Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Курс лекций по теории и истории культуры 68 страница



Более всего состоявшаяся в XVIII веке переориентация русской культуры на Запад, ее попытка стать западной культурой в ряду других западных культур выразилась в основании Петром I Петербурга и его дальнейшем развитии. При объяснениях возникновения новой столицы России в устье Невы обыкновенно указывают на два обстоятельства. Во-первых, на то, что стране необходим был порт на Балтике для более тесных связей с Западом. И, во- вторых, на стремление Петра вырваться из атмосферы московской консервативности и тра­диционализма. Второе объяснение достаточно очевидно, чтобы не ставить его под сомнение. Что же касается первого, то оно не выдерживает никакой критики. Ведь если порт на Бал­тике России действительно был необходим, то вовсе не обязательно было делать его столицей.


<D

сЗ

I - J

Тем более, что вскоре после основания Петербурга Россия захватывает такие прекрасные порты, как Нарва, Ревель, Рига. В качестве столицы Петербург, во всяком случае с точки зрения здравого смысла, всегда выглядел воплощенной нелепицей. Как ни одна другая сто­лица европейских государств, он располагался на самой окраине империи, в течение всего

XVIII века очень уязвимой для нападения со стороны Швеции. Уже в конце царствования Екатерины II в период очередной русско-шведской войны петербургские жители были недале­ки от паники ввиду в общем-то небольших неудач русской армии. А если бы нашим войскам пришлось потерпеть крупное поражение? Конечно, Петербург устоял бы, но какой ценой. С другой стороны, город был не просто окраинным, но л располагался (располагается и поныне) в совсем малонаселенной местности с очень скудными ресурсами. Любая европей­ская столица всегда образовывала вокруг себя густую сеть пригородов, обеспечивавших ее всем необходимым. Так или иначе, страна группировалась и концентрировалась вокруг своей столицы, как бы расходясь от нее кругами. Петербург здесь — очень резко выраженное исключение. И в военном, и в экономическом аспекте он в течение более столетия оставался скорее обузой, чем жизненным центром страны. Если искать смысл в его основании и суще­ствовании, то он безусловно имеет отношение к культуре и не сводится только к стремлению преодолеть московский консерватизм.

