Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Легенда об индийском царе 8 страница



А было у раджи Раваны стадо предназначенных Брахме коров, которые почитались священными и из молока и масла которых приносились богу частые и обильные жертвы. Для них отведены были лучшие пастбища во владениях раджи. И вот однажды один из пастухов, заботившихся об этих предназначенных Брахме коровах, сдав доставленное масло, поведал о том, что местности, в которой до сих пор паслось их стадо, угрожает засуха и что они, пастухи, решили отогнать стадо подальше к горам, где даже в самую засушливую пору нет недостатка в источниках и свежей траве. Васудева, давно знавший этого пастуха, человека приветливого и надежного, доверил ему судьбу мальчика: когда на следующий день маленький Даса, сын Раваны, бесследно исчез и все попытки разыскать его оказались тщетными, — лишь Васудева и пастух знали тайну его исчезновения. Мальчик же, увезенный пастухом к зеленым холмам, по склонам которых лениво кочевало стадо коров, легко и радостно принял свою новую жизнь среди пастухов и животных и вырос подпаском, помогая доить, пасти и перегонять коров с пастбища на пастбище; он пил сладкое молоко, играл с телятами, барахтался в траве среди цветов, и нагие пятки его всегда были выпачканы коровьим пометом. Здесь все ему было в радость, он узнал жизнь пастухов и коров, узнал лес, его деревья и плоды, он полюбил манго, лесную смоковницу и дерево варинга; он доставал из зеленых озер сладкий корень лотоса, украшал свою голову в дни празднеств венком из алых цветов огнянки, он научился остерегаться лесных хищников, избегать встреч с тигром, подружился с умным мунго и веселым ежом; в сезон дождей он, забравшись с другими детьми в сумрачную хижину, коротал время в играх и пении или плетении корзин и циновок. Он не совсем еще забыл свою прежнюю родину, свою прежнюю жизнь, но она вскоре стала казаться ему полузабытым сновидением.

И вот однажды — они только что перегнали стадо в другую местность — Даса отправился в лес, на поиски меда. Лес был необычайно дорог его сердцу с тех самых пор, как он впервые увидел его, а этот незнакомый лес показался ему особенно прекрасным: солнце пронизало листву и кружево ветвей золотыми нитями, и так же, как наполнявшие чащу звуки — крики птиц, шепот деревьев, голоса обезьян — переплелась и сплавились в восхитительный, сладостный гимн, под стать пестрому солнечному ковру меж стволов, так же дивно слились и лесные запахи: они рождались, перемешивались и вновь исчезали — запах листьев, цветов, воды, древесины, терпкий и сладкий, буйный и трепетный, бодрящий и дремотный, веселый и печальный. Там тихо журчал на дне лощины невидимый ручей, здесь плясал над белыми головками зонтиков бархатно-зеленый мотылек, покрытый черными и желтыми пятнами, а то вдруг в синеватом сумраке зарослей с треском обрушивалась ветвь, и листва тяжело опадала на землю, или далеко в темной чаще раздавался утробный рык дикого зверя, или какая-нибудь сварливая обезьяна вдруг принималась браниться со своими сородичами. Позабыв про мед, жадно внимая крохотным птицам с пестрым, блестящим опереньем, Даса заметил вдруг некий след, некое подобие дорожки, едва приметную тропку, теряющуюся меж высокими папоротниками, которые похожи были на густой маленький лес, занесенный в этот, большой, неведомо откуда. Бесшумно раздвинув ветви и осторожно ступая, он пошел по незнакомой тропе, и вскоре она привела его к многоствольному дереву, и под деревом этим он обнаружил маленькую хижину в форме остроконечного шатра, сплетенную из ветвей папоротника, а подле хижины — неподвижно сидящего на земле человека. Он сидел прямо, руки его покоились меж скрещенных ног; из-под седых волос над широким челом видны были опущенные долу недвижные, безмолвствующие глаза —- открытые, но обращенные внутрь. И Даса понял, что пред ним — святой человек, йог. Это был не первый йог, которого видел Даса, он давно уже знал, что йоги — досточтимые, богоизбранные мужи, что относиться к ним надлежит с благоговением и что приносить им дары есть благое деяние. Но этот, сидящий перед своей так ловко укрытой от посторонних глаз хижиной, прямо и неподвижно, с бессильно повисшими руками, и занятый самоуглублением, понравился мальчику больше других и показался необычнее и достойнее всех когда-либо встречавшихся ему йогов. Человек этот, который, казалось, воспарил над землей и, несмотря на отрешенность взгляда, все видел и знал, окружен был ореолом святости, стеной величия, охвачен был огненным кольцом собранной воедино силы йоги, приблизиться к которому или погасить которое возгласом или приветствием мальчик не решался. Достоинство и величие погруженного в себя отшельника, сияющий внутренним светом лик его, запечатленные в его чертах собранность и железная неуязвимость излучали незримые, но осязаемые волны, и посреди этих волн он восседал, словно на троне; могучий дух его, его пламенная воля окутали его таким волшебством, что, казалось, даже не поднимая взора, одним лишь желанием, одной лишь мыслью он способен умертвить всякого, кто приблизится, и вновь возвратить его к жизни.



