Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Я не стану воздавать хвалу боязливо таящейся добродетели, ничем себя не проявляющей и не подающей признаков жизни, добродетели, которая никогда не делает вылазок, чтобы встретиться лицом к лицу с 6 страница



 

В таком-то состоянии отряд выслушал не слишком решительный, но сердитый приказ Романюка – насчет перехода линии железной дороги с боем в девятнадцать часов сорок минут. Вновь произвели разведку – все, казалось, благополучно. Но как раз в назначенное время прошел коротенький поезд из трех классных вагонов и нескольких площадок, это сорвало готовность, люди застряли, не зная, как себя вести. Романюк передал новое приказание, его не расслышали толком. И когда наконец двинулись, то попали под такой пулеметный обстрел, что пришлось сначала залечь, а потом идти обходным, трудным и неразведанным путем возле станции Тимаши, где немцы охраняли водокачку и где, естественно, опять пришлось вступить в неравный и кровопролитный бой.

 

Утром отряд в скорбном молчании хоронил Романюка. Над открытой могилой Бабийчук, который больше других дружил с одноруким дядей Мишей, говорил речь и утирал слезы, а Володя в это время, сжав зубы, накладывал опять повязку громко стонавшему Немировскому, у которого были раздроблены левая лопатка и плечевой сустав. Разрывной пулей в бедро ранило и молчаливого, сурового Мирошникова, и пожилого, всегда спокойного Кислицына.

 

– Давай шанцевый инструмент! – распорядился Бабийчук. – Куда лопатки подевали?..

 

Покончив с похоронами, Бабийчук подошел к раненым, спросил угрюмо:

 

– Ну как? Оживете, или тоже закопаем?

 

– Иди, проходи, похоронная процессия, – сказал Кислицын. – Управимся без тебя…

 

Цветков дремал на своих носилках поблизости, в дремоте вздрагивал, иногда настойчиво спрашивал, который час, словно от этого зависело что-то важное, главное, насущное…

 

По-прежнему, как тогда в Белополье, в ночь несчастья, падал снег крупными мокрыми хлопьями, ныл в стволах ветер, было холодно, и казалось, что никогда больше не покажется солнце, не согреет лес, не просохнут измученные, голодные, простывшие люди.

 

– Кого у нас побило? – вдруг отрывисто осведомился Цветков.

 

– Дядю Мишу похоронили, – ответил Устименко.

 

– Романюка?

 

– Его. Еще вот трое раненых.

 

– Убили, значит, дядю Мишу. Ну, а ранен кто – поименно?

 

Володя назвал. Цветков подумал, попросил попить, потом велел военврачу Устименке принять командование отрядом «Смерть фашизму». Случившиеся поблизости Ванька Телегин и начхоз Павел Кондратьевич удивленно переглянулись. Цветков перехватил их взгляд, выругался длинно и грубо и сказал, что «днями» сам встанет и наведет порядочек, а пока что «собеседование», «анархию» и «семейную обстановку» в отряде надо кончать.



 

– Давеча весь день совещались и переругивались, – устало произнес он, вот и доболтались, задери вас волки! Я уже маленько соображаю, Устименко будет замещать меня временно…

 

И приказал безотлагательно двигаться дальше.

 

– Ясно! – кивнул Володя.

 

– Отдохнуть людям пора! – со вздохом, закрывая ввалившиеся глаза, добавил Цветков. – И раненых теперь много…

 

Но отдохнуть по-настоящему удалось только на четвертые сутки после этого боя: вернувшийся из разведки Телегин радостно сообщил, что за холмами южнее «открылся» наконец долгожданный дом отдыха «Высокое». Немцев там не видели, персонал весь в сборе, харчей – «завались», «одеялки, простынки, подушки, все культурненько, хоть в шашки играй – такая обстановка».

 

– А почему немцев не видели? – неприязненно осведомился со своих носилок Цветков.

 

Чтобы его не жалели и не видели его слабость, он со всеми разговаривал подчеркнуто сухо и даже враждебно.

 

– А потому, товарищ командир, – подойдя ближе к носилкам и вытягиваясь по стойке «смирно», ответил Ванька Телегин, – потому, наверное, что с осенними дождями совсем ихний проселок развезло, никакая техника проскочить не может, а фриц без техники – что козел без рогов… И завал еще сделался на проселке, мне нянечки тамошние докладывали. Километра на два оползло с холмов.

