Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Санкт-Петербургская государственная академия театрального искусства



Санкт-Петербургская государственная академия театрального искусства

 

 

Запись спектакля «Шинель. Dress-code.»

Театр «Приют комедианта». Режиссёр – Тимофей Кулябин.

 

 

Контрольная работа в семинаре
по театральной критике
студентки 1 курса
театроведческого факультета
Ю.В. Семенковой
руководитель семинара
Н.А. Таршис.


Санкт-Петербург

 

Зритель, входящий в небольшой, тускло освещённый зал, вряд ли догадывается, что спектакль, на который он пришёл, уже начался. Задолго до третьего звонка на сцене появляется Та, которая, как указано в программке, убирает. Не привлекая внимания, она выполняет предназначенную ей работу – моет пол. Столь незамысловатое действие не претендует ни на интерес, ни на внимание зала. Такое «незаметное присутствие» на сцене уборщицы как бы воссоздаёт обыденную ситуацию, в которой роль обслуживающего персонала воспринимается лишь в функциональном его значении. Но вот женщина выпрямляется. Поправив сбившуюся белую косынку и устремив взгляд вдаль, она, задумчиво, словно озвучивая непрерывный ход своих мыслей, начинает повествование. В мягком тембре голоса Юлии Молчановой и её распевной интонации слышатся естественность и простота, и зритель, теперь с интересом смотрящий на актрису, начинает вслушиваться в слова хорошо знакомой истории о человеке, получившем при рождении имя отца – Акакий.В этой женщине, одетой в серый рабочий халат и убирающей помещение, вдруг обнаруживается то живое, которое рефреном пройдёт через весь спектакль. Рассказав о наречении Акакия Акакиевича его именем, Та, которая убирает, медленно уходит, неся в руках свои тапочки, чтобы не запачкать чистый, только что вымытый пол.
Возможно, тем, что именно в этой неприметной, простой женщине неожиданно открывается единственная живая душа в спектакле, объясняется такое нейтральное её появление на сцене, ярким контрастом которому в дальнейшем станет эффектный выход безжизненных и бездушных клерков.

Сцена погружается в темноту. На задней декорации, представленной двумя серыми створками, появляется проекция – набирающийся на печатной машинке текст. Слова размыты, их трудно различить, но удаётся понять, что это цитата.
Такая сопровождающаяся оглушительными щелчками клавиш запись ассоциируется с созданием хроники, истории, творящейся на наших глазах, она берёт на себя роль некоего «эпиграфа» к спектаклю.



Появление в следующий момент Акакия Акакиевича (Роман Агеев) совершается как таинство. В кромешной темноте тускло высвечиваются очертания проёма, заполняющегося белым дымом. Ощущение мистического действа усиливает звучание раздающегося откуда-то извне Голоса, медленно, словно по слогам произносящего первые слова шестой главы Откровения Иоанна Богослова. В проёме появляется громоздкий силуэт Башмачкина, который, расставив для равновесия руки, делает первые шаги по направлению к предназначенному для него в центре сцены месту, составленному из четырёх низких табуреток. Плавные, замедленные движения Романа Агеева гармонично сочетаются с его комплекцией, а ощущение массивности придаёт образу значимость.
Опускаясь на колени и ставя на них своё необычное устройство для письма и книг, подвешенное на широком ремне и своей тяжестью давящее на шею Башмачкина, он словно воплощает в жизнь произносимые в этот момент слова: «И сказал сидящий на престоле: пиши, ибо слова те истинны и верны».
Всё так же медленно Акакий раскладывает вокруг себя книги, лежавшие на его своеобразном столике рядом с лупой, принадлежностями для письма, ножницами и свечой и начинает, вторя громовому Голосу, записывать в книгу его послание. В течение всего спектакля этот Голос будет сопутствовать действиям Башмачкина, озвучивая слова из Апокалипсиса о раскрытии печатей, и это создаст некую связь между ними, объединит их одним смыслом.