Неподвижнее дерева — ибо дерево все же дышит и трепещет листвой, — неподвижный, словно каменное изваяние бога, сидел йог перед своей хижиной, и столь же неподвижно с того самого мгновения, когда увидел его, стоял Даса, словно вросший в землю, словно закованный в тяжкие узы, плененный колдовской силой открывшегося ему зрелища. Он стоял и неотрывно смотрел на мудрого отшельника, он видел пятно солнечного света на плече его и другое пятно на одной из его покойно лежащих рук; пятна света медленно передвигались и исчезали, уступив место другим, и в безмолвном изумлении своем мальчик вдруг понял, что солнечные пятна не имеют к этому человеку никакого отношения, как не имеют к нему никакого отношения ни щебет птиц, ни голоса обезьян, ни бурая лесная пчела, что опустилась на лицо погруженного в себя мудреца, проползла по щеке его, обоняя кожу, и вновь воспарила и улетела прочь, ни весь этот многообразный лесной мир. Все это, чувствовал Даса, все, что видят глаза и слышат уши, все прекрасное и безобразное, кроткое и устрашающее — все это пребывало вне всякой связи с этим святым пустынножителем: дождь не охладит его и не раздосадует, огонь не опалит; весь окружающий его мир стал для него лишь поверхностью, утратил значение. В сознании завороженного принца-подпаска метнулось летучей тенью подозрение, что, быть может, весь мир и в самом деле есть только игра, только поверхность, только легкий вздох ветра, только водяная рябь над неведомыми глубинами; это была не мысль, а всего лишь мгновенный телесный трепет, легкое головокружение, ощущение ужаса и грозящей опасности и одновременно страстное, жадное стремление подчиниться неумолимо влекущему, притягивающему зову. Ибо Йог — он чувствовал это — погрузился сквозь поверхность мира, сквозь поверхностный мир на дно бытия, в тайну вещей, прорвал колдовскую сеть человеческих чувств, преодолел игру света, звуков, красок, ощущений, стряхнул с себя остатки ее и теперь пребывал в Существенном и Неизменяемом, пустив в них прочные корни. Мальчик, хотя и воспитанный некогда брахманами и одаренный лучом духовного света, не мог понять этого разумом и не сумел бы облечь это в слова, но он чувствовал это, как чувствуют в благословенную минуту близость божественного, он чувствовал это как благоговейный трепет и восторг пред лицом этого человека, как любовь к нему и стремление в жизнь истинную, какою, должно быть, жил этот погруженный в себя отшельник. Так стоял он среди папоротников, чудесным образом вспомнив при виде старца о своем происхождении, о своем княжестве и царстве, с растревоженным сердцем, не замечая ни полета птиц, ни ласково перешептывающихся деревьев, позабыв про лес и про оставшееся далеко позади стадо, покорившись колдовской силе и молча взирая на медитирующего йога, плененный непостижимой тишиной и неприступностью его образа, просветленным покоем его лика, источающей силу и собранность позой его, его устрашающей верностью суровому долгу самоотречения.