 

– Начальство там – кто?

 

– За начальство не скажу – сам лично не видел. Директор – фамилия товарищ Вересов. С племянницей, конечно, познакомился. Вера Николаевна очень интересная, сама она врач. Застрявши из-за войны…

 

Сделали еще доразведку – послали пообвыкшего к войне Холодилина. При нем, чтобы «не увлекался», был начхоз – человек осторожный в обхождении с людьми, что называется, тертый калач. Доцент и начхоз побеседовали с персоналом «Высокого», собрали всех, кто остался, велели приготовиться к «приемке крупной боевой части», топить баню, готовить харчи, «чтобы было по-нашему, по-советскому, как в нашей стране положено». Нянечки и сестры сразу засуетились, пошли получать халаты, стелить постели… Обо всем этом Холодилин доложил на опушке, на морозном ветерке.

 

– Чтобы не продали нас немцам! – жестко произнес Цветков.

 

– Не продадут, – пообещал доцент. – Наши же люди…

 

Володя щурился на озаренную лучами холодного солнца холмистую даль, на текущую тоненькой свинцовой ниточкой Янчу – ту самую, в которой он когда-то купался на практике у Богословского, и думал о том, что всюду здесь фашисты, и что еще долго будет эта война, и что тетка тоже где-то в этих краях, может быть, так же как он, глядит на попранную вражескими сапогами землю и думает те же думы, что и он…

 

– И подпись, – услышал Володя голос Холодилина, – подпись ихнего фашистского главного начальника: майор цу Штакельберг унд Вальдек…

 

– Подумайте! – вдруг со смешком вмешался в разговор Володя.

 

Цветков хмуро на него взглянул, Телегин удивился:

 

– Знакомый?

 

– Я слышал эту фамилию очень давно, – не торопясь, вспоминая тогдашние подробности, сказал Устименко. – Один наш профессор институтский смешно принимал ребенка в давние годы у мадам цу Штакельберг унд Вальдек. И теперь вдруг эта же фамилия здесь – начальником. Странно!

 

– Странно еще и то, что дом отдыха «Высокое» – личная собственность эмигранта Войцеховского, – сказал Холодилин. – И Войцеховский скоро приедет – наводить порядок, так передали директору дома отдыха. И передали, что с него взыщут – именно с директора – за все непорядки. Если мне память не изменяет – в Черноярске «аэроплан» знаменитый – больница тоже когда-то Войцеховскому принадлежал?

 

– Точно, – сказал Володя, – я там на практике был, у Николая Евгеньевича Богословского…

 

– Ладно, с вашими воспоминаниями! – раздраженно сказал Цветков. – Что вспоминать, решать надо, как теперь делать…

 

Его вновь скрутило, глаза смотрели растерянно, наверное надвигался кризис. Те несколько часов, в которые он пытался командовать, не прошли для него даром.

 

– Давайте, Устименко, смотрите сами…

 

Слабыми руками он потянул себе на лицо старый ватник и затих.

 

– Значит, будет так, – внезапно почувствовав на себе взгляды бойцов отряда, сказал Володя. – Значит, таким путем…

 

И, подгибая пальцы, он размеренно и коротко распорядился, как надо действовать «во-первых», «во-вторых», «в-третьих» и так далее, чтобы обеспечить в «Высоком» отдых отряда и лечение раненых. Говорил он неторопливо, порою задумываясь и поглядывая на вновь задремавшего Цветкова, а бойцам, которые слушали его, казалось, что говорит он не сам от себя, а от имени командира, и что поэтому все сейчас опять наладится и пойдет нормально, «своим ходом», как любил выражаться Ванька Телегин.

 

– Становись! – скомандовал почему-то Володя.

 

И попросил:

 

– В доме отдыха наши, советские люди. Будьте, товарищи, вежливы, эти лесные наши ухватки забудем…

 

– А в отношении любви к нашим советским нянечкам? – спросил одессит Колечка Пинчук. – Разрешается, товарищ Устименко? В отношении пламенной любви?

