Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Путешествие на край ночи 6 страница



Тут Зубрежа позвали из глубины сада: главный врач неотложно требовал его через дежурного санитара.

— Иду, — ответил Зубрёж и успел только сунуть мне черновик речи, которую на мне же и опробовал. Актерский прием.

Больше я его не видел. Он страдал общим пороком всех интеллектуалов — пустословием. Парень знал слишком много, и это сбивало его с толку. Ему всегда требовались всякие фокусы, чтобы взбодрить себя, когда надо было на что-нибудь решаться.

Сейчас я редко думаю о том вечере, когда мы расстались с Зубрёжем: это было давным-давно. Но все-таки вспоминаю. Дома предместья, окружавшие наш парк, вырисовывались тогда особенно отчетливо, как это бывает с любыми предметами в первых сумерках. Деревья как бы вырастали в тени, вздымаясь к небу, где они сливались с ночью.

Я никогда не пытался узнать, что стало с Зубрёжем и действительно ли он «исчез», как поговаривали. Но если это правда, тем лучше.

 

Семена будущего сволочного мира прорастали еще в самой толще войны.

Чтобы угадать, какой станет наша жизнь, эта истеричка, достаточно было посмотреть, как она неистовствует в кабаке «Олимпия». Внизу, в длинном подвале-дансинге, искоса подглядывавшем за тобой сотней зеркал, она трепыхалась в пыли и отчаянии под негро-иудео-саксонскую музыку. Британцы вперемешку с черными. Повсюду на алых диванах курили и орали меланхоличные и воинственные левантинцы и русские. Их мундиры, полустершиеся теперь в нашей памяти, были ростками сегодняшнего дня, который покамест все еще созревает, но мало-помалу тоже превратится в кучу перегноя.

Каждую неделю, раздразнив в себе вожделение несколькими часами, проведенными в «Олимпии», мы всей компанией отправлялись с визитом к нашей бельевщице, перчаточнице и книгопродавщице мадам Эрот в тупике Березина за «Фоли-Бержер»; теперь его больше не существует, а тогда девочки выводили туда собачек на поводке делать свои дела.

Мы ходили к ней искать на ощупь свое счастье, которому яростно угрожал весь мир. Желаний своих мы, конечно, стыдились, но привередничать не приходилось. Отказываться от любви еще трудней, чем от жизни. В этом мире так уж повелось: то убиваешь, то любишь — и все разом. «Я тебя ненавижу! Я тебя обожаю!» Ты защищаешься, тешишь себя надеждой и отчаянно силишься любой ценой передать жизнь двуногому существу следующего века, словно так уж неописуемо приятно знать, что у тебя будет продолжение и это, в конечном счете, обеспечит тебе вечность. Целоваться — как почесываться: хочется во что бы то ни стало.



Психически я чувствовал себя лучше, но с дальнейшей военной службой было неясно. Время от времени меня увольняли в город. Итак, нашу бельевщицу звали мадам Эрот. Лоб у ней был низкий и до того узкий, что поначалу оторопь брала, зато губы были такие улыбчивые и пухлые, что потом ты не знал, как от них оторваться. Под сенью невероятной похотливости и незабываемого темперамента в ней таилась куча простейших вожделений — хищных и благочестиво-коммерческих.

Благодаря союзникам и, главное, собственному лону она за несколько месяцев составила себе состояние. Надо сказать, что за год до того ее избавили от яичников в связи с воспалением фаллопиевой трубы. Эта освободительная кастрация и стала основой ее благосостояния. Иногда гонорея оборачивается для женщины Божьим даром. Баба, которая только и знает что боится залететь, — та же калека и никогда не пойдет далеко.

И старики, и молодые, как мне тогда казалось, думали, что в подсобках книжно-бельевых лавок можно без труда и по дешевке заняться любовью. Лет двадцать назад так оно и было, но с тех пор многое, особенно по части удовольствий, больше не делается. Англосаксонское пуританство с каждым месяцем все больше иссушает нас и почти свело на нет импровизированные забавы в подсобках магазинов. Все тут же превращается в благонравное супружество.

