за вас… Вы пережили тяжелую ночь, но это ничего в сравнении с тем, что будет сегодня.
— Как?.. — взволнованно спросил Миронин. — А остальных двести человек, остающихся здесь, что ожидает?
— Они все — обреченные. Может быть, процентов 10 освободят… — медленно проговорил следователь.
Миронин начал называть фамилии лиц, сидевших в нашей камере.
— А Кислейко, а Колесников, а Луневский?
— Колесников и Кислейко приговорены…
— Но помилуйте, за что?
— Не спрашивайте меня об этом деле. Оно — настоящий кошмар!..
Миронин заволновался.
— Я отлично знаю всю подоплеку этого дела. В гибели Колесникова заинтересованы бандиты. Это их работа. Они имеют здесь своих агентов даже в президиумах… Неужели нельзя предотвратить гибель двух молодых людей, против которых нет решительно никаких улик? Это же чудовищно.
Следователь перебил его.
— Молчите! Здесь и у стен есть уши, — и добавил шепотом: — Если находите это нужным, предупредите их… Прощайте. Может быть, больше не увидимся…
Теперь пришла очередь Миронина утешать меня. Но он был сам не свой.
— Что делать, что делать… — ломал он руки. — Неужели все эти полные жизни люди, эти милые, ставшие мне такими близкими лица через несколько часов превратятся в изуродованные трупы?
Миронин снова подбежал к окну и начал спрашивать следователя про ожидающую меня участь. Отойдя от него, он с чувством пожал мои руки.
— Он говорит, что вам ничего не грозит. Насколько он знает, вы в списках смертников не значитесь! Пойдем наверх, предупредим несчастных.
Мы взбежали по лестнице и вошли в нашу камеру. Навстречу Миронину бросился Луневский.
— Скажите мне правду, дорогой друг наш, вы ведь долго говорили со следователем… Скажите, меня казнят?
— Нет, нет, — проговорил Миронин.
— А Сережу Кислейко?
Миронин хотел что-то ответить, но голос его оборвался, и он зарыдал.
— Сережа… бедный Сережа!
И Луневский затрясся в истерическом припадке. Кислейко стоял тут же. Он слышал весь этот разговор. Неподвижное спокойное лицо его не дрогнуло, только губы стали совершенно белыми. Он подошел к Луневскому.
— Дик, не будь бабой!.. Я бывший офицер и сумею умереть…
В это время во двор вступил грузинский караул. В камеру вошел адъютант и стал вызывать фамилии.
— Кислейко! — прочитал он.
Луневский застонал, вцепившись в руки друга.
— Дик, будь мужчиной… Вот портрет моей невесты… Я не хочу, чтобы он попал в руки этих мерзавцев… Возьми его и передай ей, когда будешь свободен.
Он протянул Луневскому маленькую медальонную фотографию — изображение молодой женщины.
— Прощай, Дик, навсегда, прощайте все!..
Кислейко оторвался от груди рыдавшего Луневского и расцеловался с нами.
— Живее, Кислейко! — крикнул адъютант.
Его вывели во двор. Там, окруженные красноармейцами, стояли человек восемь осужденных. Среди них я заметил присяжного поверенного Шрайдера, человека редко благородной души… За что, во имя чего должны погибнуть эти прекрасные жизни?
Мое прощание с Мирониным было трогательно и продолжительно.
— Я чувствую, что мы с вами увидимся, родной мой, — говорил он. — Крепитесь, я убежден, что сегодня день последнего издыхания наших палачей… Это их последнее кровавое «прости».
Миронин ошибся… Еще долгих две недели продолжались страдания узников чрезвычайки. В ту же ночь казнили несколько десятков человек. Некоторых, в том числе и меня, освободили в течение ближайших дней. Хотя, как я узнал впоследствии, я был включен в список смертников.
Мне потом рассказывали, что перед приходом добровольцев несколько человек были освобождены под «нравственную ответственность». Ночью к каждому из них явилось по одному сотруднику чрезвычайки с просьбой приютить и скрыть в силу данного слова. И все исполнили этот долг благодарности. Луневского расстреляли в ночь падения советской власти.
