Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Эдварда Бэлтрама переполняет чувство вины. Его маленький розыгрыш обернулся огромной бедой: он подсыпал в еду своему другу галлюциногенный наркотик, и юноша выпал из окна и разбился насмерть. В 35 страница



— Но ему придется подождать?

— Чтобы снова наполнить себя жизнью. Я тоскую по нему ужасно, мучительно. — Это были самые обычные слова, но они звучали странно.

— А Мэй? Как она?

— Ее страдания неизмеримы. Она погрузилась в отчаяние, она от горя совсем забыла о себе.

Эдвард вспомнил звук пишущей машинки. Интересно, что Беттина думает о «мемуарах»? Возможно, она ничего о них не знает.

— Мне не хватает его, — сказал он. — Мне его всегда будет не хватать. Я всегда буду думать о нем и любить его. Конечно, он знал, кто я такой, думал обо мне, хотел, чтобы я приехал. Он меня любил.

«Значит, они похоронили монстра, — подумал Эдвард. — С какими же ритуалами его проводили в вечный покой?»

Они оба замолчали. Эдвард никак не мог сосредоточиться. Ключевой вопрос, который помог бы решить эту задачу, ускользнул, не был задан даже в завуалированном виде. Эдвард поймал себя на том, что смотрит на свои часы.

— Ну что ж, мне пора. Я должен успеть на лондонский поезд. Мне надо позаботиться об отце.

— Тогда до свидания.

Эдвард сомневался, говорить ли что-то об Илоне, и решил ничего не говорить.

— Спасибо тебе за беседу, — сказал он. — Надеюсь, мы еще встретимся. Конечно, встретимся. Может быть, я вернусь. — Но у него не было ни желания, ни намерения возвращаться. Он никак не мог найти подходящих прощальных слов. — Как вы тут, справитесь?

Беттина улыбнулась.

— Ты сказал Илоне, что мы — девы-волшебницы. Девы-волшебницы сумеют позаботиться о себе.

Эдвард поднял руку, словно отдал салют в знак почтения. Как только он пошел прочь, Беттина влезла на плиту и повернулась к нему спиной, вглядываясь в ясеневые сумерки. Этот жест казался намеренно святотатственным. Эдвард подумал, что она сейчас запляшет на камне. Если так, он не должен видеть ее танец. Он ускорил шаги и даже перешел на бег, насколько позволяла густая трава.

У него в голове родилась и вызревала одна мысль. Конечно, он должен верить, что Джесс знал и любил его. Но может быть, есть какое-то доказательство этого? Эдвард в несколько прыжков преодолел раскачивающийся мостик и побежал по тополиной роще, перепрыгивая через ровные стволы поваленных деревьев. Обогнул дом сзади и вошел в конюшенный двор, чтобы сразу же попасть в Затрапезную. Он оглянулся в сторону болота и увидел бальзаминовое поле в цвету; там пробивались лютики, белый клевер, кое-где размытыми пятнами вспыхивал красноватый щавель. Он быстро пересек Затрапезную, потом переступил порог башни. Здесь он замедлил шаг и, тяжело дыша, стал подниматься по винтовой лестнице. В студии и «детской» ничто не изменилось, разве что «игрушки», прежде лежавшие как попало, теперь были грудой свалены у стены, а в студии одна из тантрических картин, изображавших начало или конец света, была установлена на мольберт. Эдвард не остановился, чтобы осмотреться внимательнее, а поспешил вверх по лестнице в тихую квартиру Джесса с устланным коврами полом; она выглядела совершенно иной, чем прежде. Исполненный решимости превозмочь свою робость, он добрался до спальни. В скважине на сей раз не было ключа. Эдвард взялся за дверь, готовый к тому, что сейчас увидит Джесса, сидящего на кровати и уставившегося на гостя своими студенистыми круглыми глазами. От этой мысли у него закружилась голова. Но спальня, конечно, была пуста: все чисто, прибрано, кровать застлана лоскутным покрывалом. Прежде ее закрывали смятые одеяла, простыни и крупное тело хозяина, а теперь она показалась Эдварду маленькой и узкой. Комната напоминала гостиничный номер, уютный, но обезличенный. Постоялец уехал, от беспорядка не осталось и следа, все готово к прибытию нового.