С эффектным выходом четырёх молодых чиновников департамента (Денис Старков, Дмитрий Паламарчук, Антон Мошечков и Алексей Галишников) возникшее оцепенение начинает постепенно рассеиваться. Сцена превращается в некий подиум, пространство обретает объём засчёт постоянно сменяющих друг друга теней клерков, синхронно дефилирующих в своих одинаковых серых костюмах. На эти серые костюмы уже в следующий момент наденутся такие же одинаковые шинели, которые чиновники предварительно гордо пронесут над головой Башмачкина.

Пространство самого департамента выдержано в холодных металлических тонах (художник – Олег Головко). Каждая вещь – будь то прямоугольный стол, или высокие полки со стопками накопившихся за долгие годы дел, или висящие в бесчисленном количестве чехлы с той же самой одноразовой одеждой – дополняет картину безжизненного, безликого мира, как раз подходящего для того, чтобы, натянув на руки резиновые перчатки, одну за другой вырывать страницы из книг и опускать их в с шумом уничтожающие бумагу машинки. Вся деятельность клерков направлена на разрушение – и кромсание книг служит символом исчезновения каких бы то ни было духовных ценностей в их серой жизни.
Чиновники продолжают начатый Той, которая убирает, рассказ. Выполняя свою привычную, уже хорошо отлаженную работу, они обмениваются репликами, демонстративно и раздражённо замолкая с появлением звуков со стороны Башмачкина, продолжающего проговаривать переписываемый им текст. В нервных интонациях слышатся попытки обвинить друг друга в совершённых по отношению к Акакию несправедливых поступках: «хочешь сказать, не было, нет?!». Лишь с произнесённой Башмачкиным фразой «Оставьте меня. Зачем вы меня обижаете?» в корчащихся на полу якобы от страха чиновниках прорывается сдерживаемый ранее гомерический смех, и становится ясно, что вся предшествующая сцена «пробуждения совести» была ничем иным как разыгрываемой сценкой, вновь подчёркивающей бездуховность мира «серых костюмов». Один из них подхватывает слова Акакия и произносит гоголевский текст от лица якобы разжалобившегося молодого чиновника: «"Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?" - и в этих проникающих словах звенели другие слова: "Я брат твой"». Оценив шутку, остальные чиновники моментально разыгрывают новую сценку: с напускной нежностью они обнимают друг друга, признавая своё родство. Но радостное чувство сплочённости не мешает им помнить о своих рабочих обязанностях – и они вновь, оправляя свои шинели, возвращаются к столам. Надо сказать, что роли чиновников в этом спектакле не лишены импровизационности, и каждый из актёров волен наделить свой образ клерка чем-то индивидуальным (сдержанный и хладнокровный чиновник в исполнении Алексея Галишникова, например, существенно отличается от взбалмошного и ехидного – в исполнении Дмитрия Паламарчука).
По окончании рабочего дня все четверо с элегантной небрежностью сбрасывают на пол свои шинели и покидают сцену.
Тем временем жизнь Башмачкина идёт своим ходом.
Ощущение её мерного пульса передаётся остинатным ритмом звучащей арии Антонио Вивальди в исполнении великолепного контр-тенора Philippе Jaroussky (музыкальное оформление – Владимир Бычковский).
Музыка – как и Голос – станет неотъемлемой частью того целого, которое существует как бы «над» всем происходящим, но вместе с тем имеет к этому непосредственное отношение.