Позже он едва ли смог бы сказать, сколько времени провел он перед хижиной — два или три часа, а может быть, два или три дня? Когда узы колдовства упали с его плеч и он бесшумно отправился назад по тропе сквозь гущу папоротника и все время, пока он искал обратную дорогу из леса к открытым лугам, где паслось их стадо, он не помнил себя и не ведал, где он и что с ним, душа его была очарована, и очнулся он, лишь когда его окликнул один из пастухов. Он набросился на мальчика с громкой бранью, разгневанный его долгим отсутствием, но, когда тот изумленно возвел на него глаза, он тотчас же смолк, пораженный непривычно чужим взглядом и торжественно-горделивой позой мальчика. Спустя некоторое время он спросил его:

— Где же ты был, дорогой? Уж не увидел ли ты случайно кого-нибудь из богов? А может быть, тебе повстречался демон?

— Я был в лесу, — отвечал ему Даса. — Меня потянуло туда, я хотел поискать меду. Но потом я совсем позабыл про него: я увидел там человека, отшельника, он сидел погруженный в раздумье или молитву, и когда я увидел его, увидел, как сияет его лицо, я остановился и долго смотрел на него. Я бы хотел вечером сходить туда еще раз, с дарами, ибо этот человек — святой.

— Верно, — одобрил его желание пастух, — сходи к нему и отнеси молока да масла в придачу. Надо почитать святых и приносить им дары.

— Но как мне обратиться к нему?

— Тебе незачем обращаться к нему, Даса, ты только поклонись ему и положи перед ним свои дары, большего от тебя и не требуется.

Так мальчик и поступил. Ему понадобилось немало времени, чтобы отыскать жилище отшельника. Место перед хижиной, где он сидел, было пусто, а в хижину Даса войти не посмел и, положив дары свои на землю у самого входа, удалился.

И пока пастухи со своим стадом не покинули эти места, он каждый вечер отправлялся к обители йога с дарами, а однажды побывал там и днем и вновь нашел благочестивого подвижника сидящим в позе самоуглубления и не удержался от соблазна подойти ближе, чтобы еще раз благоговейно лицезреть святого и причаститься лучей блаженства и силы его. И позже, когда они перегнали стадо на новое пастбище, Даса долго еще не мог забыть о том, что приключилось с ним в лесу, и, как это бывает со всеми мальчиками, оставаясь один, он предавался мечтам, воображая себя отшельником, преуспевшим в йоге. Однако время шло, и постепенно воспоминание это, а вместе с ним и мечта померкли; к тому же Даса незаметно превратился в крепкого юношу, который теперь все охотнее посвящал свой досуг играм и состязаниям со сверстниками. И все же в душе его остался едва заметный след, неосознанное предчувствие, что взамен утраченного княжества, великородного происхождения он когда-нибудь обретет силу и величие йоги.

Однажды — они как раз находились неподалеку от города — кто-то из пастухов принес весть о том, что готовится небывалый праздник: старый владыка Равана, одряхлевший и утративший прежнюю силу, назначил день, когда сын его Нала провозглашен будет раджей и сменит его у кормила власти. Даса тотчас же возжелал посетить этот праздник, чтобы увидеть город своего детства, который еще жил в душе его в виде бесконечно далекого, расплывчатого воспоминания, насладиться музыкой, полюбоваться праздничным шествием и состязаниями благородных, а еще — чтобы заглянуть в этот незнакомый мир горожан и князей, о котором слагалось такое множество легенд и сказок и к которому, как ему было известно, — а может быть, это тоже была всего лишь легенда или сказка, или и того меньше, — он некогда, целую вечность тому назад, принадлежал и сам. Пастухам велено было доставить ко двору масло для жертвоприношений по случаю празднества, и Даса, к радости своей, оказался в числе трех счастливцев, назначенных старшим пастухом для поездки в город.

