|
Ломоносов, взрастая на русском Севере, аккумулировавшем народную память, уже с детства, по верным словам В.И.Ламанского, впитывал историю Родины101. Слушая в Славяно-греко-латинской академии курсы истории, а также пиитики и риторики, укреплявшие его интерес к истории вообще, он, овладев в совершенстве латынью (ее он знал, свидетельствует историк Фишер, «несравненно лучше Миллера», а сын Шлецера и его первый биограф X.Шлецер назвал Ломоносова «первым латинистом не в одной только России»102) и читая по-гречески, самостоятельно изучает отечественные и зарубежные источники, прежде всего летописи, затем приумножая знания русской и европейской истории и совершенствуя навыки в работе с письменными памятниками в Киеве103. Сверх того Ломоносов получил самое разностороннее европейское образование в Марбургском университете под руководством знаменитого Х.Вольфа, крупнейшего знатока важнейших проблем как естественных, так и гуманитарных наук. И университет он закончил просто блестяще. Вольф, характеризуя своего воспитанника, отмечал в июле 1739 г.: «Молодой человек с прекрасными способностями, Михаил Ломоносов со времени своего прибытия в Марбург прилежно посещал мои лекции математики и философии, а преимущественно физики и с особенною любовью старался приобретать основательные познания. Нисколько не сомневаюсь, что если он с таким же прилежанием будет продолжать свои занятия, то он со временем, по возвращению в отечество, может принести пользу государству, чего от души и желаю»104.
Успешно овладевая в Германии по программе математикой, механикой, химией, физикой, минералогией, металлургией, философией, Ломоносов по собственному почину занимался еще риторикой, изучением западноевропейской литературы, стихотворными переводами, писал стихи, создал труд по теории русского стихосложения, овладел немецким и французским языками. Не оставил он за границей и своей тяги к истории России, о чем говорит приведенный выше факт приобретения им «Истории о великом княжестве Московском» П.Петрея. Интерес к истории возрастает по его возвращению домой, что и объясняет введение Ломоносова в 1746 г. в комиссию по рассмотрению «Сибирской истории» Миллера, а через два года назначение членом исторического собрания Академии. «Тем самым, — заключает Д.Гурвич, — его авторитет в области истории был официально признан, и Ломоносов активно включился в рассмотрение*работ исторического содержания»105. О его высоком авторитете как историка перед началом дискуссии говорит тот факт, что свою «Историю Российскую» на рецензирование к нему направил В.Н.Татищев. Лестно оценив этот труд, Ломоносов особенно отметил «Предъизвесчение», которым он открывался. В письме автору от 27 января 1749 г. Ломоносов подчеркивал, что «оно весьма изрядно и вовсем достаточно и поправления никакого не требует»106. Столь высокая характеристика введения, в котором Татищев обосновывает принципы понимания истории, задачи ее изучения, отбора и критики источников, в свою очередь полно характеризует Ломоносова как историка.
Сам же интерес Ломоносова к варяжской проблеме пробудился задолго до 1749 года. В преддверии своего возвращения в Россию он из Марбурга обратился в апреле 1741 г. с просьбой к Д.И.Виноградову (товарищу по учебе в Германии, находившемуся во Фрейберге) выслать три книги из числа тех, что оставил, покинув этот город, а именно риторику француза Коссена, сочинение немецкого поэта Гюнтера и названное сочинение Петрея, а также «деньги за может быть проданные книги...»107. Почему Ломоносов, так остро нуждавшийся в средствах, не хотел расстаться именно с этими книгами? В отношении Коссена и Гюнтера все предельно ясно. Именно в рамках тематики этих трудов шла тогда интенсивная работа Ломоносова, вылившаяся в 40-х гт. в новационные исследования по риторике и поэзии. Внимание же к Петрею могло быть вызвано только тем, что у него Ломоносов впервые встретил пояснение, положившее, как уже говорилось, начало норманизму в шведской историографии XVII в. (а затем европейской), «что варяги вышли из Швеции». В пользу целенаправленного интереса ученого к варягам до 1749 г. говорит и тот факт, что к этому времени он очень хорошо знал статью Байера «О варягах», часто упоминая ее в дискуссии с Миллером.