Петербург — это история и культура России в попытке начать их заново. Не вообще с чистого листа, а такими, какими они должны быть вопреки тяжелым и прискорбным обстоятельствам истории. Москва как третий Рим не удалась прежде всего в глазах самих русских людей. Петербург возобновляет первоначально неудавшуюся заявку. Менее всего она представляет собой претензию голой силы на безудержную экспансию. Имперский дух — это прежде всего собирательный дух синтеза и согласия. К нему ведут войны и присоедине­ние новых территорий, но к ним он не сводится. Оправдание Петербурга состоит в том, что вопреки своей политической, военной и экономической нецелесообразности в качестве сто­лицы империи он все-таки состоялся как столичный и имперский город. Самое надежное свидетельство тому — петербургская архитектура. Она выдержит сравнение с любой запад­ной столичной архитектурой. Но далеко не каждый из западных городов в свою очередь выиграет от сравнения с Петербургом в качестве имперского города. Великодержавный и вселенский дух органичны для Петербурга так, как для немногих европейских городов. Часто при его характеристике указывают на то, что в отличие от великих городов Запада он не рос, а строился, был спланирован властной рукой первого российского императора и его наследников. Однако при всей заданности и спроектированности Петербурга он не произво­дит впечатления чего-то насильственного и неорганического. В нем есть своя органика, несмотря на всю правильность и регулярность проспектов, площадей и общественных зда­ний. Петербург стал городом на Неве, а не на Балтике, Нева же — река невиданной мощи и размаха. Петербург не смог сделать ее просто своей водной артерией, тем поглотив Неву. Но и Нева не разбила город на части, оставшись непричастной Петербургу. Они взаимно друг друга выражают и друг на друга указывают. Нева стала петербургской рекой, но и Пе­тербург — невским городом. В результате ни о какой его сухости, жесткости и казенности говорить не приходится. Перед нами — порядок и строй, за которым стоят обузданная стихия, победоносный размах борьбы с ней и торжества над ее безмерной мощью. По сути, это и есть имперский дух космизацни хаоса, о котором шла речь в связи с Древним Римом. Как явление и знак культуры Петербург состоялся по ту сторону своей военной, политиче­ской и экономической сомнительности. Но именно поэтому он не до конца реален, в нем действительно есть момент призрачности и нереальности, о которых так много говорилось и писалось в XIX и XX веках. Поэт сказал о Петербурге: «воды и неба брат». В этих словах можно найти и узкоархитектурное соответствие реальности. Они же есть и обобщенная форму­ла петербургскости. В самом деле классический Петербург, еще не облепленный новостройка­ми и заводами, при всей своей стройности и строгости относительно невысок три-четыре,
иногда даже два этажа. Просторные площади и широкие перспективы в результате оставля­ют много, нет, не пустого пространства, пустота — бессмысленна, а простора и воздуха. Петербург дышит широкой грудью и небо подступает к нему вплотную, так же как и укро­щенная, но здесь рядом присутствующая и живая водная стихия. Поэтому вода, небо и строе­ния между собой связаны и неотрывны. Это рискованное единство, так как строение как творение рук человеческих встречается с безмерным и невместимым в человеческое. Вспом­ним, что небо — сакрально-космично, но его космичность не по человеческим меркам. Вода же — это уже образ хаоса. Так что Петербург, действительно, рискует и бытийствует на грани, что подчеркивается еще и материалом, из которого он создан. В отличие от древнерус­ских городов, он не был деревянным, в нем и дерево имитировало каменные постройки. Но из камня ли Петербург? «Одеты камнем» почти исключительно набережные Петербурга. Все остальные за такими редкими исключением как Исаакиевский и Казанский соборы, Мрамор­ный дворец из кирпича. Кирпич не камень, а глина. В Петербурге кирпичные постройки штукатурили и красили. Получалось нарядно, но хрупко. Того и гляди, краска отколупнет- ся, штукатурка отвалится, обнажив кирпич. От этого петербургские здания особенно хрупки и уязвимы. Ощутить их хрупкость и уязвимость со всей остротой можно, скажем, вернув­шись из действительно каменного Парижа. Париж хотя и не тяжеловесен, но массивен и устойчив. В нем есть то, чего как раз хронически недостает Петербургу, который строился и украшался по какой-то логике «наоборот». Как раз с использованием материала, наименее походящего к его природным условиям. Такая нецелесообразность строительства обернулась особым петербургским стилем, выразившем собой всю Петербургскую эпоху. В ней Россия прорвалась к новым горизонтам и вместе с тем сделала свое историческое существование очень проблематичным.



Петербургу всегда недоставало почвенности, укорененности во всех слоях русской жизни. Впрочем, то же самое можно сказать и о культуре Петербургского периода в целом. Как и Петербург, она не была чем-то искусственным, тепличным и беспочвенным. И все же утверж­дение о том, что культура петербургской России была общенациональной, еще менее спра­ведливо, чем упреки в ее беспочвенности. В том и дело, что начиная с XVIII века русская культура перестает быть однородной. Она расслаивается на народную, в своей основе по- прежнему крестьянскую, и дворянскую культуры. Причем выход в Новое Время, европеиза­ция и вестернизация коснулись прежде всего и почти исключительно дворянства. Крестьян­ство вплоть до конца XIX века, по. существу, пребывало скорее в допетровской Руси, чем в петербургской России. Близко к крестьянству примыкали широкие слои купечества и ду­ховенства. На первый взгляд, в нашей стране сложилась ситуация, близкая к той, которая на протяжении многих веков была характерна для Запада с его сильно выраженным куль­турным своеобразием рыцарства (дворянства), бюргерства (буржуазии), духовенства и кре­стьянства. На самом деле разница здесь огромна и проистекает она из того, что дистанция между культурой дворянства и других сословий в России возникла не изнутри, ее создало усвоение западной культуры. При том, что последняя не только усваивалась, а стимулиро­вала собственное культурное развитие, в результате создавалась ситуация культурного двое­мирия. На самом простом и наглядном уровне она проявлялась в том, что барин был совсем непонятен мужику, так же как и наоборот — мужик барину. Если бы все сводилось только к различиям между образованными и необразованными слоями населения России, в этом не было бы ничего необычного, но у нас дворянство оказалось в положении едва ли не ино­странцев в собственной стране. Чем просвещеннее были дворяне, тем в большей степени они ощущали свою принадлежность к западной культуре и тем больше отдалялись от низших слоев и собственного исторического прошлого. Иначе и быть не могло там, где образование, поскольку оно вообще давалось дворянам, было образованием в западном духе. Приведем один только пример в подтверждение сказанному. Он имеет отношение к, как это принято говорить, одному из образованнейших людей своего времени — Екатерине Романовне