Они прибыли во дворец вечером накануне торжества и передали масло брахману Васудеве, ибо он был начальствующим над жрецами во время жертвенных обрядов, и старый брахман не узнал юношу. Наутро трое пастухов с жадной радостью приняли участие в празднике, поспешив сперва к жертвеннику, где уже под ревнивым оком Васудевы начиналась церемония и горы золотистого масла, охваченные языками пламени, спустя миг уподоблялись исполинским факелам, которые в угоду тридесяти богам воссылали в поднебесье, в бесконечность безумную пляску огня и дым, пропитанный жиром. Они видели посреди праздничного шествия слонов с золочеными крышами над башенками, в которых сидели наездники, видели убранную цветами царскую колесницу и молодого раджу Налу, слышали гром литавр. Все было великолепно и ослепительно и вместе с тем немного смешно, во всяком случае так показалось молодому Дасе; он был восхищен, оглушен и опьянен этим шумом, этими нарядными колесницами и лошадьми, всей этой роскошью и хвастливым расточительством; он восхищен был танцовщицами, предшествовавшими царской колеснице, стройными и гибкими, как стебли лотоса; он поражался величине и красоте города, и все же, несмотря ни на что, в самом водовороте радости и хмельного веселья он видел все это одновременно и трезвым рассудком пастуха, который, в сущности, презирает горожан. О том, что ведь это он, он сам был перворожденным сыном раджи, что здесь на глазах его происходит обряд помазания, посвящения и величания его сводного брата Налы, совершенно забытого им; о том, что ведь это он сам, Даса, должен был бы сидеть на его месте в украшенной цветами колеснице, он не думал. А этот молодой Нала ему очень не понравился: он показался ему глупым и злым в своей избалованности и невыносимо тщеславным в своем чванливом самопочитании; он охотно сыграл бы какую-нибудь шутку с этим играющим в царя юношей, чтобы как следует проучить его, но такого случая не представилось, и он вскоре забыл о нем за всем тем, что можно было видеть, слышать, над чем можно было посмеяться и чему — порадоваться. Хороши были горожанки с их дерзкими, волнующими взглядами, движениями и речами; иные слова из их уст еще долго не давали трем пастухам покоя. Правда, в этих словах нетрудно было расслышать и насмешку, ибо горожанин относится к пастуху так же, как пастух относится к горожанину; один презирает другого; и все же они нравились городским женщинам, эти красивые, сильные юноши, выросшие на молоке и сыре и почти круглый год живущие под открытым небом.