Эдвард сразу же направился к окну. Да, в окне виднелось море — темная блестящая синева с разбросанными здесь и там изумрудами. Море было заполнено немыслимым количеством яхт с огромными треугольными парусами самых разных цветов — красные, синие, желтые, зеленые, черные. Все они неторопливо лавировали в разных направлениях, то обгоняя друг друга, то пересекаясь, и в ярком вечернем свете их движения были изящными, как медленный танец. Эдвард решил, что где-то поблизости расположен яхт-клуб и сейчас начнутся гонки. А может, гонки уже закончились. Он вдруг подумал, что люди на яхтах пребывают в совершенно ином мире — смеются, шутят, целуются, мужчины и красивые девушки открывают бутылки шампанского. Эдвард обернулся в комнату, которая теперь представлялась маленькой, тихой, пустой и печальной. Он подумал, что это лоскутное покрывало, наверное, сделали женщины, молча работая рука об руку зимними вечерами. Белый радиатор, на который указывал Джесс, — старомодный металлический прибор, вероятно давно сломанный, без подсоединенных к нему труб — был скобами прикреплен к стене, а пыль с него стерта. За радиатором оставалось узкое свободное пространство, куда Эдвард просунул сверху пальцы. Ничего. Возможно, там никогда ничего и не было, кроме как в воображении Джесса. Он встал на колени, завел руку за холодный металл снизу, пошарил там из стороны в сторону.

Наконец его пальцы коснулись чего-то, оно подвинулось, но ухватить было невозможно. Эдварду удалось подтолкнуть находку, а потом ухватить двумя пальцами и вытащить наверх. Это был небольшой сложенный лист дешевой линованной писчей бумаги. Он развернул его. «Я, Джесс Эйлвин Бэлтрам, настоящим завещаю все, что в момент моей смерти будет принадлежать мне, моему дорогому любимому сыну Эдварду Бэлтраму». Судя по дате завещания, написанного трясущейся рукой, наклонным почерком, завещание было составлено двумя годами ранее. Свидетелей, оставивших свои корявые подписи, было двое — Том Дики и Боб О’Брайан. Без сомнений, лесовики; наверное, Джесс тайно призвал их к себе в тот день, когда женщины уехали на рынок. А может, встретил в лесу во время одной из своих одиноких прогулок.

Эдвард сел на кровать и принялся разглядывать документ. В нем словно взорвалась бомба, накрывшая его облаком удивления, радости и ужаса или же мученической аурой, отягощенной роком. Как замечательно, как жутко, как необыкновенно важно, как больно; что, черт возьми, делать с этим? Он прочитал завещание несколько раз, сосредоточиваясь на каждом слове, снова сложил его, сунул в карман и замер, глядя в окно, за которым синева небес приобретала мягкий голубой оттенок. «Что ж, — подумал Эдвард, — это доказывает, что Джесс думал обо мне до моего приезда… и любил меня. Я уверен, что он действительно написал мне, только они перехватили письмо. Но завещание… Он и в самом деле хотел так распорядиться или же это случайный порыв, мимолетный протест от ненависти к тюремщицам?»

— Джесс, — вслух сказал Эдвард, — что мне делать?

Произнося эти слова, он прикоснулся к перстню и задумался. Не написал ли Джесс после этого завещания еще одно, другое? Ответа не было. Он подумал, что Мэй с ее подозрительным характером, конечно же, предполагала, что Джесс способен выкинуть такой фортель, и время от времени заставляла его переписывать «настоящее» завещание. А может быть, она полагала, что столь эксцентричное волеизъявление не будет признано законным, если она его оспорит. Значит, Эдвард будет судиться? Неужели он хочет втереться в наследники и лишить наследства Мэй и своих сестер? Конечно нет; хотя мысль о возможном богатстве на мгновение мелькнула золотой искрой в его мозгу. Нет, ему не нужны деньги. Он заработает себе на жизнь, и Гарри наверняка оставит ему что-нибудь. Какие отвратительные мысли, все о судах и законах. Конечно, он может проявить щедрость и оставить себе лишь немного, на память, но все это опять было связано с судами и деньгами. Или помахать завещанием перед носом женщин, а потом порвать его? Это поставит их перед нравственным выбором… Хотя вряд Мэй и Беттина придавали значение таким вещам, как нравственный выбор. Нет, это несправедливо, ведь он почти не знал их, они никогда не были с ним откровенны. Лучше уж сразу уничтожить бумагу. Чего хотел Джесс? Видимо, ничего конкретного. Может быть, просто пожелал оставить Эдварду послание, и оно дошло до него. Завещание сделало единственное доброе и важное дело — подтвердило (а он почувствовал все в тот самый момент, когда открыл дверь этой спальни), что отец помнил о нем и любил его.