Ночь. В темноте колеблется пламя свечи. Акакий, продолжая сидеть в том же положении, что и прежде, снимает с плеч дряхлую накидку, которую он потом назовёт своей прохудившейся шинелью. Причина её изношенности становится ясна из следующего действия Башмачкина – вырезав кусок ткани из своей накидки, он создаёт обложку для исписанных им страниц. В то время как он медленно и тщательно сшивает листы, вновь раздаётся Голос: «И видел я в деснице у Сидящего на престоле книгу, написанную внутри и отвне, запечатанную семью печатями. И видел я Ангела сильного, провозглашающего громким голосом: кто достоин раскрыть сию книгу и снять печати с неё?».
Приходит Та, которая убирает. Она приводит помещение в порядок, продолжая рассказ о Башмачкине. Интересно, что используемый в спектакле текст Гоголя едва ли можно соотнести с происходящим на сцене – и приведённое Той, которая убирает, описание Акакия, заключающееся в «низеньком росте», «рыжеватости», «рябоватости» и «подслеповатости» героя вовсе не имеет сходств с образом, созданным Романом Агеевым.
В этом спектакле всё условно, он как бы выстроен на взаимодействии неких планов, направленном на раскрытие основной мысли о «некой системе социальных условностей и дресс-кодов в современном мире, где личность, не упакованная в современный стандарт восприятия и поведения, обречена на гибель» (- Т.Кулябин), и поэтому отдельные линии развития каждого из героев прорисованы в нём не вполне конкретно.

Близится момент соприкосновения Башмачкина с миром «серых костюмов». Утро нового дня вновь приносит с собой движение. Вернувшиеся на сцену чиновники достают из шкафов очередные вешалки с одеждой, исполняют с ними некоторые танцевальные фигуры, изображая из себя галантных кавалеров, надевают достанные из чехлов шинели и приступают к своим ежедневным ритуалам. В это время Акакий спускается со своего места, озабоченно разглядывая накидку, от которой уже практически ничего не осталось. Он бережно сворачивает её, кладёт на свой столик и направляется к чиновникам. Обращаясь к ним, Башмачкин пытается изложить цель своего прихода, но речь звучит бессвязно, и отдельно произнесённые слова мало что позволяют понять чиновникам. Они заняты другим делом – рассмотрев самодельную книгу Акакия, отправляют её в измельчитель. Заметив, что на него не обращают внимания, Башмачкин разворачивает шинель, отчего в воздухе появляется облако пыли, и в ужасе отпрянувшие клерки, отмахиваясь от него, переходят на задний план.
Департамент мгновенно превращается в модное ателье, где пришедшего Акакия встречают всё те же четверо, но теперь уже в роли кутюрье. Жеманясь и ясно давая всем знать о своей принадлежности к нетрадиционной ориентации, они хихикают над просьбой своего скупого клиента. А тот обращается к ним, всё так же пригибаясь к земле под тяжестью висящего на шее устройства, трясёт перед собою изрезанной, дырявой «шинелью» и настойчиво просит починить её, «заплаточку какую-нибудь поставить». Но все просьбы его наталкиваются на выгодную для кутюрье необходимость заказать новую шинель. Сперва эта мысль вызывает у Башмачкина полнейшее неприятие, он ищет любой предлог для отказа от этой невозможной на его взгляд затеи. Возможность уйти, прорвать начинающую окутывать его паутину мгновенно пресекается четырьмя «змеями-искусителями». Окружив Башмачкина, они устраивают какой-то, похожий на ритуальный, хоровод, поочерёдно хлопками дразня мечущегося внутри «пойманного зверя» и беспрестанно выкрикивая слово «новая!». Наконец, «выплюнув» его из этого вихря, модельеры с видом полного отсутствия интереса удаляются есть принесённый уборщицей обед (не что иное, как фаст-фуд в одноразовых коробках) и оставляют измождённого Акакия якобы самостоятельно принимать решение. Он – на авансцене. Он делает выбор. Он гасит рукой горящую рядом свечу – то ли делая первый шаг на пути к появившейся цели, то ли символизируя этим угасание чего-то живого в нём.
И вот на подиуме выстраивается новый ряд – с Башмачкиным в центре. Чиновники привычным жестом бросают на пол свою одноразовую верхнюю одежду. Акакий, с силой сжимая старую шинель, держит её перед собой и напряжённо, испытующе смотрит на неё – что-то не даёт ему поступить так же, что-то мешает так же небрежно, как и стоящие рядом, бросить вещь. Но ещё доля секунды – и его раскрытая ладонь пуста. В этот момент происходит «разрыв пуповины», связывавшей его с прошлым.