Мадам Эрот сумела воспользоваться остатками былой вольности, дававшей возможность получить наслаждение встоячку и задешево. Однажды в воскресенье один аукционист не у дел проходил мимо ее магазина, завернул туда да там и остался. Был он чуточку маразматик, но в этом смысле не прогрессировал. Их счастье не вызвало особых пересудов. Под сенью бредовых призывов газет к последним патриотическим жертвам продолжалась, только еще более скрытно, строго размеренная, продуманно предусмотрительная жизнь. Тень и свет, изнанка и лицевая сторона медали!

Аукционист помещал в Голландии капиталы самых ушлых своих знакомых, а сдружившись с мадам Эрот, стал делать то же самое и для нее. Галстуки, лифчики и дамские рубашечки, которые она продавала, помогали ей сохранять клиентов и клиенток, а главное, побуждали их заглядывать к ней почаще.

Начало свиданий с иностранцами и своими, французами, происходило в розовом отсвете занавесок под неумолчный стрекот хозяйки, чья особа, упитанная, словоохотливая и надушенная до одури, могла пробудить игривость в самом увядшем печеночнике. Во всей этой мешанине мадам Эрот не только не терялась, но даже получала барыши — во-первых, деньгами, потому что взимала свою долю с каждой любовной сделки, а во-вторых, уже тем, что вокруг нее усиленно кипели страсти и она сплетнями, намеками, предательством сводила и разводила парочки, получая при этом не меньше удовольствия, чем они сами.

Она без передышки создавала счастье и драмы. Она насыщала жизнь страстями. Торговля ее от этого шла только успешней.

Пруст, сам полупризрак, безвозвратно погряз в бесконечной расслабляющей мешанине обычаев и поступков представителей высшего света, обитателей пустоты, призраков желаний, стеснительных распутников, вечно ожидающих своего Ватто, безвольных искателей несбыточных Кифер. Зато мадам Эрот, крепкая простолюдинка, надежно цеплялась за землю своими животными и алчными вожделениями.

Если люди так злы, то, вероятно, потому, что страдают; но, перестав страдать, они еще долго не становятся хоть немного лучше.

Финансовые и чувственные успехи мадам Эрот еще не успели смягчить ее стяжательские склонности.

Она была не злобней, чем большинство тамошних мелких торговцев, но слишком старалась показать свою доброту и поэтому запоминалась. Лавочка ее была не только местом свиданий, но еще как бы черным ходом в мир богатства и роскоши, где я, вопреки всем своим стараниям, до этого не бывал и откуда, кстати, меня быстро и болезненно выперли после первого же и единственного краткого вторжения в него.

В Париже богачи живут вместе: их кварталы составляют как бы кусок торта, на который похож город: острый конец упирается в Лувр, а круглый край доходит до деревьев между мостом Отейль и заставой Терн; это самый лучший ломоть; все остальное — мука и дерьмо.

 

Переходя на ту сторону, где живут богатые, не сразу замечаешь, как велика там разница с другими кварталами: разве что улицы почище — и все. Совершить экскурсию во внутренний мир этих людей и вещей позволяют лишь случай или знакомство.

Проникнуть чуть дальше в этот заповедник лавочка мадам Эрот давала возможность благодаря аргентинцам, наезжавшим сюда из привилегированных кварталов покупать кальсоны и сорочки, а также развлекаться с прелестной коллекцией честолюбивых и хорошо сложенных артисточек и музыкантш, подружек мадам Эрот, которых та привлекала туда специально для этой цели.

К одной из них я прилип слишком сильно, хотя, как говорится, не мог ей предложить ничего, кроме своей молодости. В этом кругу ее звали маленькой Мюзин.