 

Дашковой, в течение 11 лет возглавлявшей сразу два научных учреждения той поры — Российскую Академию и Академию наук. У европейски образованной и, к тому же, европей­ски известной княгини и президента Академий в 1779 году состоялся знаменательный разго­вор с канцлером и тоже князем Кауницем. Он был канцлером Священной Римской империи и славился своим умом и проницательностью. Дашкова тем не менее вступила с Кауницем в спор и по крайней мере в ее собственном изложении вышла из него победительницей. Вот отрывок из их разговора:

«За столом он [Кауниц] все время говорил о России и, заговорив о Петре I, сказал, что русские ему всем обязаны, так как он создал Россию и русских.

Я отрицала это и высказала мнение, что эту репутацию создали Петру I иностранные писатели, так как он вызвал некоторых из них в Россию, и они из тщеславия величали его создателем России. Задолго до рождения Петра I русские покорили Казанское, Астрахан­ское и Сибирское царства. Самый воинственный народ, именующийся Золотой Ордой (вслед­ствие того, что у них было много золота, так что им было украшено даже оружие), был побежден русскими, когда предки Петра I еще не были призваны царствовать. В монасты­рях хранятся великолепные картины, относящиеся еще к тому отдаленному времени. Наши историки оставили больше документов, чем вся остальная Европа взятая вместе.

— Еще четыреста лет тому назад, — сказала я, — Батыем были разорены церкви, покрытые мозаикой.

...В доказательство того, что у меня нет предубеждения против Петра I, я искренно выскажу свое мнение о нем. Он был гениален, деятелен и стремился к совершенству, но он был совершенно невоспитан, и его бурные страсти возобладали над его разумом... Он подо­рвал основы уложения своего отца и заменил их деспотическими законами... Он почти всеце­ло уничтожил свободу и привилегии дворян и крепостных». 25

Свои «Записки* Дашкова создавала на французском языке, но и переведенные на рус­ский, они целиком сохраняют свою французскость. Так рассуждать, пользоваться такими оборотами речи и приводить такие сведения и аргументы мог и должен был французский литератор. И не только потому, что Дашковой приводится фантастическое объяснение на­звания «Золотой Орды», православные иконы называются «великолепными картинами», а нашествие Батыя датировано с ошибкой в 150 лет. Важнее то, что просвещенная княгиня совершенно чужда всякому подобию понимания своеобразия русской истории и культуры. В своем разговоре с австрийцем Кауницем она выказала себя горячей патриоткой. Но весь свой патриотизм свела к тому, чтобы показать, что родная страна Дашковой ничем не хуже любой западной страны и даже превосходит их. В соответствии с ее логикой получается, что Петр I не только не сблизил Россию с Западом, а, напротив, отдалил от него. Ведь только с ним связывает Дашкова деспотизм, отсутствие свободы и привилегий у всех сословий России. Как раз то, за что принято было в конце XVIII века осуждать Россию на Западе. Дашкова могла критически относиться к Петру и восхвалять допетровскую Русь, могла и, наоборот, восхвалить Петра и раскритиковать предшествующую эпоху. От этого ничего не менялось в главном. В любом случае ее взгляд на свою страну остался бы взглядом посторон­него. Если быть более конкретным — человека, принадлежащего по своему образованию и всему духовному строю к французскому Просвещению.