Эдвард встал, поправил покрывало и пошел к двери, не оглядываясь ни на комнату, ни на окно, где мелькал водоворот цветных корабликов. Он закрыл за собой дверь и быстро, хотя и спокойно, сбежал по винтовой лестнице. В Затрапезной он нашел коробок спичек на каминной полке и сжег завещание в камине. И сразу же пожалел о том, что совершил непоправимое действие, толком не поразмыслив.

Теперь ему страстно хотелось уйти, больше ни с кем не встречаясь. Он разметал кочергой золу и вдруг заметил фотографию Джесса. Джесс на одно лицо с Эдвардом, Эдвард на одно лицо с Джессом — фотография висела на гвозде, низко вбитом в стену. Он снял ее, осмотрел и решил взять с собой. «Я здесь, не забывайте меня». Он нерешительно остановился в Атриуме, потом направился в угол, где стояли жестокосердно сдвинутые в кучу несчастные растения, и потрогал засохшую землю в горшках. Ему захотелось полить их, но желание бежать было слишком велико. Эдвард взял стоявшую на столе чашку с какой-то жидкостью и понюхал ее. Там оказался один из травяных настоев Мэй. Он полил им свое растение — то, что совсем завяло. Это либо оживит цветок, либо добьет, чтобы не мучился.

Выходя из дома, Эдвард заметил на одном из двух стульев у двери что-то, чего там не было прежде. Это был его пиджак, вычищенный и аккуратно сложенный, тот самый, что закрывал лицо Джесса. Эдвард взял его и вышел, хлопнув дверью. От удара камень размером с ладонь выпал из стены рядом с ним. Заколдованный замок уже начал разваливаться на части.

«Я сижу на золотой цепи, — думала Мидж. — Меня взяли обратно в историю. Я позволила поймать себя в ловушку нравственности». Тюремщиками стали ее муж и сын.

Лето в Куиттерне было в самом разгаре. Мидж сидела наверху у окна спальни и смотрела, как Томас стрижет газон. Голова опущена, седые волосы упали на лоб, очков на носу нет — казалось, он толкает перед собой эту большую желтую машину (на самом деле она двигалась сама) в ходе какой-то нелегкой игры, вынуждавшей его делать поворот в конце каждого марша. На и без того ровном газоне, куда падала тень бука, появлялись аккуратные темно-зеленые и светло-зеленые полосы. Томас, одетый в старые вельветовые брюки и замызганную синюю рубашку с открытым воротом, выглядел помолодевшим и более раскованным. Время от времени он останавливался, чтобы стереть пот с покрытого красноватым загаром лица. За его спиной в безветренном солнечном воздухе замерли красные и белые розы на фоне высокой мохнатой живой изгороди, в которой тоже расцветали темно-синие черноглазые дельфиниумы. Томас прервал свои труды, поднял голову и махнул рукой. Мидж помахала ему в ответ. Она приготовила великолепный обед. Вымыла посуду. Отдохнула. Примерила несколько платьев.