 

К морозным сумеркам отряд входил в недавно покрашенные ворота дома отдыха «Высокое». Хрипя, надрываясь, разбрасывая на примороженный желтый песок белую пену, рвались с цепей два здоровенных сторожевых кобеля кавказские овчарки. Нянечки, плача счастливыми слезами, причитая и сморкаясь в полы халатов, стояли в палисаднике у высокого столба, на котором сверкал в закатных солнечных лучах большой стеклянный шар. Сухонькая, тонкогубая, плоскостопая сестра-хозяйка глядела недоверчиво, в глазах ее почудилось Володе выражение примерно такое: «А это мы еще посмотрим!» Директор вообще не показался. «Мое дело сторона», – заявил он днем Холодилину. Зато на террасу выслал он свою племянницу – Володя успел лишь заметить, что она высокая, стройная, гибкая, что на плечах у нее пуховая шаль, а темные волосы разделены прямым пробором.

 

– У вас раненые, – низким, грудным голосом сказала она Володе, когда мимо нее через террасу пронесли носилки, – я врач, позвольте мне помочь вам…

 

Он не ответил, посторонился, так она была чиста по сравнению с ними, так несхожа была здешняя жизнь с тем, что досталось им, лесовикам, так враждебно пахло от нее сладкими духами.

 

Цветкова уложили на пружинный матрац в тихой, белой, большой, очень тепло натопленной комнате. Раненых Володя расположил рядом, чтобы все были «под рукой». Но ведь теперь он состоял в отряде не только врачом, его назначили командиром! И, наскоро вымывшись в бане, переодевшись в положенную здесь для отдыхающих дурацкую полосатую пижаму из фланели и накинув на плечи халат (его собственную одежду нянечки забрали «на обработку»), Володя обошел посты, проверил, действительно ли перерезана телефонная линия с райцентром, побеседовал с Минькой Цедунькой, на которого очень полагался, и только тогда вновь поднялся на террасу и пошел коридором дома отдыха, для того чтобы приступить к своим обязанностям врача.

 

Здесь увидел он себя в зеркале и даже попятился – таков он теперь стал: дурацкая, словно в любительском спектакле, неопределенного цвета бороденка обросла его скулы и клинышком сошлась на подбородке. И усы отросли бесформенные, не усы, а «элементарная шерсть», как выразился одессит Колечка Пинчук, тоже остановившийся возле того самого зеркала, перед которым обозревал себя Володя. Глаза же смотрели испуганно и брезгливо из-под лохматых, длинных ресниц – оглядывали ободранные на лесных тропах щеки, лоб, иссеченную дождями и снегом кожу, – оглядывали Владимира Афанасьевича Устименко, такого, какому впору и даже очень подошло бы, подпираясь хвостом, лазать по стволам таинственных баобабов, – так он про себя подумал и, разжившись у Пинчука бритвой, принялся за бритье.

 

«Нашего Цветкова, имея такую внешность, как моя, – не заменить, раздумывал он, кряхтя под взмахами пинчуковской, черт бы ее драл, бритвы. – С такой рожей действительно на хвосте раскачиваться в далеких и таинственных обезьяньих тропиках!»

 

Эти его размышления подтвердил и Колечка Пинчук, принимая бритву.

 

– Теперь маненько получше на витрину стали, – сказал он. – Хотя и не вполне, потому что шевелюра еще нечеловеческая. Может, подстричь вас, товарищ доктор, хотя за успех поручиться не могу…

 

– Давайте стригите! – согласился Володя.

 

Пинчук сначала подстриг его лесенкой, потом эту лесенку «улучшил», потом, ввиду «безвыходности ситуации», предложил обрить голову «начисто».

 

– Брейте! – вздохнул Устименко.

 

– Вот теперь – ничего как будто? – с сомнением спросил Колечка. – Вы только на меня не обижайтесь, товарищ доктор, я же токарь, а не парикмахер…

 

И, напевая «С одесского кичмана сорвались два уркана», Колечка отправился за дебелой и статной няней, а Володя, завернувшись в одеяло, наподобие тоги, пошел осматривать усадьбу дома отдыха «Высокое», чтобы знать, как тут в случае чего можно будет обороняться.

 

Вместе с ним, опираясь на самодельный костыль, ходил опытный солдат Кислицын и сообразительный Ваня Телегин.

 

Покуда занимался он своими командирскими обязанностями и самим собою, Вересова, так и не дождавшись разрешения Володи, протерла Цветкова тройным одеколоном, разведенным с водою, вместе с плоскостопой, подозрительно настроенной сестрой-хозяйкой переодела его во все чистое и занялась другими ранеными – ловко, споро и ласково, так ласково, как может это делать врач, стосковавшийся по работе, да еще в тех условиях, когда можно оказать действенную помощь.

