Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Красный террор глазами очевидцев 11 страница



 

И действительно, наши надежды вскоре сменились разочарованием. Как-то вечером арестовали несколько десятков рабочих-меньшевиков. Многих отпустили. Лидеров оставили. Среди последних я узнал Кулябко-Корецкого. Его поместили в камеру заложников. Арестовали также меньшевика с.-р. Р-таля и известного анархиста Ч-явского. Этих двух поместили отдельно, в особой камере, где отбывали арест сотрудники чрезвычайки. Тем не менее, наши оптимисты не унывали.

 

— Мне кажется, — говорил Дик Луневский, — это хорошо, что арестовали лидеров меньшевиков. Это должно еще более возмутить рабочих и заставить их действовать энергичнее. Одним словом, чем хуже — тем лучше. Чем более натянута струна, тем скорее лопнет.

 

— В конечном выводе это и будет так, — печально ответил Миронин. — Но я боюсь, что мы лично, находящиеся здесь, не дождемся, пока лопнет струна.

 

— Однако, вот уже около недели, ни одного размена не было, — вставил Кислейко.

 

— Да, но возможно, что это лишь затишье перед бурей, — возразил литератор.

 

Слух об отмене смертной казни продолжал усиленно вентилироваться в чрезвычайке. Новых расстрелов действительно не было. Потекли более спокойные дни. Висевшие над нами безумие и ужас стали понемногу рассеиваться. Надежды на лучшее просыпались и крепли.

 

В этот период произошел значительный перелом в отношениях к нам со стороны администрации. Гадис сильно изменился. Его грубые окрики стали слышны реже. Главные «менялы» уже не появлялись так часто, как раньше, в стенах ЧК. Арестованные стали пользоваться сравнительно большей свободой. Выходили в коридоры, ходили во двор без выводного красноармейца. Но зато в это время сильно обострился продовольственный вопрос. Дороговизна продуктов достигла высших пределов. Гадис разрешил нам посылать Володю за покупками.

 

Обыкновенно наш литератор вместе с Мирониным бывал и организатором этого дела. Со всех камер, не исключая и женской, собирали деньги, обыкновенно тысяч до 6–7. Каждая камера представляла список требуемых продуктов, затем составлялся общий список для всех камер, который и вручался вместе с деньгами Володьке. Володька очень охотно брал на себя эту миссию. Во-первых, он получал за свой труд «узаконенных» 10 процентов, а во-вторых, он нас бессовестно обсчитывал и обкрадывал, в особенности на хлебе, самом драгоценном для нас продукте. Обыкновенно Володя брал из хозяйственной части ордер на покупку стольких-то хлебов по твердой цене. По ордеру в то время можно было приобрести рублей за 50 фунт хлеба, а в городе цена стояла до 120–130 рублей за фунт. Володька же хлеб, купленный за 50 рублей фунт, ставил нам в счет в 150 р. фунт. К этой цифре он еще присчитывал свои проценты. А на всю покупку, стоившую 6–7 тысяч рублей и заключающуюся в неполном мешке с хлебом и огурцами, он накидывал еще 200 рублей на извозчика. И голод заставлял нас мириться с этим безобразным грабежом, при котором на каждой покупке Володька «зарабатывал» от 2 до 3 тысяч рублей.



 

В то время комиссаром камеры был выбран нами Миронин (старший комиссар, Заклер, назначался начальством; такова уж была традиция). Человек прямой и большой сангвиник, Миронин не мог выносить этого беззастенчивого грабежа и решил принять решительные меры. Он обратил внимание на то, что более половины приносимых арестованным посылок исчезало в карманах красноармейцев, которые во главе с Володькой нагло отбирали львиную долю из каждой посылки и тут же складывали в большой мешок, который к концу передачи наполнялся доверху. Часть этих продуктов тут же распродавалась заключенным по баснословным ценам, а другая часть служила материалом для обильного пира, который устраивали себе вечером красноармейцы. На этих пиршествах участвовал и старший комиссар Заклер, покрывавший наглый грабеж этой банды. Если бы урегулировать вопрос с передачей посылок, то, конечно, реже пришлось бы прибегать к покупкам через посредство Володьки.