Мидж приняла решение. Она приняла решение так быстро, что теперь, оглядываясь назад, она думала, что все произошло случайно. Что было бы, если бы ключ в замке уверенно повернул не Томас, а Гарри? Случай это или, наоборот, обо всем позаботилось провидение? Например, визит Эдварда. Разговор с Эдвардом, такой спокойный, такой разумный, тоже стал необходимым звеном цепи событий. Эдвард был одним из компонентом, медиатором. Никто другой не смог бы этого сделать. Он был самым близким человеком, не запятнавшим себя в этой истории, откровенным, умным, доброжелательным свидетелем, незаменимым старым другом. Когда Мидж беседовала с ним о Стюарте, она как будто впервые рассказывала свою историю. Когда она говорила с Гарри или Томасом, ее объяснение не было и не могло быть правдивым, поскольку представляло собой разновидность военных действий. Эдвард быстро и тонко понял ее душевное состояние, определил уязвимые, неустойчивые точки его структуры. То, что он назвал любовь Мидж к Стюарту «нелепостью, безумием, фальшью», потрясло ее, словно на тропе войны с боевым кличем появилось пополнение. Она смогла увидеть событие в ином свете и не то чтобы потеряла веру в него, но получила больше пространства для маневра. Стюарт был таким уверенным, таким цельным, в его появлении было что-то убийственное — он обесценил все прежнее существование Мидж и породил жуткую болезненную тоску. Эту боль могло излечить лишь его присутствие, а удаление от него пугало больше, чем сама смерть. Эдвард, который и сам страдал (о чем Мидж вспомнила только потом), выступал на стороне обычного мира, где не было последнего выбора между жизнью и смертью, где разум, мягкость, сострадание, компромисс рождали жизнестойкие модели бытия. Она, конечно, еще встретится со Стюартом, и он, конечно, не отвергнет ее с отвращением. Поэтому Мидж не считала, что ее любовь фальшива, что это какой-то там «психологический механизм». Это было некое безличное событие, оказавшееся не тем, за что она его принимала; оно требовало размышления, доработки, чтобы совместить его с другими явлениями. Мидж, разумеется, никогда не смогла бы жить со Стюартом, работать с ним, заботиться о нем, как она собиралась вначале; все это было мечтой, но не пустой лживой мечтой, а своего рода указателем. Что ж, она бы сделала немало добрых дел, если бы захотела. И Мидж в своем воображении зашла так далеко, что уже видела Стюарта в роли своего друга, который, может, и посмеивается над ней, но потом… Ведь он не бог, в конце концов. Она испытала безумное облегчение, когда перестала думать о смерти (словно Стюарт, отвергнув ее, тем самым вынес ей приговор), и преисполнилась благодарности к Эдварду, который изменил и очеловечил ее представление о Стюарте, лишив его образ роковых черт. Эдвард сказал, что Стюарт был каким-то внешним препятствием, на которое она налетела. Все это существовало только в ее голове, это она сама сделала с собой. Она могла бы сделать что-то еще… даже использовать во благо то, что случилось.

А на самом деле то, что случилось, было средством расстаться с Гарри и светом, заставившим ее с ужасом оглянуться на последние два года. Но разве эти перемены в образе Стюарта, спасшие ее от мыслей о смерти, не возвращали Мидж туда, откуда все началось, в объятия Гарри? Даже если сейчас их связь разорвана и вызывает только ужас. Не доказала ли драма со Стюартом правильность и реальность этой открывшейся связи и необходимость их брака с Гарри, позволявшего покончить с уловками и ложью? Может быть, разрыв с Гарри приведет к очищению, после чего она вернется к нему — верная, целеустремленная, избавленная от стыда. Или Гарри остался в прошлом? Неужели Мидж приняли назад, отринув, как случайность, все шокирующее, революционное, абсолютно новое? Такими сложными и приятными, краткими, но ясными были ее мысли, рожденные неловкими словами Эдварда и его обществом. После парализующего отчаяния и страха разум Мидж метался, как птица, рвущаяся на свободу. «Я ищу выгоды? — спрашивала она себя. — Я умею извлекать выгоду? Если я останусь с Томасом, то смогу дружить со Стюартом. Если уйду к Гарри, это будет невозможно. Если я оставлю Томаса, то мне, видимо, придется драться за Мередита. Я никогда по-настоящему не задумывалась о… чувствах Мередита. Гарри всегда говорил, что с ним все будет в порядке. Да, Мередит — абсолютная ценность, а Стюарт — нет. Эдвард сказал, что я должна держаться за реальные вещи. Он имел в виду Мередита и Томаса. Да, они реальны. Стюарт был мечтой. Гарри был…»

Неужели Стюарт навсегда убил ее любовь к Гарри? А может быть, ее вечные отсрочки и увертки доказывали, что она недостаточно любила его? Могла ли она принести ради Гарри такую жертву — погубить свой дом, свою семью? Нет. И этот долгий роман не разрушил ее дом и ее семью. А Томас… Неужели она не любила его? Да. Господи, теперь она обдумывает, прикидывает, взвешивает и видит все, кроме самого главного: почему она вдруг стала видеть мир в новом свете. Когда дошло до дела (но почему именно теперь?), Гарри, как и Стюарт, превратился в сон, в нечто невозможное. Разве она не знала этого всегда? Два последних жутких года (они в самом деле были жуткими) доказали это. Неужели любовь и радость не были настоящими? Что ж, теперь все прошло. А когда вдруг появился Томас, она поняла, что ждала его — такого нежного, спокойного, совсем не страшного, любящего Томаса. Он тоже много думал, приближаясь к ней в своих мыслях, и эти размышления в нужный момент соединили их. (Так сказал ей позднее Томас.) Он даже попросил прощения, поцеловал ее руку. То, что он поцеловал ее руку, произвело на Мидж сильное впечатление. Они обнялись, и Мидж заплакала, всплакнул и Томас. А после этого они проговорили несколько часов. И Мидж поняла, что ее решение уже принято.

