Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

История Анны Вулф, талантливой писательницы и убежденной феминистки, которая, балансируя на грани безумия, записывает все свои мысли и переживания в четыре разноцветные тетради: черную, красную, 52 страница



И я видела в этом не только отрицание Анны, но и отрицание самой жизни. Я подумала, что в этом где-то здесь скрывается внушающая страх ловушка для всех женщин, но я пока не могу понять, что именно она собою представляет. Ведь сегодня, несомненно, в женских голосах звучит новая нота, нота о предательстве, нас предают. Она звучит во всех создаваемых ими книгах, в том, как они говорят, везде, все время. Это торжественная нота из мелодии, исполняемой на инструменте, который словно бы жалеет самого себя. Есть это и во мне, Анне преданной, Анне нелюбимой, Анне, чье счастье отрицают, Анне, которая говорит не: «Почему ты меня отрицаешь?», а — «Почему ты отрицаешь жизнь?»

Когда Савл вернулся, он был собранным и агрессивным; посмотрев на меня сузившимися глазами, он сказал:

— Я ухожу.

А я сказала:

— Хорошо.

Он ушел, как узник, совершающий побег.

А я так и осталась лежать на месте, изнемогая от мучительных попыток не обращать внимания на то, что он неизбежно оказывается узником, совершающим побег. Мои чувства отключились, но мой разум продолжал свой быстрый бег, рождая образы, как в кинофильме. Я смотрела на встававшие перед глазами образы, или же — сценки, и мысленно ставила галочки, потому что теперь была способна в них распознать сформировавшиеся в сознании образы и представления, присущие определенным типам людей, обычным людям, образы из общего, стандартного набора, который есть у миллионов. Я увидела алжирского солдата, растянутого на столе для пыток; но я была и им одновременно, и я прикидывала, сколько я продержусь. Я видела коммуниста на коммунистическом суде, и суд, конечно, шел в Москве, а пытка на этот раз была интеллектуальной, на этот раз мне надо было продержаться, пройти сквозь пытку марксистской диалектикой. Финалом этой сцены было признание заключенного-коммуниста, сделанное, однако, лишь после многодневных мучительных дебатов, он признался, что его мнение основано на личном чувстве совести, на том моменте, когда человеческое существо говорит: «Нет, этого я сделать не могу». На этой фразе коммунистический тюремщик просто улыбнулся, он не нуждался в новых доказательствах, все было ясно, не нужно было даже говорить: «Что ж, тем самым вы признали себя виновным». Потом я увидела кубинского солдата, алжирского солдата, стоящих в карауле, с ружьями в руках. Потом — британского призывника, засунутого на войну в Египет, убитого впустую. Потом студента в Будапеште, бросающего бомбу-самоделку в огромный черный русский танк. Потом — крестьянина, где-то в Китае, он вышагивал усердно, был частью шествия, одним из многих миллионов.



Эти картинки быстро мелькали у меня перед глазами. Я подумала, что пять лет назад они были бы другими и что через пять лет они тоже будут другими; но сейчас они — то общее, что есть у людей определенного типа, людей, даже не знающих друг друга лично.

Когда картинки прекратили вставать у меня перед глазами, я снова их проверила и перепроверила, снабдила ярлыками. Я вдруг поняла, что мистер Матлонг мне так и не показался. Я подумала, что несколько часов назад я действительно была сумасшедшим мистером Тембой, не приложив к тому ни малейших усилий. Я сказала себе, что стану мистером Матлонгом, я заставлю себя стать этим человеком. Я с большим тщанием подготовила театральные подмостки. Я попыталась вообразить себя: черного человека, живущего на земле, оккупированной белыми, человека, чье человеческое достоинство непрестанно попирают. Я пыталась представить его себе в школе при миссии и как потом он учится в Англии. Я пыталась создать его, и я потерпела полное фиаско. Я пыталась представить себе, что он стоит здесь, в моей комнате, пыталась увидеть его иронично-почтительный силуэт, но мне это никак не удавалось. Я сказала себе, что у меня ничего не получается, потому что его образ в отличие от всех остальных обладает качеством некой отстраненности. Матлонг был человеком, совершавшим определенные действия, игравшим определенные роли, которые, по его убеждению, шли во благо другим людям, даже если он и оставлял за собой право испытывать ироничные сомнения в результативности собственных действий. Мне подумалось, что этот особый вид отстраненности — это то, чего в наше время всем нам очень не хватает, им обладают лишь немногие, а мне самой до этого, конечно, очень далеко.