Коснувшись в первую очередь и главным образом дворянства, петровские реформы и все преобразования русской культуры совершались в значительной степени за счет других слоев населения России. Они, например, не только не привели к сдвигам в образовании низших слоев, но, пожалуй, даже ухудшили ситуацию в том отношении, что доля грамотных людей в стране сократилась. В XVIII веке Россия оставалась страной крепостного права. Более того, в царствование Екатерины II были закрепощены относительно свободные жители


Малороссии. Само по себе наличие крепостного права не выделяло Россию из ряда западных страИ. В некоторых из них оно также продолжало существовать. Но на Западе в противо­положность большей или меньшей несвободе крестьянства лично свободными были предста- вители других сословий, и прежде всего дворянства. Петровские преобразования и последую­щая жизнь России в ритмах западной культуры в XVIII веке мало что прибавили ей в плане свободы. Петр I видел в дворянстве такое же подневольное сословие, обязанное нести свои повинности, как и другие сословия. Его особенность — в несении военной и гражданской служба и большем, чем у других, благосостоянии. Позднее от царствования к царствованию дворянство получает все большие и большие льготы и послабления: сокращается срок обяза­тельной службы, отменяются телесные наказания, даются права дворянского самоуправле­ния на местах и т. д. Однако весь XVIII век практически неизменными, хотя и подспудно размываемыми, остаются патриархальные отношения в русском обществе. Петр I был слиш­ком суровым, жестоким и вместе с тем неутомимо деятельным государем, чтобы в нем легко угадывались патриархальные черты. Патриархальную старину 6н как раз гнул и ломал. Выдвигал же людей по их делам, хватке и исполйительности, видел в них не детей, а слуг. Но во^г царствование Петра I отошло в прошлое, стало недавней, но стариной, и его дочь императрица Елизавета Петровна во всеобщем восприятии русских людей становится госуда- рыней-матушкою, хотя бы в идее пекущейся о своих подданных-«детушках». Так уж сло­жилась русская история XVIII века, что Россией правили по преимуществу государыни, чего никогда ранее не случалось на Руси. И это обстоятельство лишний раз акцентировало дав­нишнюю, если не исконную особенность русских людей — их неизбывное ощущение себя детьми своей родины-матери. Теперь эта родина-мать персонифицировалась матерью-госуда- рыней, а не царем-батюшкой и супругом Русской земли, как это повелось ранее. Между прочим, в именовании Елизаветы Петровны есть один достойный быть отмеченным момент. Эта наша государыня официально никогда не была замужем. Так же, например, как ее тезка на английском престоле в конце XVI — начале XVII века Елизавета Тюдор. Оставшись незамужней, «Елизавета Генриховна» именовалась своим окружением королевой-девственни­цей. Государыней-матушкой назвать Елизавету в Англии никому не приходило в голову. У нас в России только спятивший с ума человек мог отнестись к Елизавете Петровне как к императрице-девственнице, несмотря на ее официальное девичество.

Пока еще неизменная русская патриархальность приводила в изумление, а то и в него­дование иноземцев. Она делала в какой-то степени справедливыми утверждения о том, что западное образование и культура — это только внешний слой жизни даже просвещенных людей, что поскреби русского и найдешь в нем татарина. Если быть более точным, то гово­рить, наверное, нужно не о внешнем характере русской европеизации и о сохранении неиз­менным нутра на западный лад образованного человека. Скорее имело место причудливое сочетание западной культуры и русской традиции, которые далеко не сразу образовали новую целостность. Поначалу русскому человеку новой формации не давалось ощущение внутрен­ней свободы и независимости, индивидуального достоинства и чести. Лучшие русские люди