Сцена снова погружается в полумрак. В то время как уборщица подбирает с пола одежду и произносит текст гоголевской повести об ожидании Башмачкиным новой шинели, сам Акакий выстраивает стопкой книги на своём возвышении. Закончив работу, уборщица удаляется, а Башмачкин встаёт на столь ненадёжную конструкцию. Балансируя на такой шаткой опоре, он кажется потерянным в попытках с помощью других книг удержать равновесие. Несвязно произносит какие-то слова, из которых вдруг чётко озвучивается одно – «обстоятельство», и в этом слове слышится попытка найти себе оправдание, найти доказательства своей невиновности и непричастности к постепенному, неминуемому крушению. Словно вступая с ним в диалог, вновь появившийся Голос говорит о существовании достойного раскрыть печати книги Апокалипсиса. И тут начинает складываться единая картина происходящего, в котором Башмачкину через проживание своего личного разрушения в рамках окружающего его мира суждено стать свидетелем Конца Света всеобщего. Именно через принятие и выдерживание испытаний ему откроется то, что заложено в механизме современной жизни.

С этого момента действие обретает новое, более стремительное развитие. Общий пульс спектакля оживает вместе с появлением у арии Вивальди обработки в стиле дабстеп (музыкальный жанр, характеризующийся темпом 140 ударов в минуту и доминирующим низкочастотным басом). Вернувшиеся на сцену чиновники убирают табуретки, на которых стоит Башмачкин, оставляя одну, лишь наполовину служащую ему опорой. Несколько секунд вся конструкция находится на грани падения, но в следующий момент чиновники, переложив книги из рук Акакия ему под ноги, спускают его на землю и ведут вперёд, как человека, совершающего первые шаги.

«И я видел, что Агнец снял первую из семи печатей, и я услышал одно из четырёх животных, говорящее как бы громовым голосом: иди и смотри.»

