|
мало. И только внезапная смерть Потемкина осенью 1791 года серьезно подорвала всю программу движения на Босфор. Впрочем, в одном из вариантов завещания Екатерины было написано: «Мое намерение есть возвести Константина Павловича на престол Греческой Восточной империи».
«Гватемала — гать малая», или Слезы Польши
Екатерина II была самой русской императрицей за всю историю России. Можно без особого преувеличения сказать, что бывшая принцесса Софья Фредерика Августа стала первой русской националисткой. Нетрудно понять, откуда это пришло. Здесь и искренняя любовь и благодарность к стране, которая сделала ее великой императрицей, стала ее второй родиной, принесла ей бессмертную славу («Желаю и хочу только блага стране, в которую привел меня Господь. Слава ее делает меня славною»). Каждый путешественник, позволивший себе неблагоприятные высказывания о России, автоматически становился личным врагом Екатерины. Чего только не говорила вослед ему разгневанная императрица!
Здесь и восхищение русским народом, за которым, при всех передрягах, можно было чувствовать себя, как за каменной стеной («Русский народ есть особенный в целом свете, Бог дал ему отличные от других свойства»). Нельзя, наконец, сбрасывать со счета и психологические особенности патриотизма иностранки, так страстно хотевшей, чтобы русские признали ее своей и с успехом достигшей этой цели («Думаю... что существует мало стран, где бы чужеземцы были более легко приняты, чем в России»).
А как любила Екатерина русский язык! У нее на всю жизнь сохранился легкий акцент, но русская речь Екатерины была лексически богата, разнообразна и ярка. В истории русской литературы есть и ее, хотя и весьма скромное, место — ведь императрица стала автором почти десятка пьес. Она первая начала переводить на русский «Илиаду». В письмах Екатерины встречаются русские пословицы, они всегда уместны, не натужны и естественны. В совершенстве она владела и тогдашним сленгом и, вероятно, богатейшей палитрой русских ругательств — некоторые места ее писем позволяют это подозревать.
Любила царица и разные клички, прозвища. Нельзя без смеха читать ее письма времен войны со Швецией (1788—1790 гг.), в которых она называет шведского флотоводца герцога Зюдерман-
ландского «Сидором Ермолаевичем», а прусского посланника — «Герцем застегнутым». Императрица была искренне убеждена (и писала об этом Вольтеру), что русский язык богаче французского и в состоянии выразить самые тонкие и сложные политические и правовые материи.
Но все же основная линия «родства» с Россией шла через империю, династию. Екатерина воспринимала себя не как просто вдову Петра III, а как члена династии Романовых. Если императрица пишет: «покойная бабка моя», то не подумайте, что она имеет в виду Альбертину Фредерику Баден-Дурлахскую. Нет! Речь идет о Екатерине I. То же самое можно сказать о ее выражении «предки мои». Это не голштинские или ангальт-цербстские герцоги и князья, а Романовы. Екатерина ощущала себя звеном именно этой генеалогической цепи, здесь, среди русских предков мужа, был ее корень.
Граф Сегюр вспоминает императрицу на Полтавском поле, где Потемкин устроил грандиозную имитацию великой битвы 1709 года: «Удовольствием и гордостью горел взор Екатерины. Казалось, кровь Петра Великого струилась в ее жилах». Неудивительно после этого, что она знать не хотела своих немецких родственников, так и не допустила в Россию родного брата, который, конечно, жадно рвался попробовать жирной русской кулебяки.
Наконец, в одном из вариантов завещания она писала: «Для блага империи... советую отдалять от дел и советов... принцев Вюртембергских (братьев Марии Федоровны, жены Павла.— Е.А.) и с ними знаться как возможно менее...» И в дурном сне Фридриху II не могло привидеться, что та самая застенчивая церб-стская принцесса, сидевшая за его столом в 1744 году, та скромница, которую он рассчитывал использовать в своей политике, много лет спустя, между делом, успокоит в письме Потемкина «Плюнь на пруссаков, мы им пакости их отомстим!»
Имперское сознание Екатерины имело своим истоком непоколебимое убеждение в изначальном превосходстве русских не только над другими славянскими народами, но и над остальными жителями планеты. Она упорно занималась филологическими и историческими изысканиями и пришла к выводам, в правоте которых не сомневалась: скандинавский бог Один — уроженец Дона, славянин; скифы — тоже славяне, ибо по внешности — красивы, по характеру — честны, человеколюбивы; раньше славяне (читай — русские) жили по всей земле и топоним Гватемала — не что иное, как «гать малая»; свои хваленые учреждения высокомерные англичане взяли прямо из Древней Руси и т.д., и т.п.