 

Миронин рискнул прямо обратиться к заведующему тогда тюремным отделом Гадису. Он горячо описал ему тяжелое состояние арестованных, семьи которых нередко продают последние вещи, чтобы принести своему близкому страдальцу кусок хлеба. К общему удивлению, Гадис отнесся к заявлению Миронина с большим сочувствием. В день ближайшей передачи он распорядился, чтобы комиссары всех камер присутствовали при передаче, и, обращаясь к Володьке, закричал:

 

— Если ты… твою мать, возьмешь у них хоть крошку хлеба, я тебя собственными руками пристрелю! Там действительно, может быть, жена последнюю юбку продает, чтобы хлеба мужу принести, а вы позволяете себе растаскивать… Есть вам, сволочам, что ли, нечего? Целый день лопаете.

 

— Ничего им, буржуям, не будет, — проворчал Володька, однако ограничился тем, что стянул у немцев сладкий пирог, и с этого времени беззастенчивое ограбление посылок прекратилось.

 

Это событие в нашем мизерном существовании узников, чутко реагирующих на малейшее явление внутренней жизни тюрьмы, произвело отрадное впечатление. Описываемые три недели были действительно небольшим просветом в истории кошмарного существования чрезвычайки. За это время я успел познакомиться со многими из заключенных. Встретил среди них немало и знакомых.

 

Помню среди заложников симпатичную фигуру почетного мирового судьи Еремеева, обвинявшегося в контрреволюции, освобожденного и вновь арестованного уже в качестве заложника буржуазии по той причине, что брат его, отсутствовавший в Одессе, имел крупный винный склад. Вспоминаю обаятельную личность комиссара «буржуазной» четырнадцатой камеры, профессора Вилинского, неутомимого в заботах об интересах своих избирателей. Такой же сердечной заботливостью отличался и комиссар другой камеры, всеми любимый И. И. Волчанецкий.

 

В эти дни я познакомился с известным доктором Т-мым. Вокруг его имени создалось много толков, и вообще личность его представлялась очень невыясненной. Австрийский студент, политический, высланный из Австрии, он вращался в среде европейских социалистов, играл какую-то роль в Москве в большевистских кругах и, по его словам, состоял членом московской коммунистической партии. Здесь, в Одессе, он именовал себя председателем общества Международного Красного Креста. По имевшимся сведениям, он предал целый ряд лиц, причастных к Красному Кресту. Эти лица, по обвинению их в сионизме, сидели в чрезвычайке вместе с Т-мым. Наш литератор его определенно называл провокатором. Доктор Т-м в беседе со мной говорил, между прочим, что об его аресте послана телеграмма в Москву Троцкому, от которого в знак памяти Т-м получил небольшой золотой жетон в форме красной звезды, который он носил на цепочке часов.

 

— Я далек от мысли, что меня рискнут расстрелять здесь, — говорил Т-м. — Хотя меня местные коммунисты не знают, но я очень популярен на севере. Жду ответа из Москвы.

 

В женской камере сидела жена Т-ма, с которой он обвенчался за 9 дней до ареста. Отношения между супругами были явно враждебные.

 

В описываемые дни начали появляться в стенах чрезвычайки представители высшей социалистической инспекции для проверки правильности основания содержания под стражей. Это уже была несомненная уступка требованиям возмущенных бессудными казнями рабочих. Прошел слух, что вообще казням в чрезвычайке положен конец, что всех будут судить гласным судом, что ожидается комиссия из представителей рабочих и социалистической инспекции, которые пересмотрят все списки содержащихся в ЧК. Но дни проходили, а комиссии никакой не появлялось.

 

Посетили чрезвычайку лишь некоторые представители инспекции. Был у нас член коллегии этой инспекции товарищ Ирина, женщина средних лет, с увядшим усталым лицом. Она много курила и терпеливо выслушивала жалобы всех арестованных. Кое-что записывала на листочке бумаги. Она возмущалась, услышав о грубом обращении администрации, о постоянной брани и ударах прикладом.

 

— Я приму меры. Я доложу обо всем, — заявила она нам. — Это недопустимо в социалистической тюрьме.

 

— В социалистической тюрьме! — тихо, с иронией заметил мне на ухо Миронин. — Как будто здесь можно говорить о социализме и вообще о какой-нибудь идее.

 

Являлся еще другой член инспекции, высокий, безусый, совсем юный студент. Он развязно опустился на нары около стола и стал безучастно выслушивать слезные жалобы моих товарищей.