«Я обманывала мужа, — думала Мидж, — а теперь предала любовника. Я вручила его Томасу, связанного по рукам и по ногам, беспомощного, с кляпом во рту, я не взглянула в его умоляющие глаза. Я рассказала все Томасу, как историю катастрофы, словно я была в плену и вырвалась на свободу (мне и правда казалось, что я выхожу на свободу, я и правда почувствовала себя свободной), словно со мной случилось что-то ужасное, чему он должен сочувствовать — и он посочувствовал. Он сделал больше. Он предусмотрительно защитил меня, чтобы я не могла испытать стыд или негодование из-за того, что пришлось рассказывать. Он заставил меня открыть все, но это все изменилось, превратилось из черного в белое, как только слова вышли из моего рта. — Перед мысленным взором Мидж возникла картинка: черные шары, появляющиеся из ее рта, превращаются в белые леденцы, белый хлеб, белых мотыльков, голубей. — Я думаю, именно это и происходит, когда человек приходит исповедоваться к священнику. Вот так я и предала Гарри. Я продала его ради собственной выгоды. Но у меня не было иного выхода, я убедила себя, что другого пути нет, что именно этого я хочу больше всего. Когда я говорила с Томасом, я знала, что люблю его и всегда его любила, а моя нелюбовь к нему была лишь необходимым притворством. А может быть, я просто влюбилась в него заново. Отказ от лжи все изменил, но, конечно, не вернул в прошлое. И если бы я отказалась от этой возможности, я бы переделала себя и дьявол забрал бы меня в ад. Почему я думаю об этом, неужели Томас внедрил эти мысли мне в голову? В ней, помимо этого, есть и другие странные вещи. Неужели они — порождение шотландско-еврейского ума, полного чудовищ? Или это мои собственные монстры? Я больше не должна бояться, но эта боль сильнее всего. Конечно, я рассказала не все, а поскольку мой рассказ превращал случившееся во что-то иное, то, может, я вообще ничего не рассказала. И конечно, Томас и это понимает. Он знает, когда нужно надавить, когда держать железной хваткой, когда ослабить ее, сделать все легким и воздушным, когда отойти на большое расстояние, чтобы он был виден лишь как крохотная фигурка размером со спичечный коробок. Я думаю, что именно за этот ум — или мудрость, не знаю, — я его и люблю. Но он думает, что был глупцом, потому что не догадался, а мне невмоготу думать об этом… И вот он передо мной, закончил стричь газон и натягивает сетку для бадминтона. Как это случилось? — недоумевала она. — Ведь оно все-таки случилось. Или мне все еще грозит опасность? Должна ли я до конца понять почему и как, и только тогда опасность минует? Неужели в конечном счете все дело в инстинкте? Когда Томас поцеловал мне руку, я уже все знала наперед. Вероятно, объяснить это невозможно, невозможно рассказать кому-то полную правду или увидеть ее самой. Для этого и существует Бог — он преобразует нашу ложь в истину, заглядывая в самое сердце. Но знать этого нам не дано. Ведь я обманула Томаса, я сказала ему все, кроме одного. Это не что-то конкретное, не факт, но я утаила кое-что, спрятала, как драгоценный бриллиант. Я подарила ему ларец, но вытащила оттуда кое-что. Томас знает об этом, но не скажет, он будет просто наблюдать. И я ввела в заблуждение Стюарта, сказав, что больше не люблю Гарри и что Стюарт убил мою любовь к нему, тогда как на самом деле он убил или искалечил мои сексуальные желания. А они возвращаются. Как все странно теперь — словно я вдруг научилась видеть все в моей жизни, не совсем в фокусе, но довольно ярко. Я могу сидеть здесь сложа руки и рассматривать свою жизнь. Как будто мне больше ничего не надо делать, Томас и Мередит все сделают сами. Я по-прежнему люблю Стюарта, но какой-то субъективной любовью, я не хочу застрелиться и упасть к его ногам. Я испугала его, бедного мальчика. Томас сказал, что Стюарт был «негативной личностью», катализатором. Хороший катализатор — полезная вещь, сказал он. Он сказал, что я сама напялила все это на Стюарта, как ослиную голову[66]. Он сказал, что через какое-то время мне нужно написать ему доброе письмо. Стюарт захочет, чтобы все было хорошо, я ему помогу, и между нами образуется связь».