Сцена появления на свет новой шинели заслуживает особого внимания. Чиновниками разыгрывается сцена принятия родов у чехла для одежды. В созданной атмосфере хирургического кабинета они, с волнением расстёгивая длинную молнию, извлекают из чехла «новорожденную», нежно прижимают к себе, баюкают. Всё это время Башмачкин с волнением наблюдает за процессом со стороны. Но никто сразу не собирается вручать ему долгожданный свёрток – напротив, чиновники перебрасываются им, заставляя Акакия бросаться из стороны в сторону в попытках поймать по праву принадлежащее ему. Его отстраняют и успокаивают. Он не готов ещё полностью принять новый облик, что-то осталось от прежней жизни – точнее, его письменный прибор, с начала спектакля так и не покидающий его шею. Вот его-то и снимают клерки. Ощущение разъединения чего-то накрепко сросшегося, единого вызывает эта сцена, сопровождаемая диким криком Башмачкина, который замолкает мгновенно, с появлением на плечах стремительно надетой на него одним из чиновников новой шинели.
Перерождение совершено. Кажется, что Башмачкина уже как такового и нет, а есть пять с иголочки одетых (надо сказать, что шинель, подаваемая Акакию как совершенно уникальное творение, абсолютно ничем не отличается от шинелей остальных) чиновников департамента, стоящих в один ряд.
Преобразившийся Башмачкин кординально меняется в своём физическом воплощении – в первые за долгое время выпрямляется закостеневшая спина, взгляд его устремляется вперёд, а походка становится лёгкой настолько, что, приноровившись, он поспевает за своими вновь дефилирующими по подиуму новыми друзьями. Мало того, он ухитряется стать первым, задаёт тон их строю. Его больше ничто не обременяет, нет тяжести, давящей на шею, нет ничего, кроме беспрестанного бешеного пульса жизни, который он с воодушевлением подхватывает. Походка, приобретённая им, удивляет своим контрастом с той, что была прежде – когда он, едва совершив шаг, разводил для равновесия руки, и это как нельзя лучше передаёт нам мысль о лёгкости жизни в единстве с массой, в её механической слаженности. Эта лёгкость не покидает Башмачкина до тех пор, пока его взгляд не падает на лежащий на полу его письменный прибор. Вмиг исчезает дымка веселья. Акакий бросается к нему, крепко хватает и намеревается вновь по-старому перекинуть ремень через шею. Но чиновники оттаскивают его и возвращают в установленный ход игры.
Неуверенность и сомнение переходят с Башмачкиным и в следующую сцену своеобразного его посвящения. Клерками произносится гоголевский текст о вечере у одного из помощников столоначальника, на который был приглашён Акакий Акакиевич, а перед нами разворачивается блестящий аттракцион с металлическими столами. Загнав с помощью них Башмачкина в некую ловушку, чиновники начинают в стремительном темпе перекатывать их между собой, создавая тем самым ловко перепрыгивающему с одного стола на другой Акакию своеобразную бесконечную дорожку. Всё это сопровождается подзадоривающим улюлюканьем чиновников, но на лице Башмачкина застывает тревожное выражение. Наконец, улучив момент, он спрыгивает на пол и замирает, съёжившись под сомкнувшимися в следующий момент над его головой столами.
В воцарившейся тишине звучат слова одного из чиновников, который обнаружил спрятавшегося. «Я брат твой» - тихо говорит он Акакию, словно выманивая его из своего укрытия и помогая встать на ноги. Слова звучат сокровенно, искренне, и это рождает на лице Башмачкина наивную, доверчивую улыбку. Такое «братание» совершается с каждым из чиновников. Растрогавшийся Акакий всё повторяет и повторяет эту клятву, крепко обнимая то одного, то другого «брата», и сцена заканчивается крепкими общими дружескими объятиями. Он принят.
В это время один из клерков замечает появившуюся на сцене Ту, которая убирает.

«И когда Он снял вторую печать, я слышал второе животное, говорящее: иди и смотри.»

Она действительно убирает, выполняет свою работу. Но в пристальном наблюдении за ней чиновника читается интерес, совсем не относящийся к служебным делам. В следующий момент он, уже вместе с остальными тремя, принимается за осуществление своей задумки. С растерянной и скованной уборщицы снимают обувь и ставят её на поднос, развязывают платок, халат, оставляют в одной нижней сорочке. Подоткнув подол, оголяют её ноги, тщательно вытирают влажными салфетками для придачи «товарного вида» и с предвкушением интимного зрелища подводят к Башмачкину (сами же устраиваются в «зрительных рядах», на расставленных по кругу стульях). Акакий, глядя на стоящую перед ним сжавшуюся, смотрящую в пол женщину, снимает с себя шинель и, игнорируя чиновников, которые с готовностью вызываются на время «представления» послужить вешалками, бережно укрывает её голые плечи. Не поверив такому непривычному ей жесту, она понимает его по-своему: вернув вещь хозяину, выше подвязывает подол сорочки, сбрасывает с плеча бретельку и теперь уже сама с готовностью становится перед Башмачкиным. Сломленность, заслоняющаяся от мира вынужденной жёсткостью и резкостью сквозит во всех её движениях. Лишь когда Акакий, по-прежнему просто глядя на неё, вновь снимает с себя шинель и продевает руки женщины в рукава, прикрывает грудь, словно лишая её возможности снова не понять его, она поднимает глаза на того, кто, возможно, впервые по-настоящему увидел в ней женщину.
Такой поворот событий вызывает бурный всплеск разочарования у чиновников, которые расходятся, пренебрежительно бросив скомканными салфетками в Акакия. Но это не разрушает самой трогательной сцены спектакля, где на краткий миг пересекаются два человека, молча склонившихся друг к другу головами.
Спустя некоторое время, чиновники вновь появляются на сцене. Они баюкают свои шинели, бережно прижимая их к сердцу, а потом, уложив в чехольчики, заботливо вешают их в шкафы.