Я заснула. Когда я проснулась, дело шло к утру. Надо мной тянулся увядший бледный потолок, тревожимый лишь сполохами света фар от проезжающих по улице машин, а небо было густо пурпурным, влажным от сияния зимней луны. Мое тело испустило вопль одиночества, потому что Савла не было рядом со мной. Больше я не спала. Я растворилась в ненавистном чувстве. Преданная женщина. Я лежала, стиснув зубы, отказываясь думать, зная, что все, что я подумаю, будет основано на мощном, мрачном, влажном чувстве. Потом я услышала, как возвращается Савл, он вернулся тихо, воровато и сразу прошел к себе наверх. На этот раз я не пошла к нему. Я знала, что утром он будет меня за это презирать, потому что его вина, его потребность предавать должны питаться постоянно тем, что я к нему прихожу.

Когда наутро он спустился вниз, было уже поздно, почти настало время ленча, и я с первого взгляда поняла, что ко мне спустился тот мужчина, который меня ненавидит. Он сказал, очень холодно:

— Почему ты позволяешь мне так долго спать?

Я возразила:

— С какой стати я должна решать, когда тебе вставать?

Он сказал:

— Я тороплюсь на ленч. И это — деловая встреча.

По тому, как он это сказал, я поняла, что эта встреча — не деловая, я также поняла, что он специально сказал так, чтобы я знала, что встреча эта — не деловая.

Я снова почувствовала себя совсем больной, я пошла в свою комнату и приготовила тетради. Он последовал за мной, остановился на пороге, глядя на меня. Он сказал:

— Полагаю, ты ведешь учет всех моих преступлений!

Он явно был этим доволен. Три из четырех тетрадей я отложила в сторону. Он заинтересовался:

— Зачем тебе четыре тетради?

Я пояснила:

— Очевидно, потому, что мне было необходимо разделять себя на части, но отныне я собираюсь использовать только одну тетрадь.

Я с интересом прислушалась к собственным словам. Пока я этого не сказала, я этого не знала. Савл стоял в дверях, обеими руками упираясь в дверные косяки. Он смотрел внимательно, прищурившись, во взгляде — чистая ненависть. Я видела белую дверь с ненужной старомодной лепниной, видела очень четко. Я подумала, что лепнина на двери наводит на мысли о греческом храме, да, вот откуда пришли эти лепные украшения, с колонн греческого храма; и что они, в свою очередь, напоминают храм египетский; который, в свою очередь, напоминает о связках тростника и о крокодиле. И вот, этот американец так и стоял там, уцепившись обеими руками за историю, потому что он боялся, что иначе упадет, он там стоял и ненавидел меня, своего тюремщика. Я сказала, как я говорила ему и раньше:

— Тебе не кажется в высшей степени странным, что мы оба — люди, чьи личности, что бы за этим словом ни стояло, достаточно объемны, чтобы вмещать в себя самые разные вещи, политику, литературу и искусство, но сейчас, когда мы сумасшедшие, все сводится к одной-единственной детали, а именно — я не хочу, чтобы ты уходил отсюда и спал с кем-то еще, а ты постоянно должен мне врать на эту тему?

На мгновение Савл стал самим собой, он задумался над тем, что я сказала, а потом он покрылся рябью, растаял в воздухе, появился мой вороватый антагонист и мне сказал:

— Ты не заманишь меня в эту ловушку, даже и не думай.

Он ушел наверх, а когда снова спустился через несколько минут, жизнерадостно сказал:

— Ну и ну! Так я и впрямь могу опоздать. До встречи, малышка.