 

— Ладно, — прервал он просителей. — Я проверю всё это, и кто незаконно содержится, будет освобожден, хотя я лично убежден, что 99 процентов из вас виновны.

 

Миронина, видимо, передернуло. Литератор тщетно пытался его удержать, он протолкался к столу и сухо спросил:

 

— Вы говорите, 99 процентов виновных? А если я вам доложу, что процент освобожденных из ЧК превышает цифру 60 процентов всех арестованных? И я думаю, что вряд ли кому-нибудь в голову придет мысль обвинять чрезвычайку в снисходительности.

 

Член инспекции, не удостоив Миронина ответом, встал. Миронин настойчиво продолжал.

 

— Я еще хотел заявить вам, как представителю высшего судебного контроля, что я вопреки декретам уже 20 дней сижу без предъявления обвинения. Что же это будет?

 

— Что будет? — развязно бросил студент. — Расстреляют или в тюрьму переведут, а может быть, и освободят…

 

— Благодарю вас, — иронически поклонился Миронин. — Для того чтобы узнать эти истины, мне незачем было обращаться к члену социалистической инспекции. Всякий меняла здесь мне мог бы ответить то же.

 

— Я не желаю с вами разговаривать, — грубо крикнул член инспекции и вышел из камеры.

 

— Какая вы горячка, — упрекали мы Миронина. — Вы таким образом действительно себе беду наживете.

 

— Я все равно обреченный, — упрямо возразил он. — И обидно мне смотреть на вас, когда перед такими скверными щенками вы изливаете свои горечи. Они все делают лишь вид, что слушают вас. Никто ваших бумаг и петиций и не читает.

 

Под вечер мы вышли с Мирониным во двор. В окне дежурной комнаты стоял один из следователей чрезвычайки, знакомый Миронина. Следователь позвал:

 

— Товарищ Миронин, подойдите на минуту к окну…

 

Миронин подошел. Я стоял в нескольких шагах от него и слышал, как следователь, наклонившись из окна, быстро проговорил:

 

— Товарищ Миронин, я вам должен сообщить ужасную весть… Вы приговорены к расстрелу. Примите все меры… Если можете — бегите. Я вам ничем, к сожалению, помочь не могу. Боюсь с вами даже говорить. Мужайтесь!

 

Я быстро подошел к Миронину. Он был бледен, как полотно, и еле стоял на ногах. Увидев меня, он слабо улыбнулся и сжал мою руку.

 

— Вот… слышали… Я это знал, — уронил он.

 

Что мог я ему сказать в утешение? Он лег на свои нары и недвижно пролежал несколько часов с открытыми глазами. Когда он поднялся, лицо его показалось мне каким-то особенным. Страшно бледное, оно застыло в созерцании чего-то глубокого и важного. Глаза смотрели пристально и серьезно.

 

— Ничего, — шепнул он мне. — Лишь бы скорее.

 

Дни грядущие

 

Художник Кржижановский дописал свою картину на тему «Да воссияет над миром красная звезда». Картина была написана на обыкновенной классной доске простыми клеевыми красками. Она изображала восход солнца над морем. На фоне солнечного диска всходила из вод морских огненно-красная звезда… На переднем плане, справа голый утес, лишенный растительности, купал свое каменное подножье в волнах застывшего моря. А слева, на скудной песчаной почве при свете красных лучей оживало ветхое дерево. Его ветви судорожно тянулись к восходящей звезде и, видимо, мгновенно покрылись молодыми побегами зеленеющих листочков… Картину приходил смотреть Калениченко. Он долго, прихрамывая, топтался около нее, а к вечеру нашего общего друга-художника вызвали «на освобождение».

 

— Ну, собирайте вещи, — проговорил симпатичный караульный начальник, которого звали Абраша. — Только смотрите, записок с собой не берите от арестованных. Лучше на словах запомните. А то могут, как того полковника, ни за что ни про что вернуть в камеру и разменять.

 

Мне рассказали потом про этот случай. Сидел в одной из камер бывший полковник. Из отставных, человек уже пожилой. Его освободили. Как отзывчивый товарищ, он забрал чуть ли не несколько десятков записок от арестованных для передачи родным. При выходе его обыскали, отобрали записки, а вечером расстреляли…

 

Мы все горячо прощались с милым художником. Все были радостно приподняты и оживлены. Абраша торопил его.