 

– У вашего Константина Георгиевича, конечно, пневмония, – сказала она, мельком взглянув на Володю. – Нынче, по-моему, кризис…

 

Мирошников, которого она перевязывала, тяжело матюгнулся, Кислицын за него извинился, ласково и мягко сказал:

 

– Вы уж, доктор дорогой, не обижайтесь, поотвыкли от дамских ручек…

 

И приказал:

 

– Поаккуратнее бы, ребята, нетактично матюгаться-то…

 

Беленькая, хорошенькая нянечка, видимо уже атакованная Бабийчуком и даже им очарованная, принесла в командирскую палату лампу посветлее – с молочным абажуром, потом – вместе со своим успевшим и побриться и отутюжиться кавалером – доставила она ужин, а Бабийчук – кагор, кофейный ликер и портвейн. Володя оглядел Бабийчука спокойно из-под полуопущенных мохнатых ресниц, спросил негромко:

 

– Откуда?

 

Бабийчук замямлил невнятное.

 

– Откуда бутылки? – повторил Устименко.

 

Вера Николаевна спокойно объяснила, что здесь имелся киоск, этот киоск ее дядюшка вскрыл и содержимое спрятал в подвал. Естественно сегодня…

 

– Весь алкоголь доставить сюда, в эту палату, – велел Устименко и вспомнил, что именно таким голосом он разговаривал в Кхаре, когда бывало безнадежно трудно. – Вам понятно, Бабийчук?

 

– Понятно! – сразу погрустнев, ответил Бабийчук.

 

– Любого пьяного – расстреляю, – так же негромко пообещал Володя. Именем командира, ясно?

 

Ящики с алкоголем Бабийчук и Ваня Телегин, сделав приличные случаю похоронные лица, составили в стенной шкаф, который Володя запер, а подумав, переставил к нему вплотную еще и свою кровать.

 

– Однако… и вправду бы расстреляли? – усомнилась Вересова.

 

– Нынче война, – ответил Володя. – А мы в тылу.

 

– Но ведь… среди своих…

 

Устименко не ответил.

 

Ночь они вдвоем – Вера Николаевна и Володя – просидели возле Цветкова. Иногда он бредил, иногда вглядывался в Устименку странно-светлым, прозрачным взглядом и спрашивал:

 

– Не вернулся?

 

Володя понимал, что спрашивает командир про Терентьева, и отвечал виновато:

 

– Нет. Пока нет.

 

В доме было непривычно тихо и удивительно тепло, и каждый раз, стряхивая с себя тяжелую, давящую дремоту, Устименко дивился, как тут и сухо и светло, как не скрипят в сырой и ветреной тьме деревья, как совсем не затекли ноги и как ему удобно и ловко.

 

– Не вернулся? – вновь спрашивал Цветков. – Точно, не вернулся?

 

– О ком это он? – тихо осведомилась Вера Николаевна.

 

– Так, один товарищ наш… отстал…

 

– Вы бы по-настоящему, толком поспали, – посоветовала Вересова, – я же не из лесу, я отоспалась…

 

Глаза ее ласково блестели, затененная керосиновая лампа освещала теплым светом обнаженные руки, поблескивала на ампулах, когда Вересова готовила шприц, чтобы ввести Цветкову камфару или кофеин, а Володя, вновь задремывая, вспоминал Варины руки, ее широкие ладошки и слушающие глаза – такой он ее всегда помнил и видел все эти годы.

 

– Ну и мотор! – сказала под утро Вера Николаевна. – Железный!

 

Откинувшись в кресле, она все всматривалась в лицо Цветкова, глаза ее при этом становились жестче, теряли свой ласковый блеск, а когда рассвело, она неожиданно строго спросила:

 

– Должно быть, замечательный человек – ваш командир?

 

– Замечательный! – ответил Володя. – Таких – поискать!

 

И почему-то рассказал ей – этой малознакомой докторше – всю историю их похода, все их мучения, рассказал про великолепную силу воли Цветкова, вспомнил, как оперировали они детей в зале ожидания еще там, в той жизни, вспомнил немецкий транспортный самолет и все маленькие и большие чудеса, которые довелось им пережить под командованием Цветкова.