В Библиотеке Академии наук имеются рукописи, поступившие в ее фонды до 1749 г, и хранящие пометки Ломоносова. Так, в Патриаршем
Глава 2.
...В ДИСКУССИИ М.В.ЛОМОНОС0ВА И Г.Ф.МИЛЛЕРА
В.В.Фомин.
списке Никоновской летописи им особенно подчеркнуты те места, где излагается Сказание о призвании варягов, а в Хронографе редакции 1512 г. и Псковской летописи выделена иная, чем в ПВЛ, версия этого памятника. И в других летописях Г.Н.Моисеева нашла следы его работы над теми текстами, где речь идет о варягах (например, что Ягайло «съвокупи литвы много и варяг и жемоти и поиде на помощь Мамаю», причем Ломоносов внизу сделал сноску: «варяги и жмудь вместе»). Исследовательница полагает, что интерес Ломоносова к варяжской теме обозначился в полемике с Миллером. Но этот вывод ставит под сомнение материал, который она же открыла в Киеве, и с которым работал Ломоносов, будучи несколько месяцев в этом городе в 1734 году. Так, в рукописи Киево-Пе-черского Патерика им выделена та часть, где говорится о Варяжской пещере, в которой «варяжский поклажай есть, понеже съсуди латиньстии суть. И сего ради Варяжскаа печера зовется и доныне», а на полях Ломоносовым приписано: «Latini wasi[s]» («латинские сосуды»)108.
Многолетняя и целенаправленная работа с историческими источниками и исторической литературой превратила Ломоносова к 1749 г. в высокопрофессионального историка. Об уровне квалификации Ломоносова в данной области свидетельствует его отношение к источникам, и этот уровень диктовался как предыдущими занятиями историей, так и всем кругом научных интересов Ломоносова, в котором он показал себя уже выдающимся ученым, в совершенстве владеющим методами научного познания. Это сразу же позволило ему увидеть односторонность принципа отбора Миллером источников, этого прямого пути к ошибкам. Вопрос об источниковой базе оппонента Ломоносов, что характеризует его профессионализм, поднял в первом пункте своего первого отзыва на диссертацию, указав, что он использовал только иностранные памятники, совершенно игнорируя русские и маскируя свою тенденциозность утверждением, «будто бы в России скудно было известиями о древних приключениях». Сказав, что оппонент «весьма немного читал российских летописей», Ломоносов замечает, что Миллер выборочно пользуется и показаниями иностранных авторов, которых употребляет «весьма непостоянным и важному историографу непристойным образом, ибо где они противны его мнениям, засвидетельствует их недостоверными, а где на его сторону клонятся, тут употребляет их за достоверных», при этом отдавая предпочтение «готическим басням»109.
Миллер, хотя и пишет, что у датчан и норвежцев древняя история «наполнена баснями и написана больше для своей похвалы, нежели для подлинного изъявления учинившихся тогда приключений», но тут же жестко задает цель своего сочинения: что из их истории «объявлю, чем показать можно, что скандинавы всегда старались наипаче о приобретении себе славы российскими походами»110. Тенденциозный подбор исследователем источников, подлаженный под четко обозначенную им цель, был виден не только Ломоносову. На абсолютизацию им свидетельств северных авторов указывал Ф.Г. Штрубе де Пирмонт111. И во многом, конечно, справедливы слова Ломоносова, что «опустить историю скандинавов в России» надо потому, что она «состоит из нелепых сказок о богатырях и колдуньях, наподобие наших народных рассказов вроде сказки о Бове-королевиче». Уровень доказательств Миллера и запрограммированность самой диссертации полно характеризуется его реакцией на упоминание Ломоносовым Бовы-королевича, известного героя русской волшебной богатырской повести: «Не помню, чтобы я когда-нибудь слышал рассказ о королевиче Бове; на основании имени подозреваю, что он, пожалуй, согласуется с северными рассказами о Бове, брате Бальтера... если бы это было так, то он еще больше иллюстрировал бы связь между обоими народами». Н.Сазонов, высоко чтя заслуги ученого перед российской" исторической наукой, в данном случае должен был признать, что «это уже превосходит всякую меру...». Миллер, следует отметить, так и не избавился от мысли, что сказка о Бове-королевиче «с сагами много сходствует»112.