Возвратившись с праздника мужчиной, Даса отныне не давал девушкам прохода, и на долю его выпало немало тяжелых рукопашных битв с соперниками. И вот однажды пришли они в незнакомую местность, изобилующую пологими пастбищами и тихими водами среди камыша и бамбука. Здесь повстречал он девушку по имени Правати и воспылал безумной любовью к юной красавице. Она была дочерью кортомщика, и страсть Дасы оказалась столь велика, что он обо всем позабыл и все бросил, чтобы завладеть ею. Когда стадо вновь покидало эту местность, он не внял советам и увещеваниям пастухов и простился с ними и со своей пастушьей жизнью, которую очень любил, стал оседлым и добился того, чтобы ему отдали в жены Правати. Он возделывал просяные и рисовые поля тестя, помогал на мельнице и в лесу, на заготовке дров, построил жене своей хижину из бамбука и глины и держал ее там взаперти. Поистине могучей должна быть сила, способная заставить молодого человека отказаться от друзей и товарищей и от своих привычек, изменить свою жизнь и взять на себя незавидную роль зятя под кровом жены, в окружении чужих людей. Красота Правати была столь ослепительна, а обещание страстных любовных утех, излучаемое лицом и фигурой ее, столь щедрым и соблазнительным, что Даса не замечал вокруг ничего, кроме жены своей, жил только ею и испытал в объятиях ее величайшее блаженство. О некоторых богах и святых рассказывают, что они, очарованные какими-нибудь восхитительными красавицами, целыми днями, месяцами и даже годами не выпускали их из своих объятий, сливались с ними, с головой окунувшись в страсть, презрев все земные дела свои. Такой же судьбы и такой же любви желал бы себе и Даса. Однако ему выпал другой жребий, и блаженство его продлилось недолго. Оно продлилось всего около года, но и это время наполнено было отнюдь не одним только блаженством, в нем оставалось довольно места и для другого: для докучливых поучений тестя, для колкостей шурьев, для капризов молодой жены. Но стоило ему возлечь с супругой на брачное ложе, как все это в тот же миг предавалось забвению, обращалось в ничто, — так призывно улыбались ему ее пьянящие уста, так сладко было ему ласкать ее стройное тело, так дивно благоухал вертоград сладострастия, сокрытый в ее юных прелестях.

Счастью их не исполнилось и гола, как в местность, в которой они жили, внезапно нагрянули шум и тревожная суета. Появились глашатаи верхом на лошадях и возвестили прибытие молодого раджи, а вскоре показался с воинами, лошадьми и обозом и сам раджа Нала, пожелавший заняться охотой в этих краях; затрепетали на ветру шатры, захрапели кони, затрубили охотничьи рога. Даса мало заботился об этом, он трудился на своем поле, молол на мельнице зерно и избегал встреч с охотниками и царедворцами. Когда же в один из этих дней, воротившись домой, в свою хижину, он не нашел в ней своей жены, которой на все это время строго-настрого запретил покидать ее, в сердце его, словно уязвленном тернием, родилось предчувствие, что над ними нависла беда. Он поспешил к тестю, но и там не нашел Правати, и все, кого он ни спрашивал, отвечали, что не видели ее в этот день. Боль в сердце его росла. Он обыскал поля, огород, где зеленели капустные грядки, он метался два дня и две ночи между своей хижиной и домом тестя, караулил жену на пашне, опускался в колодец, молился, громко звал ее по имени, манил с лаской в голосе, проклинал, искал следы ее ног. Наконец самый младший из его шурьев, еще мальчик, открыл ему тайну: Правати была у раджи, она жила в его шатре, ее видели скачущей на его лошади. Даса принялся кружить, словно хищник, вокруг шатров Налы, невидимый, вооруженный пращой, которую смастерил себе когда-то еще в своей пастушьей жизни. Как только царский шатер хоть на миг, днем или ночью, оставался без охраны, он подбирался ближе, но тут каждый раз вновь появлялась стража, и ему приходилось скрываться. Забравшись на дерево и укрывшись в ветвях, он наблюдал за лагерем и не раз видел раджу, лицо которого ему знакомо было с того самого праздника и внушало отвращение; он увидел однажды, как тот сел на коня и ускакал прочь, а когда вернулся обратно спустя несколько часов, спешился и откинул полог шатра, навстречу ему шагнула молодая женщина и приветствовала возвратившегося царя, и, узнав в этой женщине жену свою, Правати, Даса едва не упал с дерева. Теперь он знал правду и боль в его сердце стала еще сильней. Велико было счастье любви, дарованное ему Правати, и так же велико, а может, еще больше было его горе, была его ярость, его боль утраты и горечь оскорбления. Такое случается с людьми, когда всю любовь свою, весь запас нежности они изливают на один-единственный предмет, с утратой которого для них рушится весь мир и они остаются нищими и пустыми посреди обломков.