Раздел 2
В Крыму
Н. Н. Крищевский[102]
В Крыму[103]
В середине декабря 1917 г. я получил телеграмму из Севастополя, в которой мне предлагали назначение в штаб крепости. Будучи совершенно убежден, что в Севастополе неизбежно разыграются события, подобные кронштадтским, и оттого, оставивши этот город еще в августе, решил не принимать назначения и, по возможности, выполнять ту незначительную должность на побережье, дававшую мне возможность не участвовать в политике, в которую усиленно втягивала жизнь в Севастополе. Однако отказаться телеграммой было неудобно, и я решил проехать в Севастополь, чтобы поговорить лично, почему 15 декабря выехал из Керчи.
Невзирая на полупризнанный большевизм, в Керчи было еще тихо: офицеры ходили в погонах, убийств не было, не было и травли, а потому я спокойно прошел огромное расстояние от города до вокзала, невзирая на ночь. Народу, как всегда после революции, когда, казалось, переселяется вся Россия, было очень много, и я с трудом отыскал себе место и к утру следующего дня приехал в Севастополь. Прекрасная, чисто летняя погода, яркое солнце, голубое небо и синее море как-то сразу подняли настроение, и я бодрым шагом пошел от вокзала, подымаясь на Екатерининскую улицу.
Спуск быль полон матросами, уже с начала революции бывшими главным населением улиц. Они шли мимо меня в одиночку, группами и толпой, шли как всегда — длинной, черной лентой, блистая золотыми надписями на георгиевских лентах фуражек. Кое-кто из них грыз семечки, многие шутили, — словом, матросская толпа производила обыкновенное будничное впечатление, то, которое всегда ее сопровождало после революции. Многие из них как-то удивленно подглядывали на меня (я был в золотых штаб-офиц. погонах), но никто ничего не сказал, и мне не пришлось слышать замечаний на свой счет, как это бывало прежде — сейчас же после революции.
Не спеша, наслаждаясь прекрасным, совершенно летним днем, я дошел до квартиры своего друга и позвонил. Дверь долго не отворялась и, только после продолжительных переговоров, меня впустили. Мой друг Я-вич был необычайно обрадован встречей, бросился ко мне и в изумлении остановился.
— Что с тобой? Почему ты в погонах? Бога ради, снимай их сейчас же, — заговорил он взволнованно.
— Почему? Что у вас за страхи? — спросил я.
— Да неужели ты ничего не знаешь? Вчера матросы постановили снять со всех погоны, а сегодня, по всему городу, ходят приехавшие кронштадтцы и зовут убивать офицеров. Настроение здесь ужасное, и я боюсь, как бы сегодня день не кончился скверно, — быстро проговорил Я-вич.
Сейчас же вмешалась его жена и другой мой приятель С-в, живший вместе с ними, в той квартире, где я жил с ними до августа. Появились ножницы, и через минуту моя солдатская шинель потеряла всякий облик, ибо с нее спороли погоны, петлицы и золотые пуговицы.
Долго беседовали мы о положении, мои друзья рассказывали о постоянных обысках, об ужасах жизни в Севастополе под вечным страхом ареста и смерти. Рассказали, как, за день до моего приезда, хоронили 56 матросов и рабочих, убитых добровольцами где-то под Тихорецкой, куда недавно ездил матросский отряд. Тогда офицеры уклонились идти с отрядом, и матросы заставили командовать лейтенанта Скадовского[104] (сына владельца города и порта Скадовска) и, обвинив его в неудаче — расстреляли.
Похороны матросов были колоссальной демонстрацией: убитых уложили в открытые гробы, не обмытых, в крови, с зияющими ранами. Процессию сопровождали все матросы, весь гарнизон, все оркестры и громадная толпа простонародья, всего тысяч сорок. Вся эта масса обошла город, часто останавливаясь при произнесении самых кровожадных речей, направленных против офицеров и интеллигенции. Толпа ревела, требовала немедленного избиения офицеров, и только случайно оно не произошло.