В тупике Березина, словно в провинциальном уголке, уже много лет втиснутом между двумя парижскими улицами, все, от лавки к лавке, знали друг друга, то есть подглядывали за соседями и чисто по-человечески, до форменного бреда, обоюдно чернили их.

Что касается материальной стороны, то в довоенные времена тамошние коммерсанты перебивались по мелочи и состязались в отчаянной экономии. Помимо прочих испытаний, хроническим бедствием этих лавочников была необходимость уже с четырех дня зажигать газ, иначе в полутемных магазинчиках было не подобраться к полкам. Зато они вознаграждали себя тем, что это создавало атмосферу, благоприятную для деликатных предложений.

Из-за войны многие лавки, несмотря ни на что, пришли в упадок, тогда как заведение мадам Эрот благодаря молодым аргентинцам, офицерам с деньгами и советам друга-аукциониста все больше расцветало, давая округе повод к комментариям, излагаемым, как легко себе представить, в самых забористых выражениях.

Отметим, к слову, что в этот самый период знаменитый кондитер из дома сто двенадцать растерял своих красавиц клиенток из-за мобилизации. Лошадей реквизировали столько, что прекрасные лакомки в перчатках до локтей, вынужденные теперь ходить пешком, перестали посещать кондитерскую и больше в нее не вернулись. Что до переплетчика нот Самбане, то он не устоял перед искушением поддаться своей извечной слабости и посодействовать с каким-нибудь солдатом. Однажды вечером эта дерзкая прихоть так некстати обуяла его, что безнадежно подорвала его репутацию у некоторых патриотов, тут же обвинивших его в шпионаже. Ему пришлось закрыть магазин.

Напротив, мадемуазель Эрманс из дома двадцать шесть, специализировавшаяся до тех пор на резиновых изделиях с произносимыми и непроизносимыми вслух названиями, отлично выпуталась бы в обстановке войны, если бы на нее не свалились трудности с добыванием презервативов: она получала их из Германии.

Словом, на пороге эпохи тонкого и демократического белья процветания добилась с легкостью только мадам Эрот.

Магазины обменивались анонимными письмами — и какими солеными! А мадам Эрот предпочитала для забавы посылать их высокопоставленным особам. Председателю совета министров, например, она писала с одной целью — уверить его, что жена наставляет ему рога, а маршалу Петену сочиняла их со словарем по-английски, чтобы позлить его. Анонимные письма? Холодный душ на перышки! Мадам Эрот ежедневно получала на свое имя пакетик таких неподписанных посланий, и, уверяю вас, пахло от них не хорошо. Минут на десять она погружалась в изумление и задумчивость, но затем вновь быстро обретала равновесие — непонятно, как и какими средствами, но неизменно и основательно, потому что в ее внутреннем мире не было места для сомнений и уж подавно для правды.

Среди ее клиенток и протеже была куча актрисочек, у которых число долгов превышало число платьев. Мадам Эрот всем им давала советы, которые им всем шли на пользу, в том числе Мюзин, самой миленькой, на мой взгляд, из всех. Форменный музыкальный ангелочек, а не скрипачка, и, кстати, не без опыта: это она мне потом доказала. Неколебимая в своем желании преуспеть на земле, а не на небе, она к моменту нашего знакомства подвизалась в прелестной, совершенно парижской, но теперь начисто позабытой одноактной пьеске в театре «Варьете».

Она со скрипкой появлялась в чем-то вроде музыкального пролога — стихотворной импровизации. Восхитительный и сложный жанр.

Чувство она вызывала у меня очень сильное, и я проводил теперь время в неистовом метании между госпиталем и служебным подъездом театра, где встречал ее после спектакля. Впрочем, ждал ее не я один. Ее поочередно уводили и офицеры сухопутных сил, и — с еще большей легкостью — летчики, но самыми удачливыми соблазнителями оказывались, бесспорно, аргентинцы. Их торговля свежемороженым мясом приобретала масштаб стихии. Маленькая Мюзин недурно использовала эти меркантильные дни. И хорошо сделала: аргентинцев больше нет.