 

— Ну, будет уже! На воле встретитесь. А то внизу уже освобожденные выстроились. Еще в камеру вас вернут, если опоздаете.

 

— До свидания, до свидания, господа, — прощался Кржижановский. — Дай нам Бог встретиться.

 

Он ушел. Его провожали сочувственные взоры узников. Потом все столпились у решеток окна и долго смотрели на двор, где среди выстроенных освобожденных стоял наш товарищ. Миронин также искренне принимал участие в общих проводах. Он, видимо, забылся, переживая радость ближнего, и приветливо кивал освобожденному из окна. А когда вереница счастливцев, вырвавшихся из нашего ада, скрылась за воротами, взор его снова потух и застыл в том выражении углубленного внутреннего самосозерцания, которое я наблюдал в нем вчера. И по обыкновению, он нервно заходил взад и вперед по камере, избегая разговоров с товарищами.

 

Я обратил внимание, что виски его сильно поседели за прошедшую ночь.

 

— Что сделалось с нашим Мирониным? — спросил меня литератор.

 

Я только пожал плечами в ответ. Миронин просил меня ничего не говорить другим о той сцене, невольным свидетелем которой я был во дворе.

 

— Не нужно их смущать, — объяснил он. — Они ко мне все почему-то так сердечно относятся.

 

Каждый день к нам приводили новых арестованных. Многих за это время освободили. Однажды в камеру к нам явился юноша лет 19–20 с гладко выбритыми головой и лицом, еврей. Он был одет в коричневый франтовской френч, широкие галифе были заправлены в высокие, элегантные ботинки на шнурках. Юноша вошел в камеру и с громким смехом подошел к тому студенту, служащему ЧК, который сидел в нашей камере и о котором я упоминал в первой главе.

 

— Здравствуй, Яша! — сказал Р-цкий, так звали нового нашего товарища. — Представь себе, Сенька (секретарь президиума) меня арестовал. Посиди, говорит, за длинный язык. Это мне все Лиза наделала… Сколько же я, спрашивается, буду сидеть?

 

— А в чем тебя обвиняют? — спросил Яша.

 

— Да я и сам не пойму. Дело было в следующем. Однажды я зашел в ЧК к товарищу Сене и другим. Вот они и говорят мне: ты знаком, Р-цкий, с семьей Зусовича? Да, говорю, знаком. А знаешь ли ты, что Зусович — жив? Его не расстреляли. Он у нас сидит припрятанным в надежном месте. Если родственники дадут 500 тысяч, мы его выпустим.

 

— Это не шантаж? — спрашиваю я.

 

— Какой шантаж! Деньги можно положить в третьи руки, вручить какому-нибудь надежному лицу. А когда Зусович будет освобожден и доставлен прямо на французский миноносец, тогда пусть выдадут деньги тебе.

 

— Ну, я, конечно, немедленно побежал к родственникам Зусовича и рассказал им эту историю. Несчастная жена от радости в обморок упала. Стали собирать деньги. Сто пятьдесят тысяч положили в третьи руки. Мне поручили уведомить моих знакомых чекистов, что пока собрано 150 тысяч, но будет собрано еще, хотя 500 тысяч вряд ли удастся нацарапать. Прихожу в президиум и встречаю Лизу. Говорю ей, что мне нужно видеть таких-то по делу Зусовича. Она начала у меня выпытывать, что это за дело такое. Я ей рассказал. Хотя я, наверное, знаю, что она сама в этом деле заинтересована и только прикинулась незнающей. Определенного ответа мне в этот день в чрезвычайке не дали. А на следующий день в квартире Л., того третьего лица, у которого находились деньги, произвели обыск, нашли 150 тысяч, которые отобрали, и арестовали Л. и меня. Он тоже здесь, в ЧК, сидит. И арестовали меня тот же Сеня и Лиза. За что? Я ничего не понимаю. Сами меня послали для переговоров с Зусовичами, и они же меня арестовали. Смеются, говорят: за длинный язык… Я хотел просто доброе дело сделать. Как же не спасти человека от смерти, если можно? Я даже лично не был заинтересован в этом деле. Деньги я должен был полностью передать чекистам.

 

— А Зусович действительно жив? — спросил литератор.