Весь день и всю ночь блуждал Даса по окрестным лесам; едва успевал он под гнетом усталости опуститься на землю в надежде хоть немного передохнуть, как безутешное горе вновь поднимало его на ноги и немилосердно гнало прочь, он не мог не шевелиться, не мог не двигаться, ему казалось, что он уже не остановится, пока ноги не принесут его на край света, на край его жизни, утратившей ценность и блеск. Однако шел он не на край света, не в неизвестность — он бродил по тем местам, где его постигло несчастье: вдоль полей, вокруг мельницы и своей хижины, вокруг царского шатра. Наконец он, вновь взобравшись на дерево напротив шатра, затаился и стал ждать, отчаянно, жадно, как изголодавшийся хищник в засаде, пока не настал тот миг, ради которого он напряг свои последние силы, — пока раджа не вышел из шатра. Тогда он бесшумно соскользнул с высокой ветви, вскинул пращу, раскрутил ее над головой и угодил тяжелым полевым камнем прямо в лоб ненавистному обидчику, так что тот упал навзничь и остался неподвижно лежать на земле. Никого из людей его не было видно; сквозь ураган сладострастного упоения свершившейся местью в сознании Дасы грянула на миг — устрашающе и непостижимо — глубокая тишина. И прежде чем вокруг убитого поднялся шум и сбежались со всех сторон многочисленные слуги, он уже был в роще, а еще через миг скрылся в прилегающих к ней по склону долины бамбуковых зарослях.

В ту минуту, когда он спрыгнул с дерева, когда, объятый хмельной жаждой мести, раскручивал свою пращу и посылал врагу смерть, ему казалось, будто он тем самым уничтожает и свою собственную жизнь, будто вместе с камнем он выпускает из рук последнюю свою силу и сам ввергает себя, летя вместе с орудием смерти, в бездну небытия, согласный на гибель, — лишь бы враг его пал хоть на мгновение раньше. Теперь же, после того как ответом на содеянное им был неожиданный миг тишины, жажда жизни, о которой он минуту назад и не подозревал, повлекла его прочь от разверстой бездны, древний инстинкт завладел его чувствами и телом, погнал его в лес, в бамбуковые заросли, приказал ему скрыться, стать невидимым. Лишь когда он достиг прибежища и первая опасность миновала, он осознал то, что с ним произошло. Он в изнеможении опустился на землю и долго не мог отдышаться, хмельной туман возбуждения, побежденный обессилевшей плотью, рассеялся, уступив место отрезвлению, и Даса испытал вначале чувство разочарования, горькое сожаление о том, что он остался жив и скрылся от погони. Но едва дыхание его успокоилось, едва возвратились силы в его дрожащее от усталости тело, как дряблое, гадкое чувство это вытеснили воля к жизни и упрямство, а сердце вновь преисполнилось исступленной радости о содеянном.

Вскоре неподалеку от него послышался шум приближающейся погони. Охота на убийцу продолжалась весь день, и он не попал в руки преследователей только потому, что, затаив дыхание, беззвучно сидел в зарослях, углубляться в которые враги его не решались, опасаясь тигров. Он забылся в коротком сне, проснувшись, полежал немного, тревожно вслушиваясь в лесные звуки, пополз дальше и вновь отдыхал и полз вперед, пока наконец, на третий день после случившегося, не оказался за цепью холмов и не устремился, не щадя сил, дальше в предгорья.