Я ничего не понимал. Она обманывала меня с кем попало и в чем угодно — с мужчинами и женщинами, в деньгах и в мыслях. Теперь мне случается встречать ее раз в два года или вроде того, как бывает с теми, кого хорошо знал. Два года — срок, необходимый для того, чтобы с первого взгляда безошибочно, словно инстинктивно, отдать себе отчет в изменениях, успевших обезобразить лицо, когда-то даже очаровательное.

Смотришь на нее, с минуту сомневаешься, а потом принимаешь его таким, каким оно стало со всей возрастающей дисгармонией черт. Ничего не поделаешь! Приходится узнавать эту старательную карикатуру, выгравированную двумя годами. Примириться с временем, нашим портретом. Вот тогда можно сказать, что ты вполне узнал человека (как иностранную купюру, которую сначала побаиваешься и принять, и отбросить), что ты не сбился с дороги, а шел по верному пути, неизменному пути, каким мы, не сговариваясь, шли еще два года, — по пути гниения. Вот и все.

Когда Мюзин вот так случайно встречается со мной, она словно старается избежать меня, обойти, куда-нибудь свернуть — такой страх я нагоняю на нее своей здоровенной башкой. От меня — это мне ясно — дурно пахнет ее прошлым. Я слишком хорошо ее знаю, знаю, сколько ей лет, и, как она ни старается, ей от меня не уйти. Она останавливается, загипнотизированная, как неким чудовищем, самим фактом моего существования. Из деликатности она считает себя обязанной задавать мне дурацкие, нелепые вопросы, ведя себя как служанка, уличенная в провинности. У женщин вообще душа прислуги. Но быть может, она просто убеждает себя в том, что испытывает ко мне отвращение, хотя на самом деле его не чувствует, пытаюсь я себя утешить. Быть может, я сам внушаю ей, что я мерзок. Может быть, у меня талант по этой части. В конце концов, почему уродство менее привлекательно для искусства, чем красота? Нужно развивать этот жанр.

Я долго считал Мюзин дурочкой, но это было всего лишь мнение отвергнутого самолюбия. Знаете, до войны мы все были еще невежественней и самовлюбленней, чем сегодня. Мы ничего не знали о подлинной жизни, словом, существовали бессознательно. Типчики, вроде меня, еще легче, чем сегодня, давали обвести себя вокруг пальца.

Я думал, что, раз я влюблен в Мюзин, а она — прелесть, это придаст мне всяческие достоинства, и в первую очередь недостающую мне храбрость, и все это лишь потому, что подружка у меня такая хорошенькая и такая отличная музыкантша. Любовь — как спиртное: чем ты пьяней и беспомощней, тем чувствуешь себя сильней, хитрей и уверенней в своих правах.

Мадам Эрот, родственница многочисленных павших героев, выходила из своего тупика не иначе как в трауре, да и отлучалась в город не часто: ее друг-аукционист был порядком ревнив. Мы собирались в столовой за магазином, который с началом его процветания стал смахивать на форменный маленький салон. Туда приходили поболтать, мило и пристойно развлечься при газовом свете. Маленькая Мюзин за роялем ублажала нас классикой, исключительно классикой, как требовали приличия в такую тяжелую годину. Плечом к плечу мы просиживали там вокруг аукциониста, делясь общими секретами, страхами и надеждами.

Прислуга, недавно нанятая мадам Эрот, страшно интересовалась, когда же все наконец соберутся с духом и переженятся. У нее в деревне свободной любви не понимали. Все эти аргентинцы, офицеры, шныряющие туда-сюда клиенты внушали ей почти животное беспокойство. Мюзин все чаще завладевали южноамериканские клиенты. Таким путем я в конце концов основательно познакомился с кухней и слугами этих господ: мне ведь часто приходилось ждать свою возлюбленную в людских. Лакеи, кстати, принимали меня за сутенера. А потом видеть во мне кота стали вообще все, включая самое Мюзин, да, пожалуй, и завсегдатаев мадам Эрот. Тут уж я ничего не мог поделать. Кроме того, рано или поздно мы все равно занимаем в глазах окружающих определенное социальное положение.