Он ушел, забрав меня с собой. Я физически ощущала, как часть меня покинула мой дом вместе с ним. Я знала, как он идет. Он, спотыкаясь, быстро сбежал вниз по лестнице, на секунду замер, прежде чем решиться покинуть дом, потом он осторожно вышел на улицу, походкой человека, готового обороняться, так ходят все американцы, так ходят люди, всегда готовые обороняться, он шел, пока не заприметил скамейку или, может быть, ступени, куда он и присел. Он оторвался от своих демонов, оставил их в моей квартире, хоть на какое-то, пусть и недолгое, время он от них освободился. Но я ощущала, как от него исходит холод одиночества. Холод одиночества заполнил все пространство, окружавшее меня.

Я посмотрела на эту тетрадь и подумала, что, если я смогу в ней писать, Анна вернется, но я не могла заставить себя протянуть руку и взять ручку. Я позвонила Молли. Когда она мне ответила, я поняла, что не смогу донести до нее то, что со мною происходит, что я не могу говорить с ней. Ее голос, как всегда жизнерадостный и практичный, звучал как кряканье какой-то непонятной птицы, и я услышала свой собственный голос, жизнерадостный и пустой.

Она спросила:

— Как твой американец?

А я ответила:

— Хорошо.

И я спросила:

— А как Томми?

Она сказала:

— Он только что подписался прочесть цикл лекций, он будет их читать по всей стране, лекции о шахтерской жизни, понимаешь ли. Жизнь Шахтера.

— Прекрасно.

— Вот-вот. Одновременно он поговаривает о том, что собирается отправиться сражаться в Алжир или на Кубу. Вчера их тут собралась целая орава, они все говорят, что надо куда-то ехать, надо биться, неважно, где какая революция, лишь бы революция.

Я сказала:

— Его жене это не понравится.

— Да, именно это я и сказала Томми, когда он, весь такой агрессивный, против меня восстал, предполагая, что я стану его удерживать. «Удерживать тебя буду не я, а твоя маленькая здравомыслящая женушка, — сказала я. — Считай, что я тебя уже благословила, — сказала я, — неважно — что за революция и где, поскольку совершенно очевидно, что для всех нас невыносима та жизнь, которую мы здесь ведем». Он ответил, что я настроена крайне негативно. Позже он позвонил мне, чтобы сказать, что, к сожалению, не сможет прямо сейчас отправиться сражаться, потому что он будет читать цикл лекций о Шахтерской Жизни. Анна, скажи мне, только я одна все это так воспринимаю? Мне кажется, что я живу внутри какого-то немыслимого фарса.

— Нет, не ты одна.

— Я знаю. И — тем хуже.