 

– Он примерно в звании полковника? – задумчиво спросила Вересова.

 

– Не знаю, – сказал Володя. – Он ведь хирург, вы разве не поняли? Это он там оперировал, а я ему ассистировал…

 

Позавтракав сухой пшенной кашей, Володя отыскал сестру-хозяйку и спросил ее, по чьему приказанию отряд так мерзопакостно кормят.

 

Выбритый, с лицом, лишенным всяких признаков той свежей юности, которой от Устименки раньше просто веяло, в черном своем проношенном, но выстиранном свитере, в бриджах, снятых с убитого немецкого лейтенанта, и в немецких же начищенных сапогах, с «вальтером» у пояса, он ждал ответа.

 

Сестра-хозяйка привстала, затем вновь села, показала, собравшись говорить, свои остренькие щучьи зубки, потом воскликнула:

 

– Я не могу! Я не несу ответственности! Согласно тому, как распорядится Анатолий Анатольевич…

 

– А кто здесь Анатолий Анатольевич? – осведомился Устименко.

 

– У них, у гадов, всего невпроворот, – из-за Володиной спины сказал Бабийчук. – Мы с начхозом смотрели ночью – вскрыли ихние кулачества. И масло, и окорока, и консервы – всего накоплено. Сгущенки одной – завались, черт бы их задавил, куркулей… Прикажите – раскулачим!

 

Не ответив, Устименко отправился к директору, с которым и повстречался в дверях террасы.

 

– Вересов, – представился он, уступая Володе дорогу. – Директор… всего этого благолепия. Директор, конечно, в прошлом, а сейчас здесь проживающий…

 

Володя молчал. Анатолий Анатольевич представлял собою мужчину приземистого, с висячими малиновыми щечками, в аккуратной курточке, немного чем-то напоминающего старую фотографию гимназиста, только неправдоподобно пожилого.

 

– Прогуливаетесь?

 

– Прогуливаюсь.

 

Они присели в гостиной, за круглый, с инкрустациями столик. Директор платком потер какое-то пятнышко на лакированной столешнице, дохнул и еще потер. Щекастое лицо его выразило огорчение.

 

– Незадача, – пожаловался он. – Краснодеревец наш в армии, мебель привести в порядок некому…

 

– Да-а, война! – неопределенно произнес Володя.

 

Директор быстро на него взглянул.

 

– Нас тут кормят очень плохо, – сухо сказал Устименко. – Люди мои оголодали, намучены походом, а у вас запасы. Надо распорядиться, чтобы кухню не ограничивали. Вы директор…

 

– И не просите, боюсь! – поспешно сказал он. – Боюсь, боюсь, вам хорошо, вы уйдете, а меня немцы повесят. Нет, не просите, донесут, и пропал я…

 

– Кто же донесет?

 

– Это всегда отыщется, – с коротким смешком сказал Вересов. – Человеки, они разные! Очень, очень разные, и в душу к ним не влезешь. А быть повешенным, товарищ дорогой, мне не хочется. Было бы еще, знаете, за что, а ведь бессмысленно. Так что я никаких распоряжений давать не стану, а вы сами все отберите. Ваша сила. Мы же люди посторонние. Вот так-то! И хорошо! С этим самым нынешним нашим властителем цу Штакельберг шутки плохи, я наслышан…

 

Устименко поднялся.

 

– И не совестно вам так трусить? – спросил он. – Вот племянница ваша не боится ничего, помогает нам…

 

– У меня, дорогой друг, здоровье не то, что у нее, – вдруг искренне и печально ответил Вересов. – У меня вены чудовищные, я уйти не смогу. А у нее ножки молодые, ей и горя мало. Так что вы лучше, действительно, силой у меня ключи-то отберите, я их сейчас вам вынесу…

 

Ключи он тотчас же вынес и, отдавая связку Володе, посоветовал:

 

– Консервы сейчас тратить не рекомендую. Вы их с собой прихватите. Лошадей-то моих тоже небось возьмете, вот и запас калорийный у вас образуется. Оно – эффективнее, чем хлеб печеный, да крупа, да макароны…

 

Обед в этот день, как и во все последующие, которые отряду довелось провести в «Высоком», был изготовлен «согласно кондиции», как выразился быстро поправляющийся Цветков. Ел он за десятерых, ежедневно парился с понимающим в этой работе толк Бабийчуком в бане, делал какую-то, никогда Володей не слыханную, «индийскую дыхательную гимнастику», а на недоверчивые Володины хмыканья возражал:

 

– Вся ваша наука, милостивый государь, сплошной эклектизм, знахарство и надувательство. И индийская гимнастика ничем не хуже, допустим, пресловутого психоанализа. Но мне с ней веселее, я, как мне кажется, от нее лучше себя чувствую. Вам-то что, жалко?