Военные власти еще на два месяца продлили мне отпуск для выздоровления и подумывали даже, не списать ли меня вчистую. Мы с Мюзин решили поселиться вместе в Бийанкуре. На самом-то деле она просто хитрила, чтобы отвязаться от меня: пользуясь тем, что мы жили так далеко, она все реже возвращалась домой. Она изобретала все новые предлоги, чтобы заночевать в Париже.

Тишина, стоявшая в Бийанкуре по ночам, оживлялась иногда ребяческими тревогами из-за аэропланов и цеппелинов: они давали горожанам возможность подрожать в свое оправдание. Когда темнело, я, поджидая возлюбленную, прогуливался до моста Гренель, где тень поднимается от реки к самому полотну метро, освещенному протянутыми во мраке четками светильников, и колоссальные массы металла с громом врезаются прямо в нутро больших домов на набережной Пасси.

В городах встречаются вот такие до идиотства уродливые уголки: из-за этого там трудно кого-нибудь встретить. В конце концов Мюзин стала навещать наш, так сказать, семейный очаг всего раз в неделю. Все чаще она аккомпанировала певицам у аргентинцев. Она могла бы зарабатывать на жизнь, играя на рояле в кинематографах, куда мне было бы много проще заходить за ней, но аргентинцы были веселые ребята и хорошо платили, а в кинематографах было грустно и платили мало. Такие предпочтения — это и есть жизнь.

В довершение моих несчастий появился «Театр для армии»! Мюзин мгновенно завела кучу связей в военном министерстве и все чаще, иногда на целые недели, стала выезжать на фронт развлекать наших солдатиков. Там она угощала сонатами и адажио штабных, располагавшихся в партере, чтобы удобней любоваться ее ногами. Солдаты, располагавшиеся в амфитеатре, позади начальства, услаждались только музыкой. После концертов ей поневоле приходилось проводить очень беспокойные ночи в прифронтовых гостиницах. Однажды она вернулась ко мне сияющая, с подписанным не кем-нибудь, а одним из наших крупных генералов свидетельством о ее героизме. Это свидетельство стало залогом ее окончательного взлета.

В аргентинской колонии она сумела сразу стать необычайно популярной. Ей всюду аплодировали. Все сходили с ума по моей Мюзин, прелестной «скрипачке войны», свежей, кудрявой и, сверх того, настоящей героине. Аргентинцы были люди благодарные, они относились к нашим полководцам с безмерным восхищением, и, когда Мюзин вернулась к ним со своим подлинным документом, смазливой мордочкой и прославленными проворством пальцами, они принялись, можно сказать, наперегонки, с торгов добиваться ее любви. Поэзия героического, не встречая сопротивления, покоряет тех, кто не идет на войну, а еще больше — тех, кого война безгранично обогащает. Это нормально.