Такие слова говорила себе Мидж для утешения, чтобы успокоить и очистить ум, пока ее мучила эта ужасная боль. Потому что тайна, которую она все еще несла в своем сердце, состояла в том, что даже сейчас ничто в мире не мешало ей вернуться к Гарри. Его любовь по-прежнему ждала ее, как большой теплый дом, как бескрайний, прекрасный, солнечный ландшафт. Ее любовь тоже была жива, она сжалась в крохотную радиоактивную капсулу, опухоль, драгоценный камень или капельку яда.

Конечно, эта капля будет медленно терять свою энергию, увядать и превратится в ничто или, скорее, в некий узнаваемый, но безобидный кусочек материи. Но сейчас стоит произойти незначительному сдвигу частиц, направляющих события, — и она может оказаться далеко-далеко. Сидеть с Гарри в кафе на юге Франции и смотреть на море, или на каком-нибудь греческом острове, или в необыкновенно белом итальянском городе, раскинувшемся на вершине холма. Банальность собственного воображения заставила ее тяжело вздохнуть. Нет, ее великая любовь была сделана из другой материи, и теперь она целиком превратилась в боль. Когда Мидж сделала выбор, у нее появилось пугающе много свободного времени, чтобы заново открыть свою прежнюю привязанность и пережить ее еще раз, в одиночестве. Томас в этом тайном месте не мог ей помочь, хотя видел ее страдание и был деликатен и мягок, учитывая его. Он понимал, где заключено это страдание, и наблюдал за ним своими холодными голубыми глазами. Стюарт сказал, что, если она перестанет лгать, она осознает, что живет в раю, будто, когда человек прекращает лгать, он возвращается домой и становится счастливым. Все, однако, было не так просто и происходило не так быстро, хотя Мидж понимала, что в будущем появится некая легкость, отсутствовавшая в ее жизни в течение двух лет. Будь терпелива, сказал ей Томас, будь спокойна, не позволяй несчастью делать тебя несчастной. Пусть оно придет к тебе. Прими его! Иногда несчастье поглощало ее, ее существо пожирало само себя, ее клетки инфицировались и превращались в злокачественные. Она написала Гарри. Она не сказала об этом Томасу, но он знал. Она написала коротенькое письмо — длинных она писать не умела, — где сообщила, что их роман закончился и они должны расстаться, что они уже расстались и ей горько, что это случилось. Пытаться объяснить что-либо было бесполезно. Но когда она перечитала свое письмо, оно оказалось именно таким, как ей хотелось, — абсолютно ясным. Она сразу же получила ответ от Гарри (о чем не сказала Томасу, не знавшему об этом) и спрятала в своем туалетном столике.

Мидж сидела у окна, все ее тело расслабилось. Она была больна и ждала сигнала о выздоровлении, которое происходило постепенно, словно какие-то легкие прикосновения излечивали ее плоть и израненную душу. Что ж, она может подождать, отдышаться, проявить терпение, как советовал Томас. Она будет готовить и убирать дом, приносить цветы и осознавать, что добрые дела, которые она некогда сочла своим призванием и долгом, в конечном счете обернулись привычными обязанностями перед семьей и домашней рутиной. Она бы не пережила этот разрыв, это дезертирство, это бегство, представлявшиеся ей такими прекрасными прежде, пока их перспектива оставалась туманной; не смогла бы уйти от Томаса, разделить пополам Мередита, покончить с прошлым и зажить новой свободной жизнью с Гарри. Все это казалось возможным только потому, что на самом деле было невероятно. Несбыточная мечта, фантазия, сосуществующая с реальностью, эту самую фантазию не допускавшей. Ну разве могла Мидж так поступить с Мередитом: поставить его перед выбором, кого из родителей предпочесть? Мучительные неловкие посещения, тихо отъезжающая от дверей машина, родители, которые не общаются друг с другом; молчаливое одиночество, это ужасное подчеркнутое безразличие и уход в себя. Порой такой судьбы не избежать, но в данном случае она была бы ничем не оправдана.

«Жаль, что он узнал, — подумала Мидж. — Но он все равно узнал бы об этом, не сейчас, так позже. И он стал таким взрослым, у него такие умные понимающие глаза. Как разумно и дружно они с Томасом стараются окружить меня любовью и (что кажется невероятным) благодарностью. Томас говорит, они ни о чем не договаривались заранее, и я ему верю: они не обменялись ни словом. Как же они похожи!»