По возвращении матросов с кладбища, на одном из миноносцев, молоденький мичман критически отнесся к деятельности члена Совета раб. депутатов некоей Островской, давно призывавшей матросов к резне офицеров, и едва он сказал эти слова, как из стоявшей позади его группы матросов кто-то выстрелил в него в упор из револьвера, убив наповал. Бедного юношу должны были хоронить в день моего приезда, причем матросы отказали для «этой падали» в оркестре.
Все это навеяло на нас самые грустные мысли, и под впечатлением услышанного мы направились в штаб крепости, пройдя через Морскую и Соборную улицы, где все было спокойно.
В штабе, все старые знакомые, сидели как на иголках и, видимо, с радостью направились бы домой. В приемной, где раньше висели портреты бывших комендантов и собственноручные резолюции Государя, было пусто, и только выгоревшие места на обоях напоминали о прошлом.
Скоро я был принят начальником штаба, который сам мне сказал, что обстановка так меняется, что он полагает лучшим не принимать мне новой и ответственной должности здесь, так как вообще неопределенно, что будет — семейному же много тяжелее бежать. Официально большевики еще не признаны, по-прежнему — матросами как будто руководить партия эсеров, но фактически власть в руках большевиков, и все начальство лишь жалкие пешки в руках матросской вольницы, руководимой кронштадтцами и членом Совета раб. деп. — Островской.
Поблагодарив за теплое отношение и получив уведомление, что пока я остаюсь на старой должности, мы вышли и отправились в кондитерскую Мисинского, так любимую всеми севастопольцами — выпить чаю.
Только мы уселись у большого зеркального окна, как показалась мрачная процессия: сначала морские офицеры несли венки, а затем, чуть колыхаясь на руках старых морских капитанов, появился черный гроб с телом убитого мичмана. За гробом шли родные, плакала и билась в чьих-то руках мать юноши, а дальше — более тысячи морских и сухопутных офицеров, печальных и мрачных, с опущенными головами, медленно двигались за гробом, без музыки, без певчих и без почетной полуроты…
Улица ничем не выражала сочувствия. Ни одного матроса, ни одного солдата, рабочего или простолюдина не было в процессии, никто не останавливался, не снимал шапок, не крестился, и только иногда, проходя по улице, было слышно из групп матросов и простонародья: «Собаке собачья смерть… Всех бы их так… Скоро всем конец…»
Эта процессия настроила всех на печальный лад, и, проводив ее до дороги на кладбище, мы пошли домой, где просидели до вечера и около шести часов рискнули пройти по Морской и Нахимовскому.
Улицы стали необычны — та и другая стороны были почти сплошь покрыты матросами и толпа медленно двигалась бесконечной черной змеей. Чем-то зловещим веяло от этой медленно плывущей толпы, что-то грозное чудилось в воздухе, точно перед грозой, когда ждешь разряда…
Местами, на Нахимовском пр. около переулков и Базарной улицы, кружками чернели небольшие митинги — «летучки», как их называли. В середине небольшой толпы обыкновенно возвышался и жестикулировал кронштадтский матрос, увешанный патронными лентами, патронташами, бомбами и с винтовкой в руке.
Мы, стараясь не возбудить подозрений, останавливались около этих митингов, и все тяжелее делалось на сердце, так как матросы открыто и исключительно только призывали к немедленному убийству офицеров, укоряя черноморцев, что десять месяцев они дают возможность жить тем, кто десятки лет «пил их кровь», вместо того чтобы поступить так, как кронштадтцы — вырезать всех, кто подозрителен, кто недоволен «народной властью», кто мучил при царском режиме, и вообще — всех «господ»…
Эти разговоры, это человеконенавистничество, дикие выкрики и художественную ругань с невероятными новыми вариантами было тяжело слушать, и мы трое пошли домой, обменявшись предположениями, что эта ночь не пройдет благополучно.
А дома, под мягкий свет лампы и негромкие звуки пианино, на котором играла мастерская рука хозяйки, среди уютной обстановки и милых лиц, как-то забылись страхи и недавние предположения, как-то перестало вериться, что есть ненависть и убийство, что люди в России разделились лишь на две группы — «буржуев» и «пролетариев» и что буржуям уже нет места в жизни.