Правоту Ломоносова, отдававшего, по сравнению с Миллером, приоритет летописям перед скандинавскими сагами в деле разработки русской истории, подтвердили именитые норманисты. Так, А.Л.Шлецер, выделяя ПВЛ из числа средневековых памятников, отмечал, что она превосходна «в сравнении с беспрестанной глупостью» саг, называл последние «безумными сказками», «легковесными и глупыми выдумками», «бреднями исландских старух», которые необходимо выбросить из русской истории, искренне сожалел о том, что Байер «слишком много верил» им. «И заслуживали ли сии глупости того, чтобы Байер, Миллер, Щерб... (курсив автора. - В.Ф.) внесли их в русскую историю и рассказывали об них с такой важностию, как будто об истинных происшествиях. Все это есть не иное, что как глупые выдумки». Н.М.Карамзин противопоставлял саги - «сказки, весьма недостоверные» - летописям, достойным «уважения», заметив в отношении Миллера, что он в своей речи «с важностью повторил сказки» Саксона Грамматика о России. В.Г.Васильевский в 70-х гг. XIX в. констатировал, что исследователи, «при пользовании сагами, редко дают себе ясный отчет о том, с какого рода источниками они имеют дело, то есть забывают первую обязанность критика». Сегодня Т. Н. Джаксон обращает внимание коллег на то обстоятельство, что к сведениям саг и у нас, и за рубежом относятся «без должного критического внимания», в связи с чем их нередко используют «при построении малообоснованных гипотез»113.
В 1773 г. Миллер был уже значительно сдержаннее в оценке саг, говоря, что в них находится «много бесполезного, гнусного и баснословного, а особливо что нельзя оттуда выбрать никакого согласного леточис-ления...». Еще раньше он, постепенно уточняя, в корне поменял свой
В.В.Фомин.
Глава 2.
...в дискуссии м.в.Л0МОН0С0ВА и г.ф.миллера
взгляд и на летописи. Так, если в 1755 г. Миллер, рассуждая о ПВЛ, заметил, что подобной летописи другие славянские народы не имеют, то в 1760-1761 гг. уже подчеркивал, что летописи представляют собой «собрание российской истории, толь совершенное, что никакой народ подобным сокровищем, толь много лет в непрерывном продолжении включительным, хвалиться не может»114 (показательный штрих: Миллер, признавая, что руководством в истории русского летописания для него был Татищев, отрицал за его трудом «научное достоинство»115). Ломоносов, следует здесь сказать, не абсолютизировал показания отечественных памятников, но в то же время предостерегал от отказа от них лишь на том основании, что «в наших летописях не без вымыслов меж правдою, как то у всех древних народов история сперва баснословна, однако правды с баснями вместе выбрасывать не должно, утверждаясь только на одних догадках». В отношении этих слов А.Г. Кузьмин заметил, что «провозглашенный здесь методологический принцип в большой мере противоположен байеровскому: «лучше признать свое неведение, чем заблуждаться». Ломоносов призывает к бережному отношению к источнику и обоснованию не только утверждений, но и отрицаний»116.