Я положила трубку аппарата. Отделявший меня от кровати пол вздымался и раздувался. Стены, казалось, втягивались внутрь комнаты, отделялись и уплывали прочь, в открытое пространство. На какое-то мгновение я осталась стоять в пустом пространстве, стен больше не было, я словно бы парила над разбомбленными зданиями. Я знала, что мне нужно добраться до кровати, поэтому я осторожно к ней пошла по вздыбленному полу. Дошла, легла. Но меня, Анны, там не было. А потом я заснула, хотя, когда я еще только уплывала, я уже знала, что это — не обычный сон. Я видела лежащее в кровати тело Анны. Я отступила немного в сторону, я наблюдала, мне было интересно, кто же сюда придет. Вежливо улыбаясь, вошла Мэрироуз, хорошенькая девушка, с личиком в ореоле светлых волос. Потом — Джордж Гунслоу, и миссис Бутби, и Джимми. Все эти люди остановились, посмотрели на Анну и отошли. А я стояла чуть поодаль и с интересом думала: «Кого же из них она примет?» Потом же я почуяла опасность, потому что вошел Пол, а он был мертв, и я увидела, с какой смертельно серьезной и многозначительной улыбкой он склоняется над Анной. Потом он начал в Анне растворяться, а я, крича от страха, стала пробиваться сквозь толпу индифферентных призраков к кровати, к Анне, к самой себе. Я билась, чтобы снова в нее войти. Я билась с холодом, с ужасным холодом. Мои руки и ноги оцепенели от холода, и Анна была холодной, потому что ее заполнил мертвый Пол. Я видела его холодную, смертельно серьезную улыбку на лице Анны. После упорной битвы, а это было битвой за мою жизнь, я проскользнула в саму себя, и я лежала холодная, холодная. Во сне я снова оказалась в «Машопи», но теперь все призраки были расставлены вокруг меня в строгом порядке, как звезды — каждая на своем месте, и призрак Пола был среди них, он был одним из них. В пыльном лунном свете мы сидели под эвкалиптами, запах сладкого разлитого вина щекотал нам ноздри, а огни отеля светили нам через дорогу. Это был уже обычный сон, и я знала, что, раз я могу его видеть, я избавлена от полного распада. Этот сон растаял и обернулся обманчивой болью ностальгии. Продолжая спать, я себе сказала: держись, не распадайся на куски, ты справишься, если ты сможешь добраться до синей тетради и начать в ней писать. Я ощущала инертность своей руки, холодной, неспособной взять ручку. Но вместо ручки там вдруг оказалось ружье. И я была не Анной, а солдатом. Я чувствовала, что на мне форма, но я ее не узнавала. Я стояла где-то, прохладной ночью, за моей спиной бесшумно двигались солдаты, они готовили еду. Я различала тихий звон металла, солдаты составляли ружья в козлы. Где-то передо мной был враг. Но я не знала — кто мой враг, не знала, за что я сражаюсь. Я увидела, что моя кожа — темная. Сначала я подумала, что я африканец или негр. Потом я различила темные поблескивающие волоски на моей бронзовой руке, сжимающей ружье с бликами лунного света на металле ствола. Я поняла, что я в Алжире, стою на склоне холма, я — алжирский солдат, и я сражаюсь с французами. Вместе с тем в голове этого солдата продолжал свою работу мозг Анны, и Анна думала: «Да, я буду убивать, я даже буду пытать людей, потому что это мой долг, но делать это я буду без всякой веры. Потому что больше невозможно в чем-то участвовать, сражаться, убивать, не понимая, что это лишь рождает новую тиранию. И все же необходимо сражаться и участвовать». Потом же разум Анны угас, подобно пламени свечи, погасшей от порыва ветра. Я была алжирцем, верящим, исполненным мужества веры. Ужас вошел в мой сон, потому что Анне снова грозил полный распад. Ужас выхватил меня из сновидения, я перестала быть часовым, стоящим в карауле, в лунном свете, пока его товарищи тихо хлопочут за его спиной, готовя себе пищу на кострах. Я оттолкнулась от сухой, пропахшей солнцем земли Алжира и оказалась в воздухе. Я летала во сне, и так давно мне делать этого не доводилось, что я чуть было не заплакала от счастья, какое это счастье, я снова во сне летаю. Суть таких полетов — это радость, радость легкого свободного движения. Я была высоко в небе, над Средиземноморьем, и я знала, что я могу отправиться куда угодно. Я себе велела лететь на Восток. Я хотела в Азию, хотела навестить крестьянина. Я летела невероятно высоко, подо мною проплывали моря и горы, я легко взбегала вверх и вперед по воздуху, быстро, невесомо ступая по нему. Я пролетела над огромными горами и оказалась над Китаем. Во сне я себе сказала: «Я здесь, потому что я хочу быть крестьянином, хочу быть среди других, таких же, как и я, крестьян». Я опустилась над деревней, увидела крестьян, работающих в поле. В их действиях читалась суровая целеустремленность, это меня к ним влекло. Я приказала своим ногам мягко опустить меня на землю. Радость этого сна была насыщеннее, ярче всего того, что доводилось мне раньше испытывать во сне, и эта радость была радостью свободы. Я спустилась на древнюю землю Китая, увидела крестьянку, стоящую у двери своей лачуги. Я подошла к ней, и, точно так же, как Пол, склоняясь, стоял совсем недавно над спящей Анной, стремясь стать ею, так и я стояла возле той крестьянки, стремясь в нее войти, стать ею. Это оказалось просто сделать. Она была молода, она была беременна, однако тяжелый труд уже начал делать свое дело, ее старить. Потом я осознала, что мозг Анны продолжает работать в этой женщине, в нем проносились механистические мысли, которые я сама классифицирую как «прогрессивные и либеральные». Я думала, что эта крестьянка представляет собой то-то и то-то, ее сформировало такое-то движение, такая-то война, такой вот опыт, я, посторонняя ей личность, навешивала на нее ярлыки. А потом разум Анны, как это было и на склоне холма в Алжире, начал мерцать и пропадать, угас. И я себе сказала: «Не дай ужасу перед полным растворением отпугнуть тебя и в этот раз, держись». Но ужас оказался слишком сильным. Он вытащил меня из крестьянки, я оказалась рядом с ней, я наблюдала, как она пошла через поля к работавшим там женщинам и мужчинам. Все они были одинаково одеты, их одежда была похожа на униформу. Теперь ужас уничтожил всю радость, мои ноги не слушались меня, они отказывались легко ступать по воздуху. Я отчаянно пыталась оттолкнуться от воздуха и полететь, пыталась перебраться через отделявшие меня от Европы черные горы; Европа же с того места, где я находилась, казалась крошечной ненужной бахромой, пришитой на краю огромного континента, болезнью, в которую я собиралась вновь вернуться, окунуться. Но я не могла взлететь, я не могла покинуть ту равнину и возделывающих ее землю крестьян, и страх, что я останусь там как в капкане, заставил меня проснуться. Я проснулась, дело уже клонилось к вечеру, комната заполнялась тьмой, транспорт ревел под окнами. Я проснулась другой, меня изменил опыт, мне довелось побыть другими людьми. Мне было наплевать на Анну, мне не хотелось ею быть. Из чувства долга я снова стала опостылевшей мне Анной, словно надела заляпанное жиром платье.