Ну, если уж она была такого мнения об англичанах, то что говорить об украинцах, поляках и прочих народах! В инструкции
генерал-прокурору А.Вяземскому в 1764 году было категорически сказано: Малую Россию, Лифляндию и Финляндию «надлежит легчайшими способами привести к тому, чтоб они обрусели и перестали бы глядеть как волки к лесу». А в инструкции П.А. Румянцеву об управлении Украиной уточнялось, что таким «легчайшим способом» будет вначале ограничение свободы перемещения крестьян, а потом и распространение на них крепостничества, что и было впоследствии успешно сделано. При Екатерине ликвидировали гетманство, и некогда вольная казачья Украина превратилась в обыкновенную российскую губернию с крепостными и помещиками. В 1791 году императрица подписала и указ об установлении печально известной впоследствии черты оседлости для евреев.
Но все-таки для Екатерины не было в мире более ненавистной нации, чем поляки. Эта ненависть имела какой-то неестественный для гуманной императрицы характер. Впрочем, мы уже говорили о различии этики государственной и партикулярной. Екатерина-императрица ненавидела Речь Посполитую за вольнолюбие ее народа, за гордое достоинство ее шляхты, за традиции демократии, которые были органически чужды ее мировоззрению самодержицы.
Та трагедия, которую переживала в XVIII веке Речь Посполитая интерпретировалась императрицей как неспособность польского народа существовать самостоятельно, как проявление природной порочности поляков. Из каких-то внутренних естественных принципов самоцензуры мне, русскому человеку, помнящему ледяные горы ненависти и взаимных обид, непрерывно нараставших в русско-польских отношениях в течение трех веков, не хочется цитировать постыдные строки, написанные о поляках рукой этой умной, тонкой, здравомыслящей женщины. Лишь с сожалением отмечу, что в драматической судьбе Речи Посполитой, заживо разорванной тремя черными орлами России, Австрии и Пруссии, в той последовательности и жестокости, с какой это делалось во время разделов 1772, 1776 и 1793 годов., Россия сыграла самую
позорную роль. Имперское поведение Екатерины было обусловлено не только общими геополитическими соображениями, пользой для ее империи, но и особенной антипатией императрицы к полякам. Какие плоды созрели потом и к чему это привело, мы знаем хорошо: восстания, Суворов над поверженной Варшавой, кровь, ненависть и снова кровь.
Впрочем, гнев государыни на какой-либо народ сразу же стихал, как только он входил в состав Российской империи. Она была искренне убеждена, что поляки должны радоваться утрате независимости, ибо им следует понимать «отторжение свое от анархии республики Польской за первый шаг к их благоденствию». А как она сердилась на двух французских повес — дипломатов, которые в Бахчисарае, во время пребывания Екатерины в Крыму, подсматривали за снявшими паранджу татарками. «Господа, эта шутка весьма неуместна и может послужить дурным примером,— отчитывала она их, как мальчишек.— Вы посреди народа, покоренного моим оружием, я хочу, чтобы уважали его законы, его веру, его обычаи и предрассудки!»
Блеск северной звезды
На тему «Екатерина и просветители» можно написать целую книгу — так многочисленны письма, которыми долгие годы обменивалась императрица с Дидро, Вольтером, ДАламбером, так интересно и разнообразно содержание этих писем. Переписка эта началась вскоре после того, как Екатерина вступила на российский престол. Одним из первых адресатов начинающей императрицы стал великий Вольтер. По мнению французского историка А.Рембо, Екатерина в начале этой переписки была похожа на молоденькую девушку, воспитанную в четырех стенах учебного заведения, которая, прочитав тайком стихотворения какого-нибудь поэта, влюбляется в его личность, долго мечтает о нем и вдруг получает возможность писать своему герою.
Действительно, первые письма императрицы простодушны и откровенны, она наслаждается самим счастьем переписки с несравненным Вольтером, радуется, что он ей отвечает. Да и потом, до самой смерти Вольтера в 1778 году, Екатерина выдерживает стиль ранних лет эпистолярной дружбы с гением и регулярно шлет в Ферне послушно-покорные письма скромной «ученицы», ищущей одобрения великого Учителя, Патриарха. Мнение его она ценит превыше всего на свете, утверждая, что это он сформировал ее ум.