 

— Не знаю. Сегодня весь город говорит об этом деле. Конечно, ЧК известила в газетах о том, что это шантаж, что Зусович давно расстрелян…

 

— Какой ужас, какой ужас! — говорил литератор Миронину. — Вы представьте только себе, что переживала эта несчастная семья Зусовича. Сперва прочла о его казни в газетах. Перестрадала это, может быть, примирилась со своим горем. Затем этих людей заставили пережить новое потрясение: потрясение радости при вести, что он жив, что его можно спасти. И наконец, этот последний удар. Не говоря уже о потере 150 тысяч… Как вы себе хотите, но это превышает все пытки, которые создала инквизиция!..

 

— Это очень темная история, — задумчиво проговорил Миронин. — Весьма возможно, что тогда Зусович был еще жив, а может быть, он жив даже и сейчас. Но теперь уж, конечно, этого несчастного убьют.

 

Р-цкий оказался очень беспокойным субъектом. Добрый, незлобивый по натуре мальчик, но чрезвычайно экспансивный, шумный, подвижный, он всем действовал на нервы.

 

Он каждому в отдельности и всем вместе по несколько раз рассказывал о своем деле в шутливом тоне, подчеркивал свое близкое знакомство с заправилами чрезвычайки и неизменно кончал свою болтовню вопросом:

 

— Ну, сколько же я могу сидеть за длинный язык?

 

Р-цкий часто бегал во двор и долго простаивал под окнами конторы и дежурной комнаты, болтая со знакомыми следователями. Он узнавал кое-какие новости и сейчас же бежал сообщать их в камеру. Когда подслушанные им вести касались освобождения кого-нибудь, он с шумной радостью бросался в камеру, чтобы первым сообщить товарищу добрую новость. Р-цкий обладал еще одной способностью — целый день жевать что-нибудь. Где он доставал себе еду — непостижимо. Однажды я застал его хлебающим борщ из одной миски с караульными красноармейцами, другой раз он как-то ухитрился получить порцию обеда, отпускаемого сотрудникам ЧК. При этом он неизменно заявлял, что целый день ничего не ел. Я и сейчас не могу представить его себе иначе, как с помидором или огурцом в руке. В день он уничтожал не менее двух десятков этих овощей.

 

В эти дни было освобождено еще несколько лиц. Из наших знакомцев освободили Скачинского и литератора. Не могу и сейчас без разрывающей душу печали вспомнить трогательное прощанье Миронина со своим приятелем-литератором. Ведь Миронин прощался с ним навсегда.

 

— Когда будете свободны, немедленно заходите ко мне, — говорил литератор Миронину. — Адрес мой вам известен.

 

Миронин молча расцеловался с ним. После ухода литератора он забился к себе в угол. Глаза его были полны слез. Вечером явился Володька в сопровождении Абаша. Они вызывали Миронина. Как сейчас помню эти жуткие минуты. Миронин вздрогнул, стал еще бледнее и как-то беспомощно оглянулся на всех. Я судорожно вцепился ему в руку…

 

— Ничего, ничего, — шептал Миронин. — Сейчас всё кончится.

 

Рыдания сдавили мне горло. Я со стоном прижался к груди этого человека, к которому я успел так глубоко привязаться, как возможно только в дни тяжелых испытаний.

 

— Вас, вероятно, на допрос, — участливо говорили Миронину товарищи. — Будете скоро свободны!

 

— Прощайте, друзья, — тихо выговорил Миронин и вышел из камеры.

 

Часы проходили. Арестованные стали обращать внимание на долгое отсутствие Миронина. В камере снова воцарилась тревога. Вот уже стемнело. Сменился на ночь караул; прозвучал окрик ложиться спать, и все разошлись по своим нарам. Тревога об участи Миронина сменилась страшной уверенностью.

 

— Неужели он погиб? За что? Без допроса, без обвинения?

 

— Может быть, его вызвали в контору списки писать, — заметил кто-то.

 

Многие ухватились за это предположение. Так хочется верить в хорошее. Понемногу камера успокоилась и погрузилась в сон. Я не мог сомкнуть глаз. Ведь я один знал страшную истину. Последовавшего я никогда не забуду. Ночью отворилась дверь камеры. На пороге я увидел фигуру Миронина. Я подумал, что это галлюцинация. Я крикнул и протянул руки к видению. Но видение, шатаясь, еле передвигая ноги, подошло к моей постели.

 

— Не бойтесь, родной… Это я… Казнь отменили, — слабым голосом проговорил Миронин. — Но, Боже, что я пережил. Это хуже смерти.