О, уверяю вас, от такого задорного героизма голова у любого шла кругом! Судовладельцы из Рио наперебой предлагали свои имена и акции этой душке, так очаровательно придававшей женственность французскому воинскому мужеству. Надо признать, Мюзин сумела составить себе небольшой кокетливый репертуар из фронтовых россказней, который, как лихо сдвинутая набок шляпка, был ей очень к лицу. Она даже меня удивляла своей тактичностью, и должен сказать откровенно, что, плетя всякие небылицы про фронт, я рядом с ней выглядел грубым симулянтом. У нее был дар переносить свои выдумки в некую драматическую даль, где все приобретало значительность и проникновенность. Все, что мы, фронтовики, — это я сразу понял — могли напридумывать, было слишком материально и мимолетно. Моя красотка работала на вечность. Прав Клод Лоррен: первый план картины всегда отталкивает; искусство требует, чтобы произведение возбуждало интерес чем-то далеким, неуловимым, потому что именно там укрывается ложь, эта мечта, рожденная действительностью, и единственное, что любит человек. Женщина, умеющая считаться с нашей жалкой натурой, легко становится нашей заветной, неизбывной и верховной надеждой. Мы ждем, что она сохранит для нас обманчивый смысл существования, и, пока она осуществляет это свое волшебное призвание, ей никто не мешает вполне прилично зарабатывать себе на жизнь. Мюзин инстинктивно так и делала.

Аргентинцы располагались около заставы Терн и в особенности по краю Булонского леса в шикарных укромных особнячках, где в зимнее время было разлито такое приятное тепло, что, когда вы входили с улицы, ваши мысли невольно настраивались на оптимистический лад.

В трепетном отчаянии я, как уже говорил, додумался до вовсе беспредельной глупости — стал как можно чаще поджидать свою подружку в людских. Иногда я терпеливо торчал там до утра; мне хотелось спать, но я не мог: мешала ревность и белое вино, которым меня щедро поили слуги. Аргентинцев-хозяев я видел редко, зато слушал их песни, трескучий испанский говор и рояль, который безостановочно гремел, но чаще всего не под руками Мюзин. Чем же были заняты в это время руки этой шлюхи?

Когда мы встречались утром у выхода, она при виде меня делала гримасу. В те времена я был еще по-звериному примитивен: как собака — кость, не хотел отдавать свою красотку.

Мы теряем большую часть молодости по собственной неловкости. Было очевидно, что моя возлюбленная окончательно бросит меня — и скоро. Тогда я еще не усвоил, что есть два совершенно различных человечества — богатое и бедное. Потребовались двадцать лет и война, чтобы научить меня не высовываться из своей норы и осведомляться, сколько стоят вещи и люди, прежде чем к ним привязываться.

Греясь в людской со своими сотоварищами лакеями, я не понимал, что у меня над головой танцуют аргентинские боги; они могли быть немцами, французами, китайцами — безразлично, но это были боги, богачи, и это надлежало понимать. Они наверху с Мюзин, я внизу ни с чем. Мюзин серьезно относилась к будущему, а потому предпочитала соединиться с кем-нибудь из богов. Я, разумеется, тоже думал о своем будущем, но думал словно в бреду, потому что во мне все время сидел потаенный страх погибнуть на войне или сдохнуть с голоду в мирное время. Я получил у смерти отсрочку и был влюблен. Нет, это не кошмар мне снился. Недалеко от нас, меньше чем в ста километрах, меня ждали, чтобы ухлопать, миллионы смелых, хорошо вооруженных, обученных людей; ждали меня и французы, чтобы продырявить мне шкуру, если я не соглашусь, чтобы мне ее изодрали в клочья те, кто напротив.

У бедняка есть в этом мире два основных средства, чтобы подохнуть, — абсолютное равнодушие себе подобных в мирное время, мания человекоубийства во время войны. Если ближние и думают о вас, то лишь затем, чтобы мучить, и только. Их, сволочей, вы интересуете только окровавленным. В этом смысле Зубрёж был совершенно прав. Зная, что тебя неизбежно погонят на бойню, не будешь особенно размышлять о будущем и думаешь только о том, как заполнить любовью еще оставшиеся у тебя дни, потому что это единственный способ хоть на время забыть о своем теле, с которого вскоре сверху донизу сдерут кожу.

Поскольку Мюзин меня избегала, я возомнил себя идеалистом; так называешь себя, когда одеваешь свои мелкие инстинкты в громкие слова. Мой отпуск подходил к концу. Газеты били во все колокола, требуя призыва всех, кто способен носить оружие, в особенности тех, у кого нет связей. Думать о чем-нибудь, кроме победы, официально запрещалось.