XVIII века, безупречно храбрые, самоотверженно служащие отечеству, «в просвещении стоя­щие с веком наравне», как-то скисали и возвращались душой к допетровским временам в отношениях с выше и ниже стоящими. Перед первыми они искренне раболепствовали и заискивали, уподобляясь малым детям, во вторых же сами видели некоторое подобие малых детей. Показательным, хотя и не самым ярким примером отношений младшего по положению к старшему могут служить письменные обращения А. В. Суворова к своему непосредственному начальнику Г. А. Потемкину. Представим себе: один из них в это вре­мя — гёнерал-аншеф и граф, другой — генерал-фельдмаршал и светлейший князь, один командует армией, другой возглавляет военную коллегию, то есть всю российскую армию, один очень богат, другой богат сказочно. Короче, оба аристократы и должностные лица самого высокого ранга. Итак, А. В. Суворов пишет письмо Г. А. Потемкину, цитируем

только обращение одного из писем: «Батюшка князь Григорий Александрович! Нижайше благодарю Вашу Светлость за милостивое Ваше письмо... Ваш наипреданнейший вечно. Целую Ваши руки.

С наступающим новым годом Вашу Светлость всенижайше поздравляю. Припадаю к ко­леням».[134] *

Повторим, ничего особенного, своего в письме Суворова к Потемкину нет. Одни, при­чем не самые сильные и далеко не форсированные формулы вежливости. Между тем, как умаляется Суворов, как низко себя ставит перед человеком, который всего-то на один ранг выше его! По существу, они не столько подчиненный и начальник, сколько соратники, делающие одно великое дело, завоевывающие славу России и, кстати говоря, друг другу симпатизирующие и отдающие должное. Попробуй понять это из обращений письма. Стан­дартные формулы вежливости допускали только создание образов покорного сына и слуги на одном полюсе и батюшки и милостивца — на другом. Никуда от принятого тона Суво­рову было не уйти. О другом он и не знал, к другому не привык и оставался здесь вполне русским человеком времен Московского царства, для которого нет чести и достоинства, предполагающих принципиальное равенство людей одного аристократического круга. На Западе подобное было само собой разумеющимся, в России же оформилось только к нача­лу XIX века.

То обстоятельство, что в Петербургский период русская культура резко сближалась о западной и становилась по типу новоевропейской культурой, означало ее неизбежную и стремительную секуляризацию. Видимо, невозможно со всей однозначной определенно­стью ответить на вопрос о том, способствовала ли начавшаяся еще в Московской Руси секу­ляризация культуры ее обращению к Западу или, наоборот, сближение с Западом вело к се­куляризации. Скорее всего, имело место и то и другое: зарождавшиеся секулярные тенденции делали Русь более восприимчивой к западным влияниям, те же, в свою очередь, вели к бо­лее последовательному и радикальному процессу секуляризации. А он действительно отли­чался радикализмом, причем нередко в его предельных формах. Об этом уже цитировав­шийся В. В. Розанов писал следующее: «От споров о “двугубой и трегубой аллилуйя’- русский без всякой ступени, без всего промежуточного переходил к атеизму. Уже через 50 лет после того, как Аввакум сгорел в деревянном срубе, у нас появляются в XVIII веке полные атеис­ты. Народ наш и общество или волновались около «аллилуйя», или не верили вовсе ни во что».[135]Мысль Розанова предельно заострена, она фиксирует крайности и полярности религи­озной ситуации XVII и XVIII веков. Тем не менее в ней выражено главное: интеллектуальная беспомощность русского православия в XVII веке делала невозможным для него противостояние секуляризации в ее крайних формах. Начиная с петровских реформ секуляризация шла полным ходом, оттесняя православие на периферию культурной жизни. На поверхности в России и на Западе Церковь одинаково находилась в положении обороняющейся стороны, и тут, и там торжествовало Просвещение, для которого христианское вероучение и, тем более, богослужение — это предрассудок, если не прямой обман верующих. Однако западная Церковь, Католическая и, в особенности, протестантская конфессии оставались «с веком наравне». Торжествующему духу Просвещения она, как могла, противопоставляла свои док­трины и свою проповедь, свою систему образования и воспитания. В России произошло другое. Православие в значительной степени осталось в допетровской эпохе. Скажем, фигура священника или монаха за редкими исключениями несла в себе черты простонародности, сбли­жаясь с крестьянином, купцом, мещанином. Церковь и духовенство сохраняли власть над умами прежде всего низших и необразованных сословий и слоев. Что касается просвещенной части дворянства, «русских европейцев», то их связь с православием часто была поверхностно-



 

 


обрядовой, к нему относились снисходительно-терпимо и не более. Государство смотрело на православие исключительно под углом зрения собственных интересов.