Когда же фернейский мудрец умер, императрица казалась безутешной: «Я тотчас же почувствовала какой-то общий упадок духа и презрение к делам мира сего... Я хотела бы кричать!» Так она писала Гримму и просила купить для нее сто экземпляров нового издания произведений Вольтера: «Я хочу, чтобы их изучали, чтобы их твердили наизусть, чтобы умы питались ими: это образует граждан, гениев, писателей, это разовьет сто тысяч талантов, которые потеряются среди мрака, невежества и прочая». Прекрасная эпитафия! Собственно, на такую реакцию публики и было рассчитано признание ученицы Вольтера — Гримм не делал из посланий Екатерины тайн.
Многие исследователи переписки Екатерины с Вольтером единодушны: цели императрицы были весьма прагматичны — она добивалась европейского общественного признания. Для Екатерины это было крайне важно. Она, как никто другой до нее на русском престоле, очень дорожила общественным мнением как внутри, так и вне страны. В этом смысле переписка с философами для Екатерины была равна по значению поцелуям с бабами на тракте Петербург — Москва. И первое, и второе приносило ей популярность, необходимую в ее положении узурпатора власти законного царя. Все, что препятствовало этой популярности или умаляло ее, вызывало у императрицы неподдельную ярость.
Сегюр с удивлением отмечал, что терпимая, умная и уравновешенная Екатерина в таких случаях разительно менялась, она с жаром передавала ложные слухи, распускаемые по Европе о ее честолюбии, читала эпиграммы, на нее направленные, и забавные толки об упадке финансов России и расстройстве здоровья императрицы. Она не пропускала ни одного скверного слуха, распускаемого о ней, как она выражалась, «политическими болтунами», и стремилась тотчас его нейтрализовать — либо через подставных лиц заявлением в европейских газетах, либо собственноручным письмом тем своим адресатам, в доброжелательной болтливости которых она не сомневалась. И тут уж Екатерина в выражениях не стеснялась: ее недруги сплошь «сволочи», «мерзавцы», «негодяи» и «скоты». А какие инструкции давал наш «философ на троне», если заткнуть рот книгоиздателю, автору или газетчику не удавалось! «Прикажите всем нашим министрам,— писала Екатерина в Коллегию иностранных дел в 1763 году по получении французской книги об истории свержения Петра III,— прилежно изыскивать автора, требовать, дабы он наказан был, конфисковать все... и заказать (то есть запретить.— Е.А.) привоз оной книги в Россию».
Как-то раз императрицу встревожила статья в одной из английских газет. В резолюции на донесение А.Р. Воронцова по этому поводу Екатерина указывает четыре способа «работы с ав-
тором»:«1. Зазвать автора куда способно и поколотить его; 2. Или деньгами унимать писать; 3. Или уничтожить; 4. Или писать в защищение, а у двора, кажется, делать нечего. И тако из сего имеете выбрать».
Переписка с Вольтером была для Екатерины бесценна — в Европе не было лучшего авторитета, чем неподкупный, независимый буквально от всех властей, ядовитый Вольтер. Когда митрополит Платон упрекнул императрицу за переписку с богопротивным атеистом, ответ Екатерины был таков: «Может ли быть что-либо невиннее письменного сношения с восьмидесятилетним стариком, который в сочинениях своих,
читаемых во всей Европе, старался прославить Россию, унизить ее врагов, удержать от враждебного проявления своих соотечественников, всегда готовых изливать всюду свою ядовитую ненависть против России и которых ему удалось, действительно, сдерживать? С этой точки зрения, я полагаю, что письма, написанные к атеисту, не нанесли ущерба ни церкви, ни отечеству».
Екатерину с Вольтером многое объединяло: атеизм, циничное отношение к вере и церкви, нелюбовь к Бурбонам, евреям, полякам, презрение к туркам, которым, как думали оба адресата, не место на Босфоре. Да и вообще, имеет ли право на существование народ, ничего не смыслящий по-французски? — задавался вопросом в связи с этим Вольтер, и «ученица» разделяла сомнения Патриарха. Впрочем, оба знали цену взаимным откровенностям, шуткам и признаниям, которые становились назавтра достоянием всей читающей Европы. Для обоих это была игра, и никто из партнеров в ней не проигрывал.