А потом я встала, включила свет, и я услышала шум наверху, что означало, что Савл уже вернулся. Как только я услышала его шаги, мне подвело живот, я снова оказалась в больной Анне, в лишенной воли Анне.

Я что-то крикнула ему, он мне ответил. Его голос прозвучал весело, и мои мрачные предчувствия развеялись. Когда же он спустился, они вернулись, потому что на его лице блуждала наигранная причудливая улыбочка, и я подумала: в каком же он образе сейчас? Он присел на край моей кровати, взял мою руку и стал ее рассматривать с деланным капризным восхищением. И тут я поняла, что он сравнивает ее с рукой той женщины, с которой он только что расстался, или же — он хочет, чтобы я так думала. Он небрежно обронил:

— Пожалуй, этот лак все-таки мне нравится больше.

Я ответила:

— Но я не пользуюсь лаком для ногтей.

Он сказал:

— Ну, а если бы ты им пользовалась, этот, пожалуй, мне бы нравился больше.

Он продолжал крутить мою ладонь в своих, рассматривая ее с удивленным восхищением, наблюдая за мной, чтобы понять, как я отнесусь к этому его удивленному восхищению. Я отдернула руку. Он сказал:

— Полагаю, ты сейчас спросишь, где я был.

Я промолчала. Он сказал:

— Не задавай мне никаких вопросов, и я не буду тебе лгать.

Я промолчала. Мне казалось, что меня засасывают зыбучие пески или же — что мое тело лежит на ленте конвейера, которая неумолимо тащит его к огромному перемалывающему механизму. Я ушла от него, отошла к окну. Снаружи сыпал темный блестящий дождь, крыши были влажными, темными. Холод стучался в оконное стекло.

Он пошел за мной, обнял меня, прижал к себе. Он улыбался. Мужчина, осознающий свою власть над женщинами, наблюдающий за собой в этой роли. На нем был тугой синий свитер, рукава были закатаны. Я увидела, как поблескивают на его руках маленькие светлые волоски. Он заглянул мне в глаза и сказал:

— Клянусь, я тебе не лгу. Клянусь. Я клянусь тебе. Я не ходил к другой женщине. Я клянусь.

Его голос был исполнен драматизма, взгляд был сосредоточен, он старательно пытался изобразить в нем драматический накал.