Ломоносов нисколько не ошибался в своем заключении, что «иностранные писатели ненадежны» при изучении истории России, т. к. имеют «грубые погрешности». Миллер усвоил и эту часть урока по источниковедению, который ему преподал оппонент, говоря уже в 1755 г., что если пользоваться только иностранными авторами, то «трудно в том изобрести самую истину, ежели притом» не работать с летописями и хронографами, «которые для их точности и совершенства особой похвалы достойны; и когда притом не наблюдать, чтоб ничего российским летописям прекословесно не принимать за правду». Позже он добавил, что иностранцы не долго были в России, большинство из них не знало русского языка, и «то они слышали много несправедливо, худо разумели, и неисправно рассуждали». Но лучше всего на сей счет выразился Шлецер. Характеризуя работу профессора Г. С.Трейера «Введение в Московскую историю» (1720), излагающую ее с Ивана Грозного и лишь на основе записок иностранцев, он был весьма немногословен: «Слепца водили слепцы»117. Под влиянием Ломоносова Миллер кардинально поменял свое отношение к исследованиям зарубежных историков, касавшихся варяжского вопроса, став относиться к ним критически. Так, в ходе дискуссии он советовал своим оппонентам и в первую очередь, конечно, Ломоносову почитать шведа О.Далина118, в ярких красках расписывающего подвиги своих предков на Руси. Но позже он уже сам говорил о неправоте Далина.
В разговоре об исторических трудах Ломоносова обычно указывают, как он ошибался, полагая, например, пруссов славянами. Но подобными заблуждениями полна, в силу своего еще младенческого состояния, тогдашняя историография, и их куда значительно больше у немецких историков. Так, Байер ставил знак равенства между названием «Москвы» («Moskau») и «мужской» («Musik»), т. е. монастырь, и между Псковом и псами119, увидел на Кавказе народ «дагистанцы», а в «Казахии» «древнейшее казацкого народа поселения упомянутое», на что Татищев сказал: «Дагистань не есть особный народ, но обсчее всех в горах Кавказских обитаюсчих народов звание персидское, по-руски тоже горские...», и что «казацкаго народа древность Беера подобными именами не однова обманула...». Байер же уверял, что в Сибири живет народ чудь, а «чудь иное есть, как не самое имя скиф...» (Ломоносов, кстати, принял это положение Байера120). И вновь Татищев разъяснял, что в Сибири нет такого народа и что «чудь и скиф разных языков и разное знаменование». Утверждение Байера, что литовцы зовут русских «гудами», т. е. готами, опять оспорил Татищев: «Сего имейи я ни в польских, ни в руских не нахожу, но Стрыковский сказует, что они руских зовут креви, т. е. верховые, и сие разумеет токмо область Смоленскую...». Его же мнение, что до Владимира на Руси не было письменности, историк прямо охарактеризовал как «ложь»121. О причинах, приведших немецкого ученого к таким грубым ошибкам, полно сказали, о чем говорилось в предыдущей главе, Татищев и Шлецер. И Ломоносов нисколько не преувеличивал, когда вел речь о «превеликих и смешных погрешностях» Байера, следующего «своей фантазии...»122.
Принципиальные ошибки, дорого обошедшиеся науке (в ряде случаев она и сейчас все продолжает платить по их счетам), связаны с именем Шлецера. Так, он категорично отрицал существование летописей до ПВЛ. Применив, констатировал А.М.Сахаров, свою излюбленную методику критики библейских текстов «к изучению русского летописания, Шлецер направил его по ложному пути поисков «очищенного Нестора», выбрасывая из поля зрения разночтения и редакции летописных текстов, которые он считал результатом невежества позднейших переписчиков»123. И этот ложный путь Шлецер начал прокладывать тогда, когда в науке давно уже был намечен истинный путь, который был ему хорошо знаком, ибо он знал мнения В.Н.Татищева, Г.Ф.Миллера и И.Н.Болтина, что у Нестора имелись предшественники. Знал, но пошел в ином направлении и повел за собой других, надолго заблокировав изучение летописей. По мнению А.Г. Кузьмина, крупнейшего специалиста в области летописания, «колоссальный ущерб науке нанесло представление о том, что автором «Повести временных лет» был один летописец -Нестор, писавший якобы в начале XII в.»124. И потому, истинная разработка истории летописания началась позже, когда был установлен свод-ческий характер летописей.