 

И приказывал, и командовал уже он – Цветков, а не Устименко. Бойцы – от любящего порассуждать доцента Холодилина до кротчайшего начхоза Симакова повеселели; то, что Цветков «выкрутился и выжил», было хорошим предзнаменованием, а имевшие место трудные дни и неудачные бои сейчас были, разумеется, отнесены за счет болезни Цветкова, чего он, кстати, нисколько не отрицал, спрашивая со значением в голосе:

 

– Ну как? Хорошо, деточки, повоевали без меня? Толково? Зато небось отдохнули: я – командир тяжелый, требовательный, каторга со мной, а не война… Так?

 

По нескольку раз в день спрашивал:

 

– Мелиоратор наш что, Устименко? Как вы думаете? Накрыли его фашисты?

 

И задумывался.

 

По ночам много курил, бодрое состояние духа покидало его, и нетерпеливым, отрывистым голосом он говорил:

 

– Ну, хорошо, встретимся, ну, отвечу по всей строгости, разумеется в кусты не удеру, все так…

 

– О чем вы? – сонно удивлялся Володя.

 

– О белопольской истории, черт бы ее побрал. Вам хорошо, вы не убивали, а я ведь убил стоящего человека. Нет, это не нервы, это – норма. Давайте порассуждаем…

 

И рассуждал, то оправдывая себя, то обвиняя, но обвиняя так жестоко и грубо, что Володе было трудно слушать.

 

– Напиться бы! – однажды с тоской сказал Цветков.

 

– Алкоголя вагон и маленькая тележка, – брезгливо ответил Устименко. Вот, за моей кроватью. Можете, вы же командир…

 

– А вы хитрое насекомое, – с усмешкой ответил Цветков. – С удовольствием посмотрели бы на меня на пьяненького. Не выйдет!

 

Вересова подолгу сидела в их комнате, он говорил ей нестерпимые дерзости о женщинах вообще и о ней в частности, рассказывал не смешные и грубые анекдоты, но порою интересничал, напоминая Володе чем-то лермонтовского Грушницкого.

 

– Ах, все, сударыня, позади, – услышал однажды Володя, подходя к открытой двери. – Знаете, как в стихотворении:

 

 

Разве мама любила такого,

 

Желто-серого, полуседого

 

И всезнающего как змея…

 

 

Устименко вошел. Цветков немножечко, как говорится, смешался, выпустил из своих ладоней пальцы Веры Николаевны и сказал с вызовом в голосе:

 

– Я по стишкам не специалист! Это вот, наверное, Володечка наш понимает насчет лирики…

 

В открытую дверь заглянул Холодилин, сделал заговорщицкое лицо и исчез, Вера Николаевна ушла, а Володе почему-то стало грустно.

 

– Что это вы, Устименко, словно муху проглотили? – спросил его Цветков.

 

И, не дожидаясь ответа, изложил свой взгляд на женщин, на «Евиных дочек», как он выразился. Говорил он длинно, очень уверенно и необыкновенно грубо. Володя слушал молча, лицо у него было печальное.

 

– Знаете, Константин Георгиевич, а ведь это в общем исповедь пошляка, произнес он, помолчав. – Самого настоящего, закостенелого и унылого в своей убежденности…

 

Легкая краска проступила на еще бледном после болезни лице Цветкова, он как бы даже смутился.

 

– И поза эта! Неужели вы серьезно? Противно же так жить!

 

– Зато я свободен! – не совсем искренне усмехнулся Цветков. – И всегда буду свободен, даже женившись, чего я, конечно, не сделаю…

 

– Ну вас к черту! – сказал Володя. – Не умею я эти темы обсуждать…

 

– Влюблены небось в какую-либо принцессу Недотрогу? – закуривая и пуская дым колечками, осведомился Цветков. – А она сейчас…

 

– Между прочим, схлопочете по морде! – негромко пообещал Устименко. Понятно вам, Константин Георгиевич? И схлопочете не как командир, а как болтун и мышиный жеребчик…

 

Незадолго до ужина Холодилин принес Цветкову «согласно его приказанию» несколько томиков старого издания Чехова и попросил разрешения задать вопрос. Иногда доцент любил щегольнуть хорошим военным воспитанием.