Важно подчеркнуть, что игра эта была заочная, и когда Вольтер все же вознамерился тряхнуть стариной и отправиться в Петербург, Екатерина этому решительно воспротивилась. Дело было, конечно, не в трудности пути или слабости здоровья Учителя, о котором так трогательно заботилась Екатерина, а в ее нежелании воочию знакомиться с человеком, который славился дьявольской проницательностью и, казалось, все видел насквозь и на два аршина под землей. Такой наблюдатель был совсем не нужен
императрице, она предпочитала кормить фернейского затворника с рук той информацией, которую готовила сама. Посылая ему бодрые письма о своих успехах в войне и мире, она слегка привирала, преувеличивая численность трофеев своей армии или преуменьшая размеры своих неудач. Это тоже входило в правила игры, и мы наверняка не узнаем, доверял ли этим посланиям Вольтер.
Впрочем, сидя в своем Фернее, он вполне мог и поверить мюнх-гаузенским рассказам Екатерины о том, что в России нет мужика, который бы не ел курятину, и что с некоторого времени он предпочитает ей индюшатину. Приглашать Вольтера убедиться в справедливости этих слов Екатерина считала излишним, тем более, что она уже имела некоторый опыт общения с философом-наблюдателем. Это был Дени Дидро. Он приехал в Петербург в 1775 году и показал себя человеком восторженным, болтливым и доверчивым. Императрица почувствовала свое превосходство над ним и легко, без усилий, вводя простака в заблуждение, отвечала на все его «коварные» вопросы о крепостном праве в России, о самодержавии. И, тем не менее, этот, казалось бы обведенный вокруг пальца, философ весьма критично отозвался о ее знаменитом «Наказе», чем, конечно, очень огорчил Екатерину.
Впечатления же от концепций самого Дидро у нее были самые неблагоприятные. «Я долго с ним беседовала,— рассказывала императрица Сегюру о встречах с Дидро,— но более из любопытства, чем с пользою. Если бы я ему поверила, то пришлось бы преобразовать всю мою империю, уничтожить законодательство, правительство, политику, финансы и заменить их несбыточными мечтами». Дидро же она сказала: «В своих преобразовательных планах вы упускаете из виду разницу нашего положения: вы работаете на бумаге, которая все терпит, ваша фантазия и ваше перо не встречает препятствий; но бедная императрица, вроде меня, трудится над человеческой шкурой, которая весьма чувствительна и щекотлива».
В другой раз она потешалась над известным ученым юристом Мерсье де ла Ривером, который, прельстившись приглашением императрицы, прикатил в Россию с намерением построить в этой дикой стране государство по своему плану. Наградив ученого по достоинству, Екатерина, со смехом, выпроводила его восвояси.
Надо сказать, что у императрицы были непростые отношения с философией и наукой вообще. С одной стороны, она много говорила о пользе знаний и наук, без колебаний предала себя в руки известного врача барона Димсдаля, сделавшего императрице и наследнику осенью 1768 года прививки оспы, а с другой стороны, она считала всех врачей шарлатанами и являлась автором бессмертного афоризма «Доктора — все дураки». К медицине она относилась со свойственным истинно русскому человеку прене-
брежением, суеверно полагаясь исключительно на самолечение.
В истории с оспопрививанием ею двигала совсем не вера в науку, а нечто иное. По своей природе Екатерина была человеком риска. Как-то раз она сказала, что если бы была мужчиной, то несомненно погибла бы в молодости — ставить собственную голову на кон было ее страстью. Вот и здесь Екатерина решилась: всеевропейский шум от известия о прививке русской царицы стоил риска заболеть оспой. Зато после можно было небрежно написать Гримму по поводу смерти Людовика XV в 1774 году: «По-моему, стыдно королю Франции в XVIII столетии умереть от оспы, это варварство». Если все это имеет отношение к науке, то лишь к науке политики, магистром которой она, несомненно, была.
А в остальном Екатерина считала науку, философию вполне бесполезными. «Философы — престранный народ,— писала она Гримму в разгар тесных отношений с Дидро и Вольтером,— они, мне кажется, на свет родятся для того, чтобы объяснить то, что и без них довольно понятно, что людям кажется несомненным как дважды два четыре, они затемняют и заставляют в том сомневаться». При этом она любила порассуждать о «философском поведении», правилам которого всю жизнь старалась следовать. Из ее писем видно, что под «философским поведением» императрица понимала стоицизм, равнодушие к опасности, искусство скрывать свои чувства, не дать «действовать страстям», пренебрежение к излишнему комфорту, авторитетам и своему здоровью
— одним словом, идеал Диогена.