Шлецер привнес в науку и тезис о совершенно низком уровне развития восточных славян, а несогласных с тем резко обрывал, не стесняя себя, как и в случае с Ломоносовым, в выражениях. Так, вывод немец
Г.чава 2.
...в дискуссии м. в. ломоносова и г.ф.миллера
В.В.Фотн.
кого экономиста А.К.Шторха, что до Рюрика у восточных славян существовала торговля, назвал «ненаучным» и «уродливым», подчеркнув при этом, что этот вывод, будь он «научным», опроверг бы все, «что до сих пор» думали о Руси125. Согласно Шлецеру в зарубежной историографии до сих пор судят о возможностях восточных славян. Так, по словам Р. Портнера, Русь «была неспособна к собственному управлению и созданию государственного порядка, так что норманны должны были придти для того, чтобы эти джунгли расчистить и дисциплинировать их жителей». Г.Ротте убеждает читателей, что в своей истории русские, поздно выйдя на историческую арену и не имея собственных культурных традиций, всегда имели поводырей, сначала византийцев, потом скандинавов, хазар, а с XII в. немцев126. В угоду норманистской концепции Шлецер пытался дезавуалировать подмеченный Байером факт, что россы были в Восточной Европе прежде Рюрика127. Он навязывал науке мнение, что русская история начинается лишь «от пришествия Рюрика» и основания русского «царства», в чем Л.В.Черепнин увидел сильное отставание «от исторической науки своего времени». Именно авторитетом ПВЛ, уточнял А.Г.Кузьмин, Шлецер «стремился укрепить тезис о том, что до призвания германоязычных варягов-русов не было на Руси и Русского государства, а, следовательно, и русской истории в полном смысле этого слова»128. В целом же, заключал В.О.Ключевский, Шлецер «не был достаточно подготовлен к научному изучению истории России» и в «Несторе», «собственно, не двинулся ни на шаг вперед сравнительно с самим Нестором в понимании фактов. Это произошло оттого, что он имел дело не с историей, а историческим памятником». Советский исследователь А.А.Зимин констатировал, что «как историк Древней Руси, Шлецер намного слабее», чем критик текста летописи129. Впрочем, лучше всего сказал сам Шлецер, признавшись, «что для серьезных читателей, а тем более для ученых историков-критиков он не способен написать связной русской истории»130, хотя и ставил перед собой такую цель.
Но более всего скептически отзываются специалисты об исходном уровне исторических знаний Миллера. Так, Шлецер не без иронии говорил, что Миллер имел «хорошие основания, особенно в классической литературе», приобретенные им в гимназии. Но пребывание в Петербурге, а еще более десятилетнее пребывание в Сибири «стерли все до чиста». Дискуссия, продолжал он, надолго отбила у Миллера охоту к русской истории, «для занятия которою у него без того не доставало знания классических литератур и искусной критики». П.Н.Милюков отмечал отсутствие у Миллера «строгой школы и серьезной ученой подготовки». По словам С.Л.Пештича, Миллер по сравнению со Шлецером «не имел такой блестящей научной историко-филологической подготовки», и даже в годы обсуждения «Сибирской истории» «недостаточно знал древнерусский язык» (точнее, тогда он еще плохо владел русским языком, и его труд, написанный по-немецки, затем переводили на русский переводчики). А.Л.Шапиро указывал, что Миллер, «не окончив курс университетских наук, и к историографическим штудиям прибился случайно». Д.Н.Шанский, напротив, уверен, что на родине он получил «разносторонние знания»131. Сам же Миллер был очень скромен в оценке своих возможностей. Направляясь в Россию, пределом его мечтаний была только служебная карьера: «Я более прилежал к сведениям, требуемым от библиотекаря, рассчитывая сделаться зятем Шумахера и наследником его должности». И лишь когда эти планы не сбылись, он «счел нужным проложить другой, ученый, путь»132.