Тихо шла беседа, ласково звучал Григ, и казалось, что всё отвратительное, злое и ненавидящее уже пережито… Не верилось, да и не хотелось думать, что улица призывает к убийству, к смерти, что разбужены самые низкие инстинкты… Не верилось, так как было уютно, ласково и красиво.
Вдруг Я-вич встал и прислушался, а затем быстро распахнул дверь на балкон. В комнату совершенно явственно ворвались звуки частой ружейной стрельбы и крики. Мы бросились на балкон и совершенно определенно убедились, что стрельба идет во всех частях города…
Побледневшие, мы посмотрели друг на друга, жена Я-вича бросилась к нему, а стрельба все разгоралась… Зазвонил телефон… Преданный солдат из штаба крепости говорил взволнованным голосом;
— Матросы начали резню офицеров, пока в центральной части — на горе. Миноносцы «Хаджи-бей» и «Фидониси» всех своих офицеров только что расстреляли на Малаховом кургане… — камнем падали звеневшие из трубки телефона слова.
— Лучше уезжайте дня на два…
— Там будет видно…
— Спасибо, родной — уедем в Ялту, — ответил Я-вич и сейчас же позвонил в штаб Черноморской Морской дивизии, где он и. д. начальника штаба, прося (как было заранее условлено) выслать его экипаж.
Получив ответ, что экипаж высылается, Я-вич и С-в начали собираться. Их план был обдуман заблаговременно и заключался в том, чтобы в экипаже, с верным человеком, выехать как будто в Балаклаву, а в действительности — в Ялту, благо пароль был известен и пост на балаклавском шоссе был составлен не из матросов.
— Одевайся скорее, — торопил меня Я-вич, — едем вместе…
— Поезжайте, — обратилась ко мне его жена, уже заплаканная и трясущаяся, — ведь только так и спасетесь…
— Нет, мои дорогие, — ответил я, — мне невозможно ехать с вами. Завтра в Керчи узнают о резне и что тогда будут думать и переживать у меня дома. А ведь если я пойду с вами, то как я попаду в Керчь из Ялты. Я иду на вокзал, попробую счастья уехать поездом.
Долго отговаривали меня мои друзья, но я решил не сдаваться. Скоро внизу загремели колеса экипажа, проводил товарищей, расцеловались, благословили друг друга, и они поехали на балаклавскую дорогу, а я, имея в руках узелок с погонами, орденами, шпорами и кокардой, разными проулками отправился на вокзал.
Было около десяти часов вечера. Морская, по которой недавно еще шли толпы, была совершенно пустынна — стрельба, видимо, шла на горе, на Чесменской и Соборной улицах, где жило много офицеров.
В это время показался трамвай, также почти пустой. Я, решив проехать сколько возможно, вскочил в вагон, и он, видимо последний, быстро покатил меня к вокзалу.
В открытом вагоне сидело несколько баб, два, три матроса и двое в солдатских шинелях.
— Что-то делается, ужасы какие, — сказала более пожилая баба, — грехи какие надумали матросики — офицеров убивать…
— Да, грехи, — резким голосом отозвалась баба помоложе, — всех их сволочей убивать надо с их девками и щенками. Мало они с нас крови выпили… Пора и простому народу попользоваться.
Матросы поддержали, и скоро уже все сидящие в вагоне совершенно сошлись во мнениях и приветствовали убийство, а я, в пылу криков, ругани и всяких пожеланий, боясь нежелательных последствий, встал на площадку, куда скоро пришел один из солдат (возможно, он был офицер, да мы боялись друг друга).
Трамвай шел быстро, не останавливаясь ни на разъездах, ни на местах остановок. На Нахимовском, около Северной гостиницы, я видел небольшую толпу матросов, которая, бешено ругаясь, стреляла в лежащего на тротуаре. Сердце замерло от жалости, но мы уже пронеслись… Такая же сцена у Морского собрания, еще несколько стрелявших групп по Екатерининской, и трамвай выкатился на вокзальный спуск, где всё было тихо, в бухте спокойно горели огни на кораблях и даже, как ни странно, — где-то били «склянки». Ничто не указывало на грозный час, кроме выстрелов в городе и около вокзала, откуда доносился какой-то рев.