 

Миронин опустился на доски рядом со мной. Я обнимал его, жал его руки, не будучи в силах выразить ему свою радость. Успокоившись, Миронин передал мне свою историю.

 

— Меня повели в восьмой номер. Посадили в комнату, где сидели еще четыре человека. Не знаю, откуда их привели, но здесь их ни в одной камере я не видел. Затем их стали вызывать и выводить во двор одного за другим. Машина грохотала все время. После того как вывели первого на двор, завели машину, и до нас донесся звук выстрела, один из оставшихся начал метаться по комнате. Он перебегал от одного к другому, просил яду, умолял его убить. Из горла его вырывались хриплые истерические крики. Он стонал: «Маня, Маня, дайте мне проститься с ней! Один только раз обнять ее!..» Другие так же, как и я, сидели, раздавленные ужасом, молчаливые, белые, как стены той комнаты. Мы избегали смотреть друг на друга. И когда глаза мои встречались со взорами других, я читал в них одну лишь животную покорность судьбе. Вскоре, подавленный, обессиленный, успокоился и тот несчастный. Он опустился на скамейку, сжал голову руками и застыл в этой позе, пока его не вызвали.

 

Трудно вам передать мои ощущения. Голова стала тяжелая, как котел. Мне казалось, что внутри у меня образовалась сплошная зияющая пустота. Где-то в отдаленной клеточке мозга билось сознание, что сейчас меня не станет. Сейчас я перешагну эту таинственную грань между жизнью и смертью. Я даже на мгновенье ощутил состояние какого-то любопытства: что будет там… И потом опять погрузился в тупое безразличие. Только когда вызывали кого-нибудь из нас, у меня кровь отливала от сердца, и после этого начинало тоскливо сосать под ложечкой… Во рту я ощущал какой-то противный соленый вкус…

 

— Всех четырех вывели и расстреляли. Я остался один. Машина замолкла. Тем не менее я ни одной минуты не сомневался в том, что участь тех четырех постигнет и меня.

 

Сколько я просидел в этом кошмарном ожидании — не помню. В конце концов, я погрузился в какое-то оцепенение… Вдруг дверь отворилась, и кто-то назвал мою фамилию. Мне сдавило горло, захватило дыхание. Меня вывели в коридор. Навстречу мне шел тот знакомый следователь, который говорил со мной во дворе. Он порывисто пожал мою руку и сказал: «Ну, от души поздравляю вас. Ваша казнь отменена. Дело ваше будет передано в суд… Поздравляю вас еще раз».

 

— Вот вам вся история, — закончил Миронин.

 

— Воображаю, какое ощущение радости жизни, какой подъем вы должны сейчас испытывать!

 

— К сожалению, нет, — тихо сказал Миронин. — Я чувствую только страшную слабость и утомление.

 

И положив ладонь под голову, он стал засыпать.

 

Тайны подвала. Рассказы Абаша

 

Миронин проснулся поздно. Встал оживленный и радостный. Он напомнил мне человека, вышедшего впервые на воздух после долгой и тяжкой болезни.

 

— Вот когда у вас в душе птички поют, — сказал я. — Я счастлив за вас бесконечно.

 

Он благодарно пожал мою руку. С этого дня Миронин снова энергично принялся за свои комиссарские обязанности. Старшего комиссара Заклера перевели в тюрьму. Он быстро собрал свои вещи в объемистый мешок и, ни с кем не простившись, исчез.

 

Мне говорили, что в чрезвычайку он пришел с пустыми руками. Неудивительно, что после его ухода многие из товарищей не досчитались кое-каких вещей. У Миронина пропал перочинный ножичек, что было большой потерей для камеры, так как в чрезвычайке ножи у всех отбирали и на всю камеру у нас случайно сохранилось только два. Забрал Заклер с собой чье-то зеркальце, взятое им для пользования «на пять минут». Мне передавали потом, что в тюрьме Заклер просидел всего несколько дней и часто имел сношение с агентами чрезвычайки. Все вздохнули свободно, когда его не стало среди нас.