Этот путь Миллер в конечном итоге пройдет и пройдет с честью, самоотверженным трудом вписав свое имя в анналы русской исторической науки и заслужив, по справедливым словам Н.Сазонова, «вечную благодарность всех любителей отечественной истории...»133. Но путь этот давался ему неимоверно тяжело, ибо изучение русской истории Миллер начинал с абсолютного нуля, и этот процесс долгое время отягощался незнанием русского языка, а тем паче языка летописей, что закрывало ему доступ к самым важным источникам. За пять лет своего пребывания в России в этом направлении Миллер мало что сделал, о чем красноречиво говорит характеристика, данная ему при назначении профессором истории в июле 1730 года. Она более чем сдержана и нацелена, как хорошо видно, исключительно только на перспективу: «Хоть г. Герхард Фридрих Мюллер и не читал еще до сих пор в Академическом собрании никаких своих исследований, так как его работы собственно к тому и не клонятся, однако же составленные и напечатанные им еженедельные «Примечания»134 успели дать достаточное представление об его начитанности в области истории, о ловкости его изложения, об его прилежании и об умении пользоваться здешней Библиотекой. Можно поэтому надеяться, что если эта прекрасная возможность за ним сохраниться, если повседневной работы у него поубавиться и если, вследствие этого, у него освободиться больше времени для приватного изучения истории, то, изучая ее таким образом, он сумеет выдвинуться, в каковых целях ему можно было бы доверить кафедру истории»135.
Но и много лет спустя Миллера имел самый малый опыт работы в области русских древностей, начальные занятия которой сводились лишь к составлению родословных таблиц136. О степени его вхождения в русскую историю и сложный мир летописей свидетельствует тот факт, что Миллер, опубликовав в 1732-1735 гт. в «Sammlung russischer Geschichte» немецкий перевод извлечений из летописи с 860 по 1175 г., приписал ее «игумену Феодосию», что вслед за ним повторил Байер в статье «О варягах»137. В науке, в том числе и в западноевропейской, на одну ошибку стало больше, и сколько бы она там продержалась, не укажи на нее В.Н.Татищев138 (его неизданный труд, вспоминал А.Л.Шлецер, долгое время
Глава 2.
..в дискуссии м.в.Л0М0110С0ВА и г.ф.миллера
В. В.Фомин.
ходил «по рукам» в многочисленных списках139). В диссертации Миллер, надо отдать ему должное, признал эту ошибку, говоря, что ПВЛ написал Нестор, «которой у нас прежде сего ошибкою переводчика Феодосием назван». Затем в работах разных лет он еще несколько раз повторил, что при издании «была учинена ошибка» - не Нестор, а некий игумен Феодосии. Как объяснял Миллер, переводчик И.В.Паус «назвал Нестора Феодосием по недоразумению, потому что имя Нестора не было помещено в начале того списка летописи, но только то, что он был монахом в монастыре, основанном игуменом Феодосием»140. Дело было, конечно, не только в переводчике, точнее, не сколько в нем: в конце 40-х гг. Миллер Сильвестра, чье имя в качестве составителя ПВЛ читается в ряде летописей, выдавал за игумена Никольского, а не Выдубицкого монастыря, в чем его опять же поправил Татищев141. И даже значительно позже ученый демонстрировал не самые основательные знания по русской истории. Так, в «Кратком известии о начале Новагорода и о происхождении российского народа, о новгородских князьях и знатнейших онаго города случаях» (1761), по характеристике С.Л.Пештича, «упрощенном описании новгородской истории», он увидел в бояр выборных лиц, а термин «тысяцкий», по словам того же исследователя, «не без наивности» объяснял тем, что тот должен был «стараться о багосостоянии многих тысяч человек»142. Но, не зная русского языка, не зная истории Руси, Миллер изначально смотрел на нее глазами, если повторить его слова, «норвежских и древних датских поэтов и историков»143.