Великая императрица страдала двумя комплексами, которые особенно отчетливо проявлялись в переписке с философами и в разговорах с образованными людьми. След от первого — «комплекса недоучки» — отчетливо виден в высказывании о философах
— «престранных людях». Садясь в карету после разговоров с му
жиками и бабами, она с апломбом говорила Сегюру: «Гораздо
больше узнаешь, беседуя с простыми людьми о делах их„чем рас
суждая с учеными, которые заражены теориями и из ложного сты
да с забавной уверенностью судят о таких вещах, о которых не
имеют никаких положительных сведений. Жалки мне эти бедные
ученые! Они никогда не смеют сказать: "Я не знаю", а слова эти
просты для нас, невежд, и часто избавляют нас от опасной реши
мости. Когда сомневаешься в истине, то лучше ничего не делать,
чем делать дурно». Конечно, много правды в словах императри
цы — дО сих пор таких ученых попадается немало, но во все века
наука была жива именно теми, кто не боялся сомневаться и ставил
под жестокую проверку фактами общепринятые истины.
Надо сказать, что в пренебрежении наукой Екатерина была не одинока — в то время всеобщего увлечения естественным развитием, в стиле Руссо и ему подобных, всякая наука считалась
путами человека, «ученье,— глубокомысленно писала царица в 1779 году,— часто заглушает собою прирожденную остроту». Эти далекие от оригинальности мысли царицы, равно как и ее явное умственное превосходство над многими окружающими, в том числе — учеными, вкупе с безмерным самомнением — все это делало порой высказывания Екатерины категоричными и, увы, не всегда умными. «Я уважаю ваших ученых,— говорила она французскому посланнику,— но лучше люблю невежд: сама я хочу знать только то, что мне нужно для управления моим маленьким хозяйством». «Маленьким хозяйством» императрица кокетливо назвала здесь Российскую империю, которой она управляла — разумеется, лучше всех,— не кончая при этом Сорбонны или Оксфорда.
«А так как я неученая и в Париже не бывала,— пишет Екатерина Гримму в 1775 году,— и нет у меня ни ума, ни знаний, то, стало быть, я и не знаю, чему нужно выучиться и откуда об этом узнать, как не от вас, ученых». Здесь звучит неприкрытая ирония «неученой», но великой императрицы, притворно снимающей шляпу перед учеными болтунами и явно напрашивающейся на комплимент своему уму и достижениям. Уничижение паче гордости.
Любопытно, что в приведенной цитате виден еще один, весьма забавный комплекс императрицы. Его можно назвать «комплексом провинциалки». Париж — эта интеллектуальная столица мира и законодатель всех мыслимых и немыслимых мод и увлечений — никогда не давал императрице покоя. Во всем она хотела перещеголять Францию, Париж, Версаль. «Комплекс провинциалки» отражается в кокетливой шутке, обращенной к Сегюру во время путешествия на Юг: «Парижские красавицы, модники и ученые теперь глубоко сожалеют о вас, что вы принуждены путешествовать по стране медведей, между варварами с какой-то скучной царицей».
О том же она пишет госпоже Жоффрен: «Удивляюсь, что вы меня считаете остроумной: мне всегда говорили, что у вас считают остроумными только тех, которые побывали в Париже». Но все это ломанье: «провинциалка» наша была убеждена, что даст сто очков форы всем парижским ученым и неученым дамам, да заодно и их кавалерам, и непременно выиграет: «Парижские дамы занемогли бы, если бы им случилось вести тревожную мою жизнь. Вы же видите, что я легка, как птица». Так она писала мадам Жоффрен.
В переписке с этой почтенной дамой — хозяйкой известного в Париже литературного салона, как и в многолетнем обмене письмами с бароном Фридрихом Мельхиором Гриммом, прослеживается еще одна особенность. Екатерина явно жаждала не только европейской славы, но и просто дружбы, участия. В начале своей переписки с мадам Жоффрен она писала: «Еще раз повторяю Вам, что не хочу коленопреклонений: между друзьями так не водится.
Если Вы меня полюбили, то прошу Вас, не обращайтесь со мною, как будто я персидский шах».