 

Новым старшим комиссаром назначили Л-цкого. Тихий, приветливый, с чрезвычайно привлекательным грустным лицом, блондин, Л-цкий, бывший юнкер, был уже давно приговорен к расстрелу, но приговор в исполнение почему-то не приводили. Он знал об этом и сильно страдал. Я как сейчас вижу перед собой его грустную приветливую улыбку. Говорили, что ему симпатизирует Калениченко, который все откладывал его казнь. Незадолго до описываемого дня Лисецкий рассказывал, что, идя за хлебом в 8-й номер, он встретился с Калениченко, который улыбнулся ему и сказал.

 

— Не волнуйтесь. Вам ничего не грозит плохого.

 

С этого времени Л-цкий ожил. В этот день вызывали на допрос старичка Пиотровского. Он вернулся сильно расстроенный и стал рассказывать Миронину подробности своего дела. Пиотровскому было лет под 70. он служил управляющим в одной из крупных экономий Одесского уезда. В дни пребывания германских властей, когда происходила ликвидация понесенных владельцами убытков, Пиотровский между прочим указал на расхищение и уничтожение редкой и ценной библиотеки, стоимость которой владельцы определили в миллион рублей. Хотя денег этих с крестьян и не взыскали, но на Пиотровского был донос, и его обвиняли в ограблении крестьян, в притеснении их в угоду владельцам имения и пр. Следователь после допроса сказал старику:

 

— Таких, как вы, вешать надо, как собак!

 

Миронин, как мог, успокоил старика, написал ему какое-то объяснение, говорил ему, что расстрелы прекращены, что вот скоро три недели, как никого не брали в 8-й номер.

 

Мне Миронин сказал:

 

— Старик этот, как свидетель, лишь установил факт уничтожения и похищения имущества. Он не мог не сделать об этом доклада владельцам, так как на нем лежала ответственность по охране вверенного ему имущества. Никакого доноса в действиях его нет. Это ясно для каждого. Но я уверен, что участь бедняги решена.

 

Вечером мы были привлечены необыкновенным шумом и криками во дворе. Все бросились к окнам. Глазам нашим представилась следующая картина. Посередине двора стоял мертвецки пьяный Абаш. Хотя в трезвом состоянии нам и редко приходилось наблюдать его, но сегодня он, видимо, накачался до зеленого змия. Абаш размахивал револьвером и грозил пристрелить каждого, кто к нему подойдет. Его окружала толпа сотрудников чрезвычайки — матросы, караульные и даже следователи. Вся эта публика, видимо побаиваясь буяна, для успокоения его применяла всяческие способы. Ему грозили приходом Калениченко, просили его, обнимали и даже целовали. Угроза именем Калениченко привела его лишь в еще большую ярость.

 

— Я сотни и тысячи разменял, — кричал Абаш. — И фашего Калениченко застрелю и вас фсех, я никофо не поюсь… Пусть, пусть только явится сюта сам Троцкий!

 

Ласка и поцелуи подействовали на пьяного палача смягчающим образом. Он начал жаловаться на свою судьбу и плакать пьяными слезами, в голос, широко раздвинув рот. Рыдания, похожие на рычание, далеко разносились по двору. Однако пойти лечь спать упрямый латыш отказывался. В конце концов, с большим трудом его удалось водворить в одно из свободных помещений и запереть на ключ. Но вскоре вся чрезвычайка стала сотрясаться от ударов кулаками и ногами, которыми Абаш осыпал дверь своего узилища. Видя, что это не помогает, Абаш начал палить из револьвера в окно. Тогда с ним опять вошли в переговоры. Ему передали, что Калениченко велел его арестовать впредь и до протрезвления и что завтра утром его выпустят. Абаш, с которого после физических упражнений над дверью немного спал хмель, пошел на компромиссы. Он согласился сидеть до утра, но только не в одиночке, а в общей камере.

 

— Если я, товарищи, финовен… пашалуйста! — говорил Абаш. — Я котоф ситеть… Я ничефо не имею… только пез компаньи я не могу… А в компаньи — пошалуйста.

 

Абаша поместили в нашу комнату. Он сел на нары, осклабивши свое плоское лицо в хищную улыбку, и засюсюкал:

 

— Не пойсь, тофарищи… Не трону. Хоть ви и смертники, а фсежлюди… Аезели ктофиновен, примерно, контррефолюционер он или еще что — я разменяю… У меня рука ферная: раз и катово!.. Не пойсь. Сефодня Абаш кутит. Я челофек московский и фам фсем пудет праздник. Потому все же — люти. А на теньги мне наплевать! Что теньги… Сколько укотно имею!


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 27 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.037 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>