Лишенный родины, он исходил немало дорог, бесприютная жизнь сделала его сердце более суровым и бесстрастным, а ум — более мудрым и угрюмым; и все же по ночам он вновь и вновь видел во сне Правати и свое былое счастье или то, что он называл счастьем, он часто видел свое бегство и погоню, жуткие, леденящие душу сны; ему снилось однажды, будто он бежит через лес, позади — барабаны и охотничьи рога преследователей, а он что-то бережно несет через топи и болота, по гнилым, рассыпающимся в прах мосткам, сквозь терновые заросли — некую ношу, узелок, что-то замотанное в тряпицу, сокрытое, неведомое, нечто, о чем он знал лишь одно: что оно бесценно и что с ним нельзя расставаться, некое сокровище, которому грозит опасность, быть может, нечто украденное, закутанное в цветной плат с багряно-синими узорами, такими, какие были на праздничном платье Правати; и он, обремененный этой таинственной ношей, — то ли найденным кладом, то ли воровской добычей, — преследуемый, преодолевающий препятствие за препятствием, то бежал, то крался под низким пологом ветвей, под нависшими кручами, мимо змей, по устрашающе узким тропинкам над реками, кишащими крокодилами, и вот наконец, затравленный, обессилевший, остановился и стал торопливо распутывать узлы на веревках, которыми стянута была его ноша, и развязал их один за другим, и, сняв узорчатый плат, увидел, что сокровище в его задрожавших от ужаса руках — его собственная голова.

Он жил скрытно, жизнью странника, который, не страшась людей, все же старается избегать с ними встреч. И вот однажды путь его лежал через холмистую местность, изобилующую густыми травами, и местность эта, прекрасная и светлая, казалось, приветствует его, как старого знакомого: все это он уже видел однажды — этот луг, серебрящийся на ветру, эти ракиты, и все напоминало ему о том светлом, невинном времени, когда он еще не ведал, что такое любовь и ревность, ненависть и месть. Это было то самое пастбище, на котором он со своими товарищами когда-то пас коров, это было самое светлое время его юности, оно взирало на него из далеких, туманных пределов безвозвратности. Сладкой грустью ответствовало сердце его всем этим приветствующим его голосам: шепоту ветра, ласкающему звонкие кудри ивы, бодрым, стремительным маршам ручьев, пению птиц и низкому, золотому гудению шмелей. Ароматы и звуки эти манили, сулили пристанище и родину, никогда еще он, привыкший к кочевой пастушеской жизни, не встречал мест, которые показались бы ему такими близкими сердцу и родными.

Сопровождаемый и ведомый этими голосами, исполненный чувств, похожих на те, что испытывает человек, вернувшийся под родной кров, шел он по щедрой, приветливой земле, впервые за много месяцев опасностей и лишений не как беглец, всем чужой и обреченный на гибель, а с открытым сердцем, свободный от мыслей, свободный от желаний, отрешившийся от прошлого и полностью отдавшийся кроткой радости настоящего, тому, что его окружало, воспринимающий, благодарный и немного удивленный — самому себе и этому новому, непривычному, впервые и с восторгом испытанному состоянию души, этой открытости без желаний, этой радости без напряжения, этому проникнутому благодарным вниманием, созерцательному наслаждению. Ноги сами понесли его по зеленым лугам к лесу, под сень деревьев, в прохладные, расцвеченные мелкими солнечными пятнами сумерки, и здесь чувство вновь обретенной родины усилилось и повело его по тропинкам, которые словно сами просились ему под ноги; и наконец, миновав папоротниковые заросли, похожие на маленький густой лес, занесенный неведомо откуда в самое сердце чащи, он очутился перед крохотной хижиной, а перед хижиной неподвижно сидел на земле тот самый йог, за которым он когда-то тайно наблюдал и которому приносил молоко.