Как и Лола, Мюзин жаждала, чтобы меня быстренько отправили на фронт и я там остался, а так как я, безусловно, туда не торопился, она решила ускорить дело сама, что вообще-то было ей не свойственно.

Как-то вечером возвращаемся мы случайно вместе в Бийанкур, а тут проезжают горнисты-пожарники и все жильцы нашего дома сломя голову несутся в подвал по случаю какого-то цеппелина.

Такие паники по пустякам, когда весь квартал в одних пижамах, похватав свечи, с квохтаньем исчезал под землей в надежде спастись от почти мнимой опасности, доказывали, как устрашающе пустоголова вся эта публика, превращающаяся то в перепуганных кур, то в покорных самовлюбленных баранов. Подобная чудовищная неуравновешенность — лучшее средство внушить отвращение самому терпеливому и убежденному человеколюбцу.

С первым же раскатом тревожного горна Мюзин забыла о храбрости, которую в ней обнаружили в «Театре для армии». Она потребовала, чтобы я поспешил с ней в подвалы, в метро, в канализационный туннель — словом, куда придется, лишь бы очутиться в укрытии как можно глубже и, главное, как можно скорее. В конце концов от этого зрелища удирающих обывателей, толстых и тонких, вертлявых и величественных, наперегонки рвущихся к спасительной дыре, даже мне все стало безразлично. Трус или смельчак — невелика разница. Кролик или лев по натуре, человек всегда человек, он нигде не думает. Все, что не относится к добыванию денег, — бесконечно выше его. Суть жизни и смерти ему недоступна. Даже о собственной кончине он судит и рядит вкривь и вкось. Ему понятны лишь две вещи — деньги и зрелища.

Видя, что я упираюсь, Мюзин расхныкалась. Другие жильцы тоже тащили нас с собой, и я уступил. Загорелся спор, в каком подвале прятаться. Наконец большинство выбрало погреб мясника: он, дескать, заложен глубже, чем все остальные в доме. С порога там бил в нос острый запах, хорошо мне знакомый и показавшийся в ту минуту нестерпимым.

— Мюзин, неужели ты полезешь туда, где мясо на крюках висит? — спросил я.

— Почему бы нет? — удивилась она.

— Мне это слишком многое напоминает, и я лучше вернусь наверх, — сказал я.

— Значит, уходишь?

— Ты придешь ко мне, когда все кончится.

— Но ведь это может затянуться?

— Нет, я лучше подожду тебя наверху. Не люблю мяса, а налет долго не продлится.

Во время тревоги жильцы, чувствуя себя в безопасности, обменивались игривыми любезностями. Дамы в пеньюарах, спустившиеся последними, изящно и уверенно углублялись под пахучие своды, и мясник с мясничихой, стараясь принять их повежливей, извинялись за искусственный холод: он необходим для сохранности товара.

Мюзин исчезла в подвале вместе с остальными. Я прождал ее у нас наверху ночь, день, год. Она так ко мне и не вернулась.

С тех пор меня стало трудно удовлетворить, и в голове у меня сохранились только две мысли — спасти свою шкуру и уехать в Америку. Но до этого мне пришлось еще долгие месяцы лезть из кожи, чтобы увильнуть от войны.

«Пушек! Людей! Снарядов!» — вот чего не уставали требовать патриоты. Казалось, им не усидеть спокойно, пока несчастная Бельгия и безобидный маленький Эльзас несвободны от немецкого ига. Нам вдалбливали, что лучшие из нас не должны ни дышать, ни есть, ни совокупляться: жить можно только этой идеей. Правда, она не мешала уцелевшим делать дела. Словом, высокий моральный уровень тыла не вызывал сомнений.