И далее она пишет о том, что всегда является проклятием правителей, — одиночество, непонимание окружающими, которые не могут стать друзьями властителя только по велению сердца: «Поверьте, нет ничего на свете хуже высокого сана. Когда я вхожу в комнату, все приходят в оцепенение, точно при виде головы Медузы, все принимают принужденный вид. Иной раз меня это бесит и я кричу орлом на этих птиц, но надо сознаться, что таким способом ничего нельзя сделать: чем больше я кричу, тем боль-
ше стеснения... Напротив, если бы Вы вошли в мою комнату, я бы Вам сказала: "Садитесь, пожалуйста, и давайте болтать"; Вы бы сели в кресло против меня, я бы на другую сторону стола и мы бы поговорили урывками о том. о сем, на это я большая мастерица».
О своем одиночестве она писала много лет спустя и принцу де Линю: «Мы, правители, пренесносные особы в обществе, когда я вхожу в комнату...» и далее по тексту письма госпоже Жоффрен, написанному за двадцать лет до письма де Линю. Видно, что это чувство, эта мысль глубоко сидели в Екатерине, если она, раз за разом, к ним возвращалась.
Сделаем небольшое отступление и вспомним, что письма играли колоссальную роль в человеческой культуре XVIII века. Эпистолярная форма литературных произведений была одной из самых распространенных, читатели плакали над перепиской бедных влюбленных, восхищались чеканным стилем полководцев и глубиной пространных посланий философов. Нельзя забывать, что люди тогда жили несопоставимо с нами спокойнее, их жизнь, такая короткая в сравнении с нашими семьюдесятью-восемьюдесятью годами, тем не менее, не летела как наша, а тянулась.
Люди XVIII века жили в мире, где ритм жизни задавали ранние пробуждения на восходе солнца, бой часов на городской башне, да почтовые дни, когда приходила и уходила из города почта. Готовясь к этому дню, нужно было, никуда не спеша, сесть за стол, зажечь новую свечу, хорошенько очинить перо, разгладить толстый желтоватый лист бумаги и начать очередное письмо далекому
адресату, который, как и ты, ждет с нетерпением почтовый день, чтобы получить привет и новость из неизмеримого далека. Не отвечать же на письма считалось невозможным, оскорбительным и недостойным человека.
Все эти чувства вполне владели и Екатериной — человеком своего века. Конечно, часто она писала письма — отметим вновь — с чисто прагматическими целями, конечно, она лукавила, лгала, зарабатывала политический капитал, она читала собственные послания глазами постороннего, как бы через свое же плечо. Но вместе с тем она оставалась и просто милой, общительной женщиной, и ей хотелось получать не только реляции, но и ласковые письма доброго знакомого, которому можно написать о мелочах, с которым приятно, как с равным, поделиться своими мыслями, поболтать. Когда-то она решила: коли рядом, в толпе придворных льстецов, такого приятеля нет, то пусть им будет далекий адресат. Для Екатерины им стал барон Гримм — писатель, издатель рукописной газеты о жизни Франции, которую он рассылал всем европейским государям.
Он не был оригинальным мыслителем, глубоким ученым или даже остроумным собеседником, но зато отличался аккуратностью и слепым преклонением перед русской императрицей. Этого вполне хватало Екатерине: первое достоинство делало Гримма дисциплинированным корреспондентом, а второе исключало всякую тень насмешки и подвоха в его ответах на неосторожные откровения царицы. В марте 1778 года Екатерина писала Гримму, что у нее на конторке лежит масса неотвеченных писем — и Фридриха II, и Вольтера, и шведского короля, но к ним не тянется рука, «так как они мне не милы потому, что отвечая на них, надо писать, а к вам я никогда не пишу, а просто болтаю, то мне приятнее позабавиться и дать полную волю руке, перу и голове». В другой раз она писала: «Принимаюсь опять за перо. Поболтаем!..»
Переписка с философами многое дала Екатерине. Они ввели ее в высшее интеллектуальное общество Европы, прославили ее государственные дела, вызвали волну похвал в адрес «самой блестящей звезды Севера» — так назвал ее Вольтер. В потоке восторженных славословий мало кто обратил внимание на высказывание Рюльера: «Чрезмерная лесть избаловала ее, и окружающие внушили ей ложное понятие об истинном величии и о средствах сделать народ счастливым. Философы нашего времени, коих мнения требовала она себе как доброго совета, внушили ей такой эгоизм, вредный для всякого человека, не только для государя. Они заставили ее стараться единственно о том, чтоб говорили о ней, научили ее радоваться при слышимых похвалах, которыми ее осыпали со всех сторон, только своею особою занимать свет, не заботясь о
том, что будет с государством по смерти ее». Бесспорно, ничтожно в мировой истории число людей, которые выдержали труднейшее испытание медными трубами славы. Екатерина не принадлежит к этой маленькой компании истинно великих.