Словно вдруг воспрянув ото сна, Даса остановился. Здесь все осталось по-прежнему, время не коснулось этой обители, здесь не было ни убийств, ни страданий; казалось, время остановилось здесь и жизнь застыла навеки, обратившись в прочный кристалл. Он смотрел на старика, и в сердце его медленно возвращались то восхищенное удивление, та любовь и тоска, которые он испытал, увидев его в первый раз. Он смотрел на хижину и думал, что ее следовало бы починить до того, как наступит пора дождей. Потом, набравшись храбрости, он осторожно подошел ближе, заглянул в хижину и окинул взором все, что было внутри; там было не много вещей, там не было почти ничего: ложе из сухих листьев, сделанная из тыквы чаша для воды и пустая сума, сплетенная из лыка. Он взял суму, отправился в лес, набрал плодов и сладких кореньев, затем, вернувшись, взял чашу и сходил за свежей водой. Все, что можно было сделать, он сделал. Так мало, оказывается, нужно человеку для жизни. Усевшись на землю, Даса погрузился в грезы. Ему приятны были этот безмятежный покой в лесном безмолвии, его собственные сны наяву, он был доволен собой и тем внутренним голосом, что привел его сюда, где он однажды, еще юношей, испытал что-то похожее на мир, счастье и познал чувство родины.

Так он и остался с безмолвным отшельником. Он устроил ему новое ложе из свежих листьев, стал заботиться о пище для него и для себя, починил старую хижину и начал строить неподалеку от нее новую, в которой хотел поселиться сам. Старик, казалось, не имел ничего против пришельца, хотя Даса никак не мог понять, заметил ли тот вообще его присутствие. Он прерывал свои занятия самоуглублением лишь для того, чтобы утолить голод и жажду, отдохнуть в хижине или прогуляться по лесу. Даса жил подле него, как живет подле своего господина слуга, как живет рядом с человеком маленькое домашнее животное, ручная птица или мунго — преданно и незаметно. Так как долгое время он должен был скрываться и жизнь его — жизнь беглеца — полна была опасностей и тревог, сомнений и укоров совести и постоянного ожидания погони, его новая, спокойная жизнь в лесу, легкий труд и соседство человека, который, похоже, вовсе не замечал его, благотворно подействовали на него: он спал без кошмарных сновидений и подолгу, порой целыми днями, не вспоминал о том, что с ним приключилось. О будущем он не заботился, а если его и одолевала на миг тоска, если рождалось в нем желание, то лишь одно-единственное: остаться здесь, добиться расположения старца, чтобы тот открыл ему тайну, посвятил в секреты подвижничества, самому стать йогом, обрести прибежище в учении йоги, в гордой отрешенности от земной суеты. Он стал подражать досточтимому отшельнику, пытаясь перенять его позу, научиться сидеть подобно ему, неподвижно, со скрещенными ногами, устремив взор свой в неведомый, надреальный мир, и быть недоступным для всего, что окружает. При этом он скоро уставал, руки и ноги его ныли от неподвижности, ломило спину, и, одолеваемый комарами, с раздраженной, зудящей кожей, он принужден был шевелиться, отмахивался от насекомых, чесался и в конце концов вставал. Однако несколько раз ему все же удавалось почувствовать себя пустым и невесомым, плавно воспарившим над землей, как это бывает порой в сновидениях: ноги едва-едва касаются земли, а затем мягко отталкиваются от нее, и тело, легкое как пушинка, плывет по воздуху. В эти редкие мгновения ему казалось, будто он догадывается, к чему должно стремиться, чтобы продлить этот миг парения, чтобы тело и душа освободились бы от собственной тяжести и, объятые великим дыханием жизни иной, чистой, солнечной, вознеслись бы в мир запредельный, пребывающий вне времени, растворились в Неизменном. Но это были всего лишь мгновения и догадки. И каждый раз, возвращаясь из этих мгновений назад, к тому, что было давно знакомо и привычно, он укреплялся в желании стать учеником мудрого отшельника, дабы тот научил его своим упражнениям, помог ему овладеть сокровенным искусством, сделал его йогом. Но как добиться этого? Глядя на старика, трудно было поверить в то, что он когда-нибудь обратит на него свой взор, что они когда-нибудь обменяются речами. Старик, живущий вне времени и пространства, казалось, был бесконечно далек и от речей.


Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 22 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.016 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>