Постепенно пассажиры примолкли, бабы сжались, притихли, побледнели и даже начали креститься, матросы соскочили около ж.-д. переезда на Корабельную и пропали в темноте, и в вагоне осталось лишь несколько человек.
Вот и вокзальный мост, поворот, и трамвай стал медленно спускаться. Стоявший около меня человек в солдатской шинели соскочил и бегом направился к вокзалу. Кто-то крикнул — «стой!», раздалось несколько выстрелов, и бегущий упал…
Я встал на остановке. Вся небольшая вокзальная площадь была сплошь усеяна толпой матросов, которые особенно сгрудились правее входа. Там слышались беспрерывные выстрелы, дикая ругань потрясала воздух, мелькали кулаки, штыки, приклады… Кто-то кричал: «Пощадите, братцы, голубчики!..» Кто-то хрипел, кого-то били, по сторонам валялись трупы — словом, картина, освещенная вокзальными фонарями, была ужасна.
Минуя эту толпу, я подошел к вокзалу и, поднявшись по лестнице, где сновали матросы, попал в коридор. Здесь бегали и суетились матросы, у которых почему-то на головах были меховые шапки «нансенки», придававшие им еще более свирепый вид. Иногда они стреляли в потолок, кричали, ругались и кого-то искали.
— Товарищи! Не пропускай офицеров! Сволочь эта бежать надумала, — орал какой-то балтийский матрос во всю силу легких. — Не пропускай офицеров, не про-пу-скай… — пошло по вокзалу.
В это время я увидел очередь, стоявшую у кассы, и стал в конец. Весь хвост был густо оцеплен матросами, стоявшими друг около друга, а около кассы какой-то матрос с деловым видом просматривал документы. Впереди меня стояло двое, очевидно, судя по пальто, хотя и без погон и пуговиц — морские офицеры.
Вдруг среди беспрерывных выстрелов и ругани раздался дикий, какой-то заячий крик, и человек в черном громадным прыжком очутился в коридоре и упал около нас. За ним неслось несколько матросов — миг и штыки воткнулись в спину лежащего, послышался хруст, какое-то звериное рычанье матросов… Стало страшно…
Наконец, я уже стал близко от кассы. Суровый матрос вертел в руках документы стоявшего через одного впереди меня.
— Берите его, — проговорил он, обращаясь к матросам.
— Ишь ты — втикать думал…
— Берите и этого, — указал он на стоявшего впереди меня.
Человек десять матросов окружили их… На мгновенье я увидел бледные, помертвелые лица, еще момент и в коридоре или на лестнице затрещали выстрелы…
На что надеялся я — сказать трудно. В этот момент, протягивая свои документы матросу, я уже видел себя убитым, ясно почувствовал смерть и мысленно простился с семьею… Масса мыслей промелькнула в голове, ноги похолодели, и ярко запечатлевалась в мозгу каждая мелочь…
— Бери билет, чего стоишь. Да бери, что ли! — услышал я грубый оклик под ухом. Я взглянул на матроса: полное равнодушие было написано на его лице, выражавшем только скуку и утомление.
— Эй! Документы-то возьми, — сказал он, когда я сделал шаг к кассе, и сунул мне в руку удостоверение, где были указаны чин, должность и фамилия.
Я, почти ничего не сознавая, назвал Керчь, получил билет, вышел в коридор, где бесновались матросы, кто-то отворил тяжелую дверь, и я оказался на перроне. Два громадных матроса, вооруженных «до зубов», с винтовками наперевес бросились ко мне, но вид билета в руках их успокоил, и, вспомнив мать, кровь, душу и пр. — они отошли.
На платформе почти никого не было. Я подошел к ближайшему вагону и с трудом пробрался в коридор. Вагон был набит битком, и как ни странно, но почти вся публика состояла из матросов, солдат и простонародья. Двигаясь сквозь толпу, я как-то пробрался к окну, кто-то подвинулся, и я сел, все еще мало сознавая, что — спасен, что сейчас уеду и кровь, смерть и все ужасы останутся позади.