 

– Ну, задавайте! – генеральским голосом позволил Цветков.

 

– Зачем вам, извините только, понадобился вдруг Чехов?

 

– То есть как это?

 

– А так. Разве вы читаете такого рода произведения?

 

– Какого же рода произведения я, по-вашему, читаю?

 

– Боюсь утверждать что-либо. Но ведь Чехов… Или это для прочтения вслух? Совместного?

 

– Убрались бы вы, Холодилин, лучше вон! – попросил командир. – Что-то в вас мне нынче не нравится!

 

– Слушаюсь! – сухо ответил доцент и ушел, а Цветков долго и неприязненно смотрел на закрывшуюся за ним дверь.

 

Весь вечер, и далеко за полночь, и с утра он читал не отрываясь, и красивое сухое лицо его выражало то гнев, то радость, то презрение, то умиленный восторг. А Володя, занимаясь делами отряда – бельем, одеялами, которые он решил забрать с собой, медикаментами в больничке дома отдыха, консервами, – думал о том, сколько разного сосредоточено в Цветкове и как, по всей вероятности, не проста его внутренняя, нравственная жизнь.

 

– Послушайте, – окликнул его вдруг Цветков, когда он забежал в их палату за спичками. – Послушайте.

 

И голосом, буквально срывающимся от волнения, прочитал:

 

– «Я уже начинаю забывать про дом с мезонином, и лишь изредка, когда пишу или читаю, вдруг ни с того ни с сего припомнится мне то зеленый огонь в окне, то звук моих шагов, раздававшихся в поле ночью, когда я, влюбленный, возвращался домой и потирал руки от холода. А еще реже, в минуты, когда меня томит одиночество и мне грустно, я вспоминаю смутно, и мало-помалу мне почему-то начинает казаться, что обо мне тоже вспоминают, меня ждут, и что мы встретимся… Мисюсь, где ты?»

 

Захлопнув книжку с треском, Цветков несколько мгновений молчал, потом, чтобы Володя не заподозрил его в излишней чувствительности, произнес:

 

– А Чехова не вылечили от чахотки. Тоже – медицина ваша!

 

– Не кривляйтесь, – тихо сказал Володя. – Вы ведь не поэтому мне прочитали про Мисюсь.

 

– Я прочитал про Мисюсь, – сухо и назидательно ответил Цветков, потому, товарищ Устименко, что тут очень хорошо сказано, как он «потирал руки от холода». Я это тоже помню по юности, в Курске. И это я всегда вспоминаю при слове «Родина». Оно для меня – это слово – не географическое понятие и даже не моральное, а вот такое – я влюблен, поют знаменитые курские соловьи, мне девятнадцать лет, и я ее проводил первый раз в жизни.

 

– Вы ее любите до сих пор?

 

– Кого? – прищурившись на Володю, осведомился Цветков. – О ком вы?

 

«Черт бы тебя подрал!» – уходя, в сердцах подумал Володя.

 

А когда вернулся, Цветков ему сказал:

 

– Знаете, он и про меня написал, вернее про мою мать.

 

– Это как? – не понял Володя.

 

– Очень просто. Мы сами – деревенские, из Сырни, у нас только Сахаровы там да Цветковы, других нет. И мама у меня неграмотная, не малограмотная, а просто совсем неграмотная. В Сырне сейчас немцы, а мама никак не могла понять, что я у нее доктор, врач форменный. И когда она расхворалась и ее дядья (отца у меня очень давно нет) привезли ко мне в Курск – я там на практике был, – она думала, мама, что я санитар, понимаете? Вот, послушайте, тут написано…

 

Отрывая слова, жестко, делая странные паузы, он прочитал:

 

– "И только старуха, мать покойного, которая живет теперь у зятя-дьякона в глухом уездном городишке, когда выходила под вечер, чтобы встретить свою корову, и сходилась на выгоне с другими женщинами, то начинала рассказывать о детях, о внуках, о том, что у нее был сын архиерей, и при этом говорила робко, боясь, что ей не поверят…


Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 19 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.058 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>