«Са1Ьеппе 1е СгапД»
Екатерина оценила по достоинству милую грамматическую «ошибку», не без лести допущенную принцем де Линем: «СаШеп-пе 1е Сгап<1» — «Екатерина Великий» звучало почти так же, как и «Петр Великий». Сопоставляя себя с реформатором России, императрица не видела почти никакой разницы, а кое в чем подчеркивала свое превосходство. Ревниво и пристрастно вела Екатерина «счет» и в европейском, и в мировом масштабе, размышляя о своих преимуществах перед Марией Терезией и мечтая затмить роскошную славу Людовика XIV. А сколько было ревности в тех взаимных, подчеркнуто вежливых реверансах, ко.то-рыми постоянно обменивались Екатерина и Фридрих II, ее вечный заочный соперник на поле славы.
И вот здесь нельзя не задуматься над страницами воспоминаний графа Сегюра, писавшего, что, казалось бы, человек, достигший такой славы, какой достигла Екатерина, должен быть равнодушен к голосу зависти, насмешки и недоброжелательства. Но нет! Екатерина, как и ее учитель Вольтер, остро и нервно реагировала на малейшее сомнение в ее бесчисленных достоинствах.
Суетная погоня за славой была в ее крови с молодости, с тех времен, когда она воскликнула: «Царствовать или умереть!» В переписке с заграничными адресатами она безмерно хвастлива. «Мои солдаты идут на варваров, как на свадьбу», — так примерно она описывала своим приятелям тяжелейшую войну с турками. С годами она все с меньшим и меньшим юмором относилась к собственной особе, покровительствуя всякому, как она называла, «екатеринофильству», и стала падка на лесть, даже самую пошлую и грубую. «Польстите ей! — советовал новому английскому посланнику Потемкин, хорошо знавший свою "добрую мать".— Это единственное средство добиться у нее чего бы то ни было. И этим достигают всего. Не говорите ей умных речей — она не будет вас слушать. Обратитесь к ее чувствам и страстям. Не предлагайте ей ни сокровищ, ни флота Англии, она этого вовсе не желает. Ей нужны только похвалы и комплименты. Дайте ей то, чего она желает, а она даст вам все силы своего государства». О том, что «льстя ее любви к славе», можно сбить императрицу с толку, писал и граф Сепор.
Конечно, не следует все упрощать: ни за какие комплименты Екатерина не отдала бы Англии «все силы своего государства». С первого и до последнего дня царствования слава ее, Екатерины, и слава России составляли неразрывное единство. В 1761 году она писала о России: «Слава ее делает меня славною». Можно не сомневаться, что и позор России она переживала бы как личный позор. Как-то раз, путешествуя по югу в одной карете с иностранными посланниками, она сквозь дремоту услышала их разговор на актуальную тогда тему: не станет ли легче английскому королю Георгу III, если он смирится с потерей 14 американских провинций, превратившихся в независимое государство. Екатерина сразу проснулась и резко сказала, что она, оказавшись в положении Георга, тотчас бы пустила себе пулю в лоб.
Императрицею не владело безумие многих правителей — жажда мирового господства. Завоевание Босфора было пределом ее мечтаний, причем и здесь она понимала трудности осуществления своего «Греческого проекта». Отказывалась она поддерживать русских «землепроходцев» Америки и в ответе на прошение купца Ивана Голикова о предоставлении его компании «пособия» для успешной торговли с «дикими народами» Северной Америки не без остроумия писала: «Пособие монаршее теперь обращено на полуденные (то есть — южные.— Е.А.) действия, для которых дикие американские народы и торговля с ними оставляются собственному их жребию». На проекте о завоевательном походе в Индию она начертала нечто подобное: «У России довольно земель и произведений, чтобы не иметь никакой нужды отправляться для завоеваний в Индию».
Дата добавления: 2015-08-27; просмотров: 22 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая лекция | | | следующая лекция ==> |