Паровоз свистнул, и поезд медленно двинулся. Кругом говорили только о резне. И в этой массе матросов, солдат и рабочих не было ни одного, кто бы не осудил зверство, кто бы не сказал, что такое убийство безбожно и недопустимо. Тогда легче стало на душе.
— Всё подлецы балтийцы, — говорил один старый матрос, — мы, черноморцы, на такое бы дело не пошли.
— А вы чего же глядели? — ответил бойкий рабочий, — что вас мало, что ли? Эдакий позор на флот, на революцию набросили, тоже «сознательные»… — проговорил он с иронией.
— Видите, товарищ, — вмешался третий матрос, — тут ошибочка вышла: балтийцы просили арестовать только тех, кто в Морском суде когда-то находился, особенно в 1905 и 1912 годах, и там нашего брата под расстрел да в каторгу загоняли… Ну, а как пошли, то вон что вышло… Наших-то самая малость.
— А попробуй вмешаться — убьют, — заметил первый матрос, — народ отпетый, уж лучше как мы — в Симферополь на день проехать, чтобы и не видеть этого…
Постепенно я приходил в себя и даже вступил в разговор, а поезд, приятно для моего уха постукивая колесами, уносился всё дальше и дальше. Проехали Инкерман, где подсело много матросов, Мекензиевы горы, Бельбек. Вот и Бахчисарай — другое царство, где порядок еще держит Крымский конный полк, блистая погонами, георгиевскими крестами и оружием. Тут уже стало совсем спокойно — видимо, доеду.
Проехали Симферополь и Джанкой, и ранним утром следующего дня я стучался домой.
Мое спасение не оказалось случайным: в эту ночь решено было убивать только морских офицеров и то преимущественно тех, кто бывал членом Морского суда. Сухопутных офицеров было убито восемь — по ошибке. Однако в феврале 1918 г. матросы исправили свою ошибку, убив в Севастополе свыше 800 офицеров.
Севастопольский Совет раб. деп. умышленно бездействовал. Туда бежали люди, бежали известные революционеры, молили, просили, требовали помощи, прекращения убийств, одним словом, Совета, но Совет безмолвствовал: им теперь фактически руководила некая Островская, вдохновительница убийств, да чувствовалась паника перед матросской вольницей.
И лишь на другой день, когда замученные офицеры были на дне Южной бухты, Совет выразил «порицание» убийцам…
Всего погибло 128 отличных офицеров.
* * *
После Севастопольских событий большевизм еще не сразу проявился в Керчи и в Симферополе. Хотя Временного правительства уже не существовало, но города по-прежнему еще управлялись городскими думами, к которым постепенно перешла вся власть, так как представителей центрального правительства в Крыму не было.
Севастопольская резня потрясла жителей Крыма, и симпатий к большевикам не подогрела, а, наоборот, дала возможность надеяться на поворот общественного мнения в сторону борьбы с большевиками и создания полной автономности Крыма.
Поэтому, приблизительно в январе, в Бахчисарае образовалось татарское правительство, опиравшееся на «Курултай» (татарское учредительное собрание). Его поддерживали некоторые общественные деятели и все офицеры. Образовался «Революционный штаб» в Симферополе, который полагал, что Крымский конный полк, все офицеры, проживающие в Крыму, и все запасные полки будут на стороне восставших, и перед такими силами матросы будут принуждены капитулировать, а от большевиков с севера можно будет спастись при помощи Украины.
Таковы были планы. Действительность оказалась совершенно иной, и матросы очень скоро ликвидировали эту организацию, в самом начале ее формирования.
В это время, после первой резни, власть в Севастополе фактически перешла к большевикам, которые опирались на матросов.
Большевики в Севастополе сразу поставили себе цель — скорейшее распространение своей власти на весь Крым, и для начала решено было ликвидировать Краевое Правительство со всеми, кто его поддерживал.