После такой умиротворённой сцены дальнейшее стремительное развитие действия кажется ещё более динамичным. Женщина, всё так же стоя рядом с Башмачкиным, сбрасывает с себя его шинель на пол. Акакий медленно опускается на колени и тянется за вещью, но Та, которая убирает, властным движением руки закрывает ему глаза. Интонации Юлии Молчановой теперь решительны и резки. Она говорит о краже шинели, и слова её звучат как неотвратимое предсказание уготованного Башмачкину испытания. Подняв с пола шинель, женщина медленно пятится назад и исчезает, оставляя по-прежнему сидящего на коленях Башмачкина одного.

«И когда Он снял третью печать, я слышал третье животное, говорящее: иди и смотри.»

В департаменте утро нового дня. Чиновники вместе Башмачкиным выполняют свой повседневный ритуал – красиво проходят по «подиуму», достают из шкафов чехлы с одеждой и демонстративно расстёгивают молнии. Те же самые действия выполняет и умиротворённо улыбающийся Башмачкин. Но, расстегнув свой чехол, он вместо шинели обнаруживает пустые плечики. Сочтя это за недоразумение, Акакий идёт за другим чехлом. Нога случайно цепляется за ремень его не пойми откуда взявшегося письменного прибора, но всё внимание Башмачкина теперь устремлено лишь на раскрываемый им следующий чехол, который также оказывается пуст. Акакий в растерянности оборачивается на якобы ничего не замечающих, одевающих резиновые перчатки чиновников. Взяв себя в руки, он принимает решение во что бы то ни стало вернуть украденную вещь.
Сдержанно и настойчиво звучит голос Башмачкина, пришедшего к приставам с просьбой найти шинель (приставами и значительными лицами являются всё те же четыре клерка, продолжающие с шумом уничтожать страницы дел). Наткнувшись на пренебрежение и полное безразличие каждого, Акакий оказывается беспомощным перед дурным осознанием несправедливости и безысходности. В ярости, с рёвом дикого зверя он срывает все висящие в шкафу чехлы и безудержно тормошит их.

«И когда Он снял четвёртую печать, я слышал четвёртое животное, говорящее: иди и смотри».

С нахлынувшей новой волной решительности он приходит к значительному лицу. Рассказывая о случившемся с ним несчастье учтиво улыбающемуся человеку, кажется, не сразу понимает, почему тот вдруг делает себе из обрезков бумаги эполетыи усы. А значительное лицо, довершив самодельный образ Наполеона плечиками,взятыми из рук растерянного Башмачкина и ставшими теперь двууголкой, торжественно произносит речь о том, что, для того чтобы быть рассмотренным, прошение Акакия «сначала должно быть подано в канцелярию, затем перейти к столоначальнику, от него – к начальнику отделения, а уж потом секретарь, возможно, передаст его значительному лицу».
Любые попытки восстановить справедливость парализуются полнейшим безразличием должностных лиц. Башмачкин, пришедший в бешенство от осознания такой нарочитой глухоты, хватает «Бонапарта» за шиворот и вышвыривает его на середину сцены. Прорвавшееся отчаяние сменяется надеждой на пробуждение в чиновниках братских чувств. Стоя на коленях перед значительным лицом, Акакий тихо повторяет некогда произнесённые самим чиновником слова: «Ведь я же брат твой!»
Его хрупкое чувство надежды разбивается о произнесённый с непроницаемой интонацией ответ: «А Вы понимаете, кому Вы это говорите?».
Акакий начинает кашлять. Один из чиновников как бы вскользь замечает: «Кстати, а где Башмачкин?». «Так он же умер»,- так же невзначай бросает другой, находясь в двух шагах от оторопевшего «покойника». Акакий издаёт вопль, но звук угасает, и сцена погружается в темноту.