Я не поверила ему, но Анна, которую он обнимал, поверила, и даже несмотря на то, что в это время я с интересом наблюдала, как мы играем свои роли, изумляясь и не веря, что мы способны на такую мелодраму. Потом Савл поцеловал меня. Как только я отозвалась на его поцелуй, он резко отстранился, и он сказал, как говорил и раньше, с характерной для него в такие мгновения угрюмостью:

— Почему ты не наносишь мне ответного удара? Почему ты не борешься со мной?

А я все повторяла:

— Почему я должна с тобой бороться? Зачем тебе нужна эта борьба?

Я тоже это уже говорила раньше, и не один раз, мы все это уже проделывали раньше. Потом он за руку отвел меня к постели и начал заниматься со мной любовью. Мне было интересно посмотреть, с кем же он занимается любовью, я точно знала, что не со мной. Оказалось, что та, другая, в постели весьма нуждается в поддержке, в уговорах, в поощрении, она еще незрелая, почти ребенок. Он занимался любовью с незрелой, похожей на ребенка женщиной, у нее была плоская грудь и красивые руки. Внезапно он сказал:

— Да, ты права, мы сделаем ребенка.

Когда все было кончено, он откатился в сторону, переводя дыхание, воскликнул:

— Честное слово, тогда-то мне и придет конец, ребенок, да ты меня прикончишь этим!

Я сказала:

— Ребенка предлагала родить тебе не я, я — Анна.

Он резко вскинул голову, чтобы на меня взглянуть, потом опять откинулся назад, расхохотался и сказал:

— Да, правда. Это — Анна.

Я пошла в ванную, мне было очень худо, а когда я вернулась, я сказала:

— Мне нужно лечь поспать.

Я легла, отвернулась от него и заснула, чтобы от него уйти.

Но и во сне я шла к нему. Ночь оказалась ночью снов. Я играла роли, одну за другой, моим напарником-противником был Савл, который тоже играл роли. Мы словно были заняты в какой-то пьесе, слова менялись, как будто драматург все переписывал и переписывал одну и ту же пьесу, немного изменяя ее каждый раз. Наш дуэт переиграл все роли, которые вообще можно себе представить в отношениях мужчины с женщиной. Когда очередной цикл сна заканчивался, я говорила: «Что ж, я прожила и это, не так ли, значит, для этого пришла пора». Я словно прожила сто разных жизней. И вот что поразительно, как оказалось, огромное число женских ролей в реальной жизни прошли мимо меня, я либо сама отказывалась их играть, либо мне их не предлагали. Даже во сне я понимала, что я обречена на то, чтобы их сейчас сыграть, именно потому, что я отказывалась от них в жизни.

Утром я проснулась рядом с Савлом. Он был холодным, и мне пришлось его согреть. Я была самой собой, и — сильной. Я сразу направилась к рабочему столу и приготовила эту тетрадь. Я в ней писала очень долго, а он все спал. Должно быть, он успел проснуться и тихо, наблюдая за мной, полежать какое-то еще время прежде, чем я заметила, что он уже не спит. Он спросил:

— Вместо того чтобы вести отчет о моих грехах в своих дневниках, почему бы тебе не написать новый роман?

Я ответила:

— Я могла бы назвать с дюжину причин, почему нет, я могу часами разглагольствовать на эту тему, но настоящая причина заключается в том, что у меня писательский ступор. Вот и все. И это — первый случай, когда я в этом признаюсь.

— Возможно, — сказал он, склоняя набок голову и улыбаясь мне с любовью. Я увидела эту любовь, и это меня согрело.

Потом, когда я улыбнулась ему в ответ, улыбка мгновенно сошла с его лица, оно стало мрачным, и он сказал с горячностью:

— Как бы там ни было, а вот когда я вижу, как ты сидишь тут и тянешь из себя всю эту бесконечную вереницу слов, я начинаю сходить с ума.

— Любой нам скажет, что двум писателям не следует жить вместе. Или, скорее, что американцу с сильным духом состязательности не следует жить с женщиной, которой удалось написать книгу.

— Это верно, — сказал он. — Это ставит под вопрос