К этому моменту, революционный штаб располагал ничтожными силами: в Евпатории было чел. 150 офицеров, сведенных в дружину, в Симферополе офицеров было много, но в части они не были сведены и даже не регистрировались, кроме офицерского эскадрона. Крымский конный полк был далеко не надежен, также были совершенно ненадежны запасные полки — три в Симферополе и один в Феодосии, всего около 6 000 чел.
События начались неожиданно. В Евпатории офицерский патруль задержал рабочего, известного большевика, участника Севастопольских убийств и расстрелял его на месте. Это было как бы сигналом и на другой день на рейд вошли два транспорта (один — «Румыния», название другого не помню) и открыли огонь по городу, и в частности подаче, где собирались офицеры у штабс-ротмистра Новацкого. Слабый офицерский отряд разбежался, матросы высадили десант, заняли город и арестовали всех офицеров, которых нашли в городе, отправив их в трюм транспорта «Румыния».
Наутро все арестованные офицеры (всего 46 чел.) со связанными руками были выстроены по борту транспорта, и один из матросов ногой сбрасывал их в море, где они утонули. Эта зверская расправа была видна с берега, там стояли родственники, дети, жены… Всё это плакало, кричало, молило, но матросы только смеялись.
Среди офицеров был мой товарищ, полковник Сеславин, семья которого тоже стояла на берегу и молила матросов о пощаде. Его пощадили — когда он, будучи сброшен в воду, не пошел сразу ко дну и взмолился, чтобы его прикончили, один из матросов выстрелил ему в голову…
Ужаснее всех погиб шт. — ротмистр Новацкий, которого матросы считали душой восстания в Евпатории. Его, уже сильно раненного, привели в чувство, перевязали и тогда бросили в топку транспорта «Румыния».
Одновременно несколько миноносцев были направлены в Ялту, Алушту и Феодосию, и везде, не встречая никакого сопротивления, матросы неистовствовали, расстреляв в Ялте свыше 80 офицеров, в Феодосии больше 60 и в Алуште нескольких проживавших там старых отставных офицеров.
В Севастополе тогда же (это было в феврале) произошла вторая резня офицеров, но на этот раз она была отлично организована, убивали по плану и уже не только морских, но вообще всех офицеров и целый ряд уважаемых граждан города, всего около 800 человек.
Трупы собирали специально назначенные грузовые автомобили, которые обслуживались матросами, одетыми в санитарные халаты… Убитые лежали грудами и, хотя их прикрывали брезентами, но все же с автомобилей болтались головы, руки, ноги… Их свозили на Графскую пристань, где грузили на баржи и вывозили в море.
Я не был свидетелем этих ужасов, но благодаря рассказам ряда очевидцев кошмарная картина убийств рисуется совершенно ясно. По своей исключительной жестокости и бездушности, продуманности и подготовке вторая резня в Севастополе действительно напоминала Варфоломеевскую ночь, о которой так часто говорили матросы и солдаты.
Между прочим, среди этой массы убитых погибли мои друзья, полковники Быкадаров и Эртель в Севастополе и подполковник Ковалев в Ялте. В квартире Быкадарова при обыске нашли миниатюру Государя, работы его жены, которая недурно рисовала, и его зверски убили тут же. Полковник Эртель, командуя конным полком на Кавказе, приехал в отпуск на несколько дней к семье и как ни убеждал, что он не принадлежит к Севастопольскому гарнизону, его повели на расстрел. Видя, что смерть неизбежна, он попросил завязать ему глаза.
— Вот мы тебе их завяжем!.. — сказал один из матросов и штыком выколол несчастному Эртелю глаза… Его убили, и труп три дня валялся на улице, и его не выдавали жене. А Эртель был дивный человек, которого все любили, а солдаты — боготворили…
Подполковника Ковалева в Ялте подвергли домашнему аресту, и он вышел на улицу около дома. Это сочли достаточной причиной для казни, тем более что у него на пальце было очень дорогое бриллиантовое кольцо… Его взяли на миноносец и, застрелив, бросили в море, не обращая внимания на слезы и мольбы его жены и просьбы подчиненных ему солдат, души не чаявших в своем командире.
Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 38 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая лекция | | | следующая лекция ==> |