И она улыбнулась, потому что не только ради Мередита отказалась от того, чье обаяние и красоту не отваживалась теперь вспоминать, — она сделала это и ради Томаса. Мидж пыталась возненавидеть Томаса, чтобы собраться с силами и бросить его. Она уже не могла вообразить то свое душевное состояние. Теперь она освобождалась и открывала в себе старые чувства к Томасу, точнее, осознавала их по-новому, словно вернулась и увидела, как они выросли, развились, облагородились и окрепли. Неужели она раньше не знала, что Томас лучше, сильнее, привлекательнее, интереснее? Томас выиграл эту игру.

«Я была влюблена, — думала Мидж. — Я сошла с ума, но я была влюблена. Это опыт самопознания, как он когда-то говорил; разве не честно называть это мечтой?» Но в жизни не для всего найдется место, и для этого места не нашлось. Неужели долгая ложь отняла у них все шансы? А если бы они открылись Томасу сразу, как только все началось? Но начало было таким восхитительным, таким всепоглощающим, что говорить о чем-то было невозможно. Одно невыразимо прекрасное настоящее, а будущего не было, настоящее стало будущим. Поэтому они не могли ни думать о чем-то, ни планировать. А потом структура лжи выстроилась, и признание каждый раз оказывалось совершенно невозможным и одновременно желанным. Они оба ждали какого-то знака. Ну вот, наконец знак был дан. Жалела ли Мидж по-прежнему, как эти два года, о том, что не встретила первым Гарри, что вышла за Томаса и жизнь ее сложилась так, а не иначе? Это сожаление, прежде представлявшееся насущным, теперь поражало своей пустотой. Но прошлое неопровержимо, его нельзя уничтожить. Может быть, в один прекрасный день она начнет испытывать к прошлому сентиментальные чувства? Она не забудет, что любила Гарри, и эта любовь со временем станет безобидной. Пока возможность соединения с Гарри сохранялась, она была отвергнута, но активна, как недоброкачественная, но излечимая опухоль. Это звучало пугающе, ведь опухоли иногда убивали тех, на ком паразитировали. «Смерть возможна, но от этого я не умру», — думала Мидж. Смерть была повсюду, ее лучи падали на нее, и на тех, кого она любила, и на все в мире. Мидж вспомнила свой сон про белого всадника и странное влияние Стюарта, приведшее к разрушению ее привычной жизни, уничтожению естественных желаний, ощущению полной заброшенности и при этом — неземного блаженства. Она поняла, что напряжение чувств прошло, стало далеким и даже нелепым, но уже не забудется никогда.

Солнце садилось, и тень бука закрыла большую часть газона, на котором Мередит и Томас играли в бадминтон — с энтузиазмом, но очень плохо. Вот пес Мередита, очень забавный щенок лабрадора золотистой масти, ухватил волан. Игроки со смехом бросились отнимать его, а Мидж в этот момент заметила какое-то движение на небе. Там летел воздушный шар в сине-желтую полоску; она уже видела его прежде и теперь почувствовала прилив радости, вспомнив, какой несчастной была тогда.

Мидж отошла от окна, выдвинула ящик туалетного столика, вытащила оттуда пару чулок, в которой спрятала письма Гарри. Ей захотелось перечитать его.