Пребывание Миллера в Сибири (1733-1743) и последующая работа над «Сибирской историей», а также ее обсуждение и многочисленные правки, вызвали огромный для науки - шестнадцатилетний - перерыв в его интересе к ранней истории Руси (в споре с Крекшиным он вряд ли к ней возвращался, пользуясь наработками в генеалогических разысканиях, только проведя их сверку144). И к ней ученый обратился лишь весной 1749 г., когда ему было поручено подготовить речь к торжественному заседанию Академии. И ему менее чем за полгода надлежало раскрыть тему «О происхождении имени и народа российского», которой он доселе никогда не занимался. Задача была нереальной, но Миллер решил ее единственным для себя способом. Что это был за способ, видно из вышеприведенных слов антинорманиста М.В.Ломоносов и норманиста В.О.Ключевского, указавших на заимствование Миллером «взглядов и доказательств Байера». Но все равно дело шло необычайно трудно, так что Миллер начал представлять свою диссертацию на суд президента Академии лишь с 14 августа и то лишь по частям145.
В норманистской литературе по понятным причинам не принято говорить, в чем же конкретно заключалась «безупречная» аргументация Миллера, утверждавшего ею «научную истину», - скандинавство варяжской руси, и что ей противопоставлял представитель «мутной струи» в ис
В.В.Фомин.
ториографии XVIII в. и «амбициозно-национальной» политики Ломоносов со своим «гипертрофированным патриотизмом». А аргументация эта весьма красноречива. Миллер согласился с Байером (а в этом пункте последнего поддержал, надо заметить, и Татищев), что не было Аскольда и Дира, а был только один «Осколд, по чину своему прозванный Диар, которое слово на старинном готфском языке значит судью или начальника (курсив автора. - В.Ф.)», чего не знали летописцы146. Это мнение, назвав его «неосновательною догадкою», Ломоносов оспорил, сославшись на показания ПВЛ, М.Стрыйковского «и других авторов»147 (Н.М. Карамзин утверждал, что данную ошибку опроверг А.Л.Шлецер148). Миллер, опираясь на мнение Байера, что литовцы русских называют «гудами», заключил, «из чего, как кажется, явствует, что они или знатнейшая их часть по мнению соседственных народов произошли от готфов». В системе доказательств этого посьТла Миллер важное место отвел топонимике. Но его суждение (вытекающее из слов Байера149), что имя г. Холмогор произошло «от Голмгардии, которым его скандинавцы называли», разбивало простое объяснение Ломоносова: «Имя Холмогоры соответствует весьма положению места, для того что на островах около его лежат холмы, а на матерой земли горы, по которым и деревни близ оного называются, напр., Матигоры, Верхние и Нижние, Каскова Гора, Загорье...»150. Впрочем, ясность этих слов, видимая и не лингвисту и не историку, нисколько не смутила Миллера. Он и после дискуссии все продолжал оставаться при мысли, что Гольмгардом, как называют саги Новгород, кажется, вначале именовали Холмогоры, «столицу Биармии»151.
По тому же принципу Миллер превратил название г. Изборска в скандинавское, утверждая, что «он от положения своего у реки Иссы (здесь и далее курсив автора. - В.Ф.) именован Иссабург, а потом его непрямо называть стали Изборском». На что его оппонент коротко заметил: «Весьма смешна перемена города Изборска на Иссабург»152. Мысль Миллера попытался закрепить в науке А.Л. Шлецер, говоря, что Изборск, кажется, прежде назывался по-скандинавски Исабург «по тамошней р. Иссе». Н.М.Карамзин, возражая Миллеру, желавшему «скандинавским языком изъяснить» Изборск как Исаборг (город на реке Исе), отметил обстоятельство, делающее это «изъяснение» совершенно бессмысленны^: «Но Иса далеко от Изборска». Норманист П. Г. Бутков, указав, что Исса вливается в р. Великую выше Изборска «по прямой линии не ближе 94 верст», привел наличие подобных топонимов в других русских землях. И как заключал он, нельзя «отвергать славянство в имени» Изборска «токмо потому, что скандинавцы превращали наіп бор, борск на свои борг, бург (курсив автора. - В.Ф.), а славянские грады на свои гарды, есть тоже, что признавать за шведское поселение, построенный новгородцами на своей древней земле, в 1584 году, город Яму, носящий ныне имя Ямбурга со времени шведского владения Ингерманландиею 1611-1703 года»153.