«И произошло великое землетрясение. И солнце стало мрачно. И луна сделалась как кровь.»

В озарённом тусклым светом и заполненном дымом проёме, как в начале спектакля, вырисовывается уходящая фигура Башмачкина.

«И пришёл великий день гнева Его.»

Из полумрака сцены медленно выходит Та, которая убирает. В тишине зажигает свечу на письменном приборе Башмачкина и садится рядом. Вокруг собираются притихшие чиновники. Пламя свечи озаряет лица тёплым, тусклым светом. Женщина тихо, еле слышно начинает петь. С каждым словом голос её крепнет, и простой, протяжный мотив русской песни гулко раскатывается по залу. Кажется, нет границ для звука, как нет конца и самому звучанию – настолько широко и душевно льётся песня. Но вот гаснет свеча, и Та, которая убирает, исчезает за сценой со словами об ускакавшей в поле молодой лошади, которую теперь невозможно вернуть назад.
На несколько секунд воцаряется тишина. Но задумчивое молчание чиновников прерывает один из них – включает музыку на мобильном телефоне. Из динамика раздаются звуки мелодии, в которой узнаётся мотив только что звучавшей песни, представленной теперь в грубой и неприятной электронной обработке. Такое искажение естественности, простоты и человечности приводит в угнетённое состояние, всё внутри протестует против таких «кривых зеркал», против всё нарастающей динамики, против оглушающего пульса, возвращающего чиновников к их стандартной жизни. Ловя ритм и постепенно набирая темп, они устраивают зажигательную дискотеку, превращают сцену в танцпол.
Раздавшийся телефонный звонок на время прерывает их тусовку. Женский голос сообщает о наличии четырёх мест на Апокалипсис.
-«За вами заехать?»
-«Да не надо. Мы сами. Подскочим.»

Именно их скачка и становится апофеозом веселья. Покормив своих разноцветных игрушечных лошадок обрезками бумаги, чиновники заскакивают на них и верхом на палочках лихо изображают мчащихся Всадников. Вновь происходит пересечение планов, и смысл произносимых Голосом слов о приближении Апокалипсиса теперь выражен буквально в этой дикой и нелепой скачке, завершающейся придающим масштабность всей сцене кинематографическим эффектом замедления движений.
Новый рабочий день чиновников осложнён последствиями бурных событий предшествующего вечера. С трудом заправляются выбившиеся рубашки, надеваются галстуки, достаются из шкафа шинели – «Это всегда так после Апокалипсиса?». Пока клерки занимаются своим туалетом, на сцену выходит Та, которая убирает. Движения её решительны и свободны, да и одета она уже не в халат уборщицы, а в чёрную вязаную кофту и длинную юбку. Встав рядом с рабочими столами, она рассказывает о появившемся на улицах Петербурга мертвеце в виде чиновника.
Появляется Башмачкин в костюме, полностью отвечающем дресс-коду департамента. Заняв своё место среди стушевавшихся чиновников, обращается к стоящему справа:
-«Тебе чего хочется?»
-«Да ничего»
-«Ну и всё»

Он действительно кажется теперь гораздо выше, как и сказала перед тем как уйти Та, которая убирает.
По-хозяйски вырвав из книг свои первые страницы, подаёт их коллегам: «Что стоим? Работаем, мальчики, работаем.»


Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 17 | Нарушение авторских прав




<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>
Аналоги: bsc21-04449 . Hr46032. Guang ming bsc22-001. . Hr7184 beijing bsc22-001 hr7184 fuznou bsc22-001. . Hr7184 | Эссе о минувшем Au-pair-годе

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.012 сек.)