Я не могу принять и не приму то, о чем ты пишешь. Пожалуйста, не предавайся иллюзиям. Я не соглашусь, а ты говоришь несерьезно. Это, как ни странно, мое первое любовное письмо к тебе. С того самого дня, когда на вечеринке у Урсулы мы заглянули друг другу в глаза, отвернулись, потом заглянули снова и все поняли, мы были так близки, так часто встречались, что могли обходиться без писем. Я хотел тебе писать, чтобы смирить боль от твоего отсутствия, но ты слишком боялась Томаса. Теперь это не имеет значения, мне безразлично — пусть Томас прочтет мое письмо. Я тебя люблю, я тебя люблю, ты принадлежишь мне, я тебя никому не отдам. И ты любишь меня, ты не любишь больше никого. Не обманывай себя, моя дорогая, моя королева, не останавливайся, когда дорога для нас открыта. Я люблю тебя, я живу твоей любовью и в твоей любви, вся моя жизнь основана на ней. Мне приходилось ждать тебя день за днем, но когда ты возвращалась, я снова оказывался в раю. Мы оба надеялись, что придет время и мы будем жить в вечности — только мы с тобой, вместе навсегда. Колени у меня подгибаются, когда я думаю о тебе, я лежу, распростершись на полу, как это было в тот первый день. Ты понимаешь, как редко это случается — совершенная взаимная любовь? Я буду почитать тебя своим телом[67]. Мы знаем то, что дано лишь немногим, — идеальное счастье, идеальное блаженство. Отрицать это было бы злонамеренной ложью, не похожей на ту ложь, к которой прибегали мы, чтобы защитить себя и нашу драгоценную любовь. Та ложь претила нам, она отвращала меня и никогда не исходила от меня. Я должен был остаться с тобой и в тот день, когда появился Томас, когда он узнал обо всем. Я сожалею, что не сделал этого, я виноват, я струсил, страх перед Томасом парализовал нас. Так перестанем же бояться, в этом больше нет нужды. О моя любимая, моя дорогая, единственная, все мое существо стремится к одному — не повредить тебе, я буду сражаться с демонами, с самим Богом, чтобы защитить тебя. Ну я, кажется, обвиняю тебя. Да, я тебя обвиняю — в неверности, вероломстве, недостатке мужества; тебе не хватило мужества в тот момент, когда оно больше всего необходимо, когда оно драгоценно. Мы близки к счастливому концу нашей истории, к достижению того, к чему мы стремились, за что страдали, на что имеем право — это наша общая свобода. Ты испытала шок, даже два: один — когда о нас узнал Томас, второй — когда ты немного сошла с ума в отношении Стюарта, но я надеюсь и верю, что все уже прошло. (Я никак не мог тебе поверить, не мог поддержать. И теперь я понимаю, что отнесся к этому слишком серьезно!) Возможно, тебе кажется, что нужно отдохнуть. Но, моя любовь, мой ангел, момент для отдыха сейчас совсем неподходящий. Мы должны работать. Мы должны построить наш дом, где мы будем жить вечно, как боги, где мы поднимем наш непобедимый флаг — ты ведь помнишь о нашем флаге? Мидж, не медли, не предавайся лени, я не могу поверить, что ты сознательно предпочтешь второй сорт, даже десятый — первому! Если ты так сделаешь, то потом горько пожалеешь, ты проведешь годы в пустоте и одиночестве. С Томасом ты быстро состаришься, потому что он уже стар. Не позволяй банальной слабости и бессмысленной привычке (она теперь абсолютно бессмысленна, разве ты не понимаешь?) разделить нас хотя бы на один лишний день. Я жду тебя каждый час, каждую минуту. Мы возьмем к себе Мередита, он будет наш, как мы договорились. Не бойся! Ведь он с радостью предпочтет нас — наше счастье, наше упоение, нашу свободу — аскетизму и тупой грубой шотландской меланхолии того мира, к которому принадлежит Томас. Томас меланхолик. Мы можем поселиться где угодно — в живописных краях, где светит солнце, ты ведь всегда этого хотела. Мы можем поехать на Восток. Ты говорила, что Мередит очень хочет побывать в Индии. Он может поехать в Индию с нами. Мы будем счастливы втроем, мы будем счастливой семьей, мы будем радоваться жизни. Мы не будем жить во мраке. Не откладывай, не лишай себя этих прекрасных вещей — их так много, и ты жаждешь их в глубине души. Послушай меня и следуй своим желаниям, своим собственным желаниям. Не только абсолютная гармония наших сливающихся тел — пусть они говорят за нас, — но и целая вселенная роскошного, благословенного, разнообразного и нескончаемого счастья для нас и для Мередита… Моя прекрасная любовь, я целую твои ноги и умоляю тебя покончить с этой мукой неопределенности. Я чувствую, что умру от боли, умру оттого, что тебя нет со мной. Представь, как это будет, когда ты бросишься в мои объятия и мы наконец сможем уйти вместе, без лжи, не боясь разоблачения. Неужели ты не понимаешь, что нам даровано то, что мы не могли решиться взять сами? Нам дали нравственное разрешение делать то, чего мы хотим. И не чувствуй себя виноватой по этому поводу. Ты никому не принесешь вреда, разве что amour propre[68] Томаса. Он, как ты сама однажды сказала, умеет глубоко чувствовать, но не тогда, когда дело касается его брака. Но если ты уничтожишь меня… нет, я не убью себя и не умру от горя, я буду жить дальше и, возможно, даже попытаюсь полюбить кого-то еще. Но другая любовь будет лишь тенью, жалким подражанием той реальности, которой мы достигли вместе, этой меняющей мир уверенности, которую мы с тобой разделяли, моя принцесса, моя нежная, моя дорогая возлюбленная, моя единственная и неповторимая. Мидж, никто в мире не сделает тебя такой, какой тебя сделаю я.


Дата добавления: 2015-08-27; просмотров: 23 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.011 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>