Тон здесь задал Петр I. Для него Церковь на свой манер должна была также служить государству (царю и отечеству), как, например, армия и чиновничество. Священник и монах, по существу, были для первого русского императора теми же чиновниками со своими особы­ми обязанностями. Обязанности эти, согласно Петру, простирались так далеко, что священ­нику вменялось им в обязанность даже нарушение тайны исповеди, если ее содержание каким-то образом представляло интерес для государства. Посягая на исповедь, Петр I тем самым стремился подчинить себе как государю самое сокровенное в жизни Церкви — ее таинства, ей не оставлялось никакой самостоятельности по отношению к государству. С наи­большей, можно сказать скандальной, откровенностью подчинение Церкви государству проя­вилось в учреждении Петром I Священного Синода в качестве высшего органа церковного управления и, соответственно, в упразднении патриаршества. Император упразднил патри­аршество, не считаясь ни с какими канонами Православной Церкви, к которой формально принадлежал. Он совершил в православии невиданное и, казалось, невозможное — поста­вил во главе церковного управления гражданского чиновника — обер-прокурора Св. Синода. На этой должности за два столетия кто только не перебывал. Николай I ухитрился даже назначить обер-прокурором Синода командира лейб-гвардии гусарского полка. К тому вре­мени в этом не было ничего особенного, так как общество давно привыкло, что Церковь должна верой и правдой служить государству. При этом возникла странная и не сообразная ни с чем ситуация. Как православный, русский царь должен был ощущать себя рабом Божи- им и служить Православной Церкви, служение, однако, оборачивалось тем, что Церковь безусловно подчинялась царю н даже его чиновникам. В этом моменте лишний раз проявля­ется все различие между секуляризацией культуры на Западе и в России. У нас она не привела к переориентации Церкви на новые жизненные реалии, с целью выполнения своей миссии в изменившемся мире. Оттесненная на периферию секулярной культуры. Церковь осталась в значительной степени вне ритмов культурного развития Петербургской России. Сама же новая культура тем самым оказалась слишком слабо связанной не только со своим «низом* — почвой народной культуры, но и с «верхом* — сверхкультурой православия.

Жизненным центром русской культуры XVIII века становится вначале царский, а по­том императорский двор. Если в это время вся русская культура и не носила придворный характер, то решающее влияние двора прямо сказывалось на всей дворянской культуре, а косвенно и на культуре остальных сословий. Нужно сказать, что тенденция к повышению роли дворов государей в развитии культуры проявилась на Западе повсеместно еще в XVII ве­ке. Особенно она давала о себе знать во Франции, в период правления Людовика XIV (1661- 1715). Так или иначе с королевским двором в это время связаны почти все важнейшие явления французской культуры. XVIII век — век Просвещения, как раз характеризуется тем, что наряду с придворной очень внятно и решительно заявляет о себе культура, несущая в себе буржуазные элементы или прямо буржуазная по духу. Ее деятели вовсе не обязательно буржуа, они могут быть даже приближены ко двору, как это, например, неоднократно име­ло место с Вольтером. Но очень важным моментом здесь является то, что культура Просве­щения создавалась не при дворах, в ней нет ничего придворного. И если царственные особы стремились приблизить к себе деятелей Просвещения, то именно в стремлении не отстать от века. Теперь они не задавали тон, а вольно или невольно подчинялись не от их дворов исходящим веяниям.

На подобном фоне русская культура XVIII века выглядит достаточно неожиданной и странной. В предшествующем веке никакой придворной культуры в России не существовало. При дворе было определяющим «древлее благочестие*. Русские цари держали себя подчерк­нуто церковно и благолепно. Ежедневно посещали церковные службы и подолгу присутствова­ли на них. Непременно обязательным было участие во всех крупных церковных праздниках.