8 Зак. 59
Глава 2.
..в дискуссии м.в.ломоносова и г.ф.миллера
В наше время норманисты Т.Н.Джаксон и Т.В.Рождественская показали, что Изборск - «славянский топоним», подчеркивая при этом, что зафиксированное в памятниках написание «Изборскъ» (только через -з-и без -ъ- после него) «указывает на невозможность отождествления форманта «Из- с названием реки Исы (Иссы)». Если же допустить, добавляют исследовательницы, что «Изборск» возник из скандинавского языка, «то придется признать, что имя возникло вопреки одному из основных топонимических законов - закону ряда»154. В предвоенные годы крупнейший специалист в области скандинавских древностей норманист Е.А.Рыдзевская специально отмечала, «что ни один из больших древнерусских городов не носит названия, объясняющегося из скандинавского». Историк М.Н.Тихомиров в 1962 г. был более конкретен в своем заключении, сказав, что «во всей древней Руси не было ни одного города, который бы восходил бы ко временам первых русских князей и носил бы скандинавское название» (по его словам, «даже название Ладога не может быть без натяжки выведено из скандинавских корней»). Этот вывод затем полностью подтвердил лингвист С.Роспонд, констатировав совершенное отсутствие среди названий древнерусских городов ІХ-Х вв. «скандинавских названий... и наличие названий угро-финского происхождения...». В названии Изборск ученый видит притяжательное прилагательное от личного имени «Изборск» (эту этимологию выдвинул в 1921 г. финский языковед-славист Ю.Миккола)155.
Но миражный «Иссабург» Миллера продолжает волновать воображение современных архсологов-норманистов, в связи с чем они пытаются превратить его в реальность и в науке, и в истории, игнорируя приведенные заключения исследователей, подтверждающие правоту Ломоносова. Чтобы ликвидировать, казалось, непреодолимое препятствие, указанное Карамзиным и Бугковым, первоначально город они основывают в конце IX в. на месте будущего Пскова, в низовьях р. Великой при впадении в нее р. Исы. Д.А.Мачинский, опираясь на мнение лингвиста А.И.Попова, что название притока р. Великой Иса (Исса) сопоставимо с финским «iso» - большой, великий, пошел дальше, сказав, что название р. Великая «является переводом финского Иса - «великая»... как и сейчас называется один из главных притоков Великой». После чего заключил: «Таким образом, наряду со славянским вариантом издревле мог существовать и финско-скандинавский топоним Исборг или Исаборг, т. е. - «град на Исе», или «Велиград», «Вышеград»156. Эту идею сейчас весьма энергично развивает С.В.Белецкий, утверждая, что город, в конце IX в. возникший на этой реке, не был не финско-скандинавским, не славянским, «а чисто скандинавским: он принадлежит к топонимическому ряду на -borg и переводится как «город на Иссс». В 30-х гг. XI в. Исуборг-Isaborg был уничтожен при крещении «огнем и мечом», и часть его жителей переселилась за десятки километров на новое место - Труворово городище, перенеся на него наименование погибшего города, возможно, получившее уже славянизированную форму Изборск. С топонимом «Исуборг», считает ученый, параллельно использовался топоним Пъсков, который был возрожден, «но уже применительно к основанному на месте сожженного Исуборга древнерусскому городу»157.
Дата добавления: 2015-10-21; просмотров: 27 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая лекция | | | следующая лекция ==> |