Всем надлежало немедленно возвращаться в свои части. Но на первом же осмотре мое состояние было оценено настолько ниже среднего, что годен я оказался только на отправку в другой — костно-неврологический — госпиталь. Однажды утром мы, шестеро раненых и больных, три артиллериста, три драгуна, вышли со сборного пункта и отправились искать место, где ремонтируют потерянную доблесть, утраченные рефлексы и сломанные руки. Сначала, как все раненые в те годы, мы прошли контроль в Валь-де-Грас, величественной старой крепости, обросшей деревьями, как бородой, где в коридорах здорово разило омнибусом — запахом, сегодня и, видимо, навсегда исчезнувшим, смесью вони от ног, соломы и масляных фонарей. В Валь-де-Грас мы не задержались: не успели мы появиться, как два офицера административной службы, переутомленные и обсыпанные перхотью, наорали на нас, грозя нам военным судом, а другие администраторы вышвырнули нас на улицу. Нет у них для нас мест, объявили они, указав нам неопределенное направление на какой-то бастион в пригороде.

От бистро к бастиону, от стаканчика спиртного к чашке кофе с молоком мы брели вшестером наугад, плутая в поисках нового пристанища, предназначенного, видимо, для лечения немощных героев вроде нас.

Только один из нас обладал каким-то намеком на имущество, целиком, надо сказать, умещавшееся в жестянке из-под галет «Перно», знаменитой тогда марке, о которой я давно уже не слышал. В ней наш товарищ держал папиросы и зубную щетку; поэтому мы даже смеялись над ним — подобная забота о зубах встречалась тогда не часто — и даже дразнили его «гомиком» за такую необычайную утонченность.

Наконец, к половине ночи, после долгих скитаний, мы подошли к разбухшим от темноты валам бастиона номер сорок три в Бисетре. Его-то мы и искали.

Бастион только что отремонтировали для приема калек и стариков. Сад был еще не разбит.

К нашему прибытию на военной половине находилась только одна привратница. Шел сильный дождь. Услышав наши шаги, она перетрусила, но мы ее тут же рассмешили, цапнув за известное место.

— Я думала, немцы! — воскликнула она.

— Они далеко, — успокоили мы ее.

— С чем у вас непорядок? — забеспокоилась она.

— Со всем, кроме одной штучки, — брякнул один из артиллеристов.

Сказанул он, спору нет, ловко, и привратница это признала. Позднее в том же бастионе разместили стариков из «Общественного призрения». Для них спешно построили новые корпуса чуть ли не сплошь из стекла, где их, как насекомых, и продержали до конца военных действий. Окрестные холмы покрылись сыпью крошечных участков, которые перемежались лужами жидкой грязи, заполнившими пространство между убогими лачугами. Около последних росли латук да чахлая редиска, которыми — скорее всего, из уважения к владельцам — лакомились зажравшиеся улитки.

В госпитале у нас было чисто, как всегда бывает первые несколько недель, когда и надо осматривать такие места, потому что у нас не любят поддерживать порядок и все, можно сказать, ведут себя как форменные пакостники. Устроились мы, значит, на металлических койках как попало и при лунном свете: помещение было такое новое, что электричество еще не успели подвести.

После подъема знакомиться с нами пришел наш главный врач, очень, по всей видимости, довольный нашим прибытием и очень радушный. У него были свои причины радоваться: его только что произвели в майоры медслужбы. Глаза у этого человека были красивейшие в мире, сверхъестественно бархатистые, чем он успешно пользовался, волнуя четырех наших доброволиц-сестричек, с предупредительными ужимками окружавших главного врача и не сводивших с него глаз. С первой же встречи он предупредил нас, что займется нашим моральным состоянием. Не чинясь, он запросто взял за плечо одного из нас и, отечески опираясь на него, бодрым голосом начертал правила поведения и наикратчайший маршрут, которым нам следует не унывая и как можно скорее вновь поспешить туда, где нам раскроят череп.


Дата добавления: 2015-09-30; просмотров: 22 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.019 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>