в поездках в более или менее отдаленные монастыри на богомолье. Светские элементы хотя и наличествовали при московском дворе, но имели подчиненное значение. Светским царский двор стремительно становится при Петре I. В нем вводятся западные обыкновения церемо­нии, этикет, придворные чины, одежды и т. п. Между тем российский двор остается в огромной степени чуждым окружающему его миру все еще московской по своему характеру Руси. Для двора, который был центром власти, стояла задача преобразовать всю Россию по западному образцу. В отношении культуры это значило вывести всю страну из Позднего Средневековья прямо в Просвещение. Так что в нашей стране возникла совершенно немыс­лимая более нигде ситуация, когда ростки Просвещения исходили именно от двора. Именно двор предпринимал усилия к внедрению в русскую культуру тех начал, на которых основы­валось Просвещение. На Западе, скажем, государям не было особой необходимости откры­вать в своих государствах университеты и школы, тем преобразуя культуру. Они и так существовали, и в не малом количестве. Конечно, покровительство двора наукам и искусст­вам на Западе и в XVIII веке никогда не было лишним, но оно не определяло собой ситуа­цию в культуре. У нас ситуация была иной. Многое необходимо было создавать заново и, заниматься этим, кроме самодержавного монарха и его окружения, было некому. Вот само­державие, абсолютная монархия и выступали в России XVIII века в роли главного просвети­теля своей страны. То, что для западных стран оставалось благопожеланием просветителей, их мечтой о просвещенном монархе, властно и стремительно вводящем в своей стране Про­свещение, было для России жесткой необходимостью. Сами монархи, как, скажем, императрица Елизавета Петровна, могли быть не слишком образованы, менее всего относиться к числу ценителей искусств и наук. И все же политика, которую они санкционировали, действовала в сторону возникновения и развития русского Просвещения. Все-таки государству были со­вершенно необходимы образованные чиновники и офицеры, без них его существование стано­вилось невозможным. Образовывать их в XVIII веке иначе, чем в духе Просвещения, было немыслимо. Образованные же люди, обладавшие дарованиями, естественным образом стре­мились себя выразить, становясь тем самым уже не просто выучениками, но и деятелями русского Просвещения.

Их появление при том, что оно немыслимо без просветительских усилий самодержа­вия, не могло рано или поздно не вступить в противоречие и даже конфликт с ним. Хресто­матийный пример тому — деятельность Н. И. Новикова и А. Н. Радищева. Образованные в духе Просвещения, горячо преданные его идеалам, самой своей деятельностью, своими произведениями, они не могли не поставить под вопрос самодержавие. Одно дело, когда Екатерина II в переписке со столпами Просвещения на Западе изображала из себя просве­щенную государыню, устрояющую свою, пока еще полуварварскую страну, на началах разум­ности. В этом случае она принимала на себя роль просветительницы. И совсем другое дело— соотнесенность ее с просветителями в собственной стране. С людьми, кто знает положение в России вовсе не из французского далека и которые в соответствии с собственным разумом оценивают окружающую реальность и пытаются предпринимать собственные, от себя исхо­дящие просветительские усилия. Тут наступает момент, когда различным просветителям, с одной стороны, императрице Екатерине II, с другой же — Новикову и Радищеву, уже не ужиться друг с другом. Пока просветительницей выступает государыня, все остальные в ее империи должны выступать в роли просвещаемых или, в крайнем случае, исполнителями воли просветительницы. Таких правил игры западное Просвещение не создавало. Его вожди видели себя не менее, чем советниками монархов, независимыми от них, скорее относящим­ся к монархам как к своим друзьям, в чем-то, может быть, даже орудиям, но совсем не готовых стать слугами и исполнителями. Подобное, вовсе не для тех, кому открыт свет естественного разума. Но тогда Екатерине II становится не по пути с выучениками насаждав­шегося, в том числе ею самой, западного Просвещения. Просветительной миссии самодержа­вия и двора пора заканчиваться.


Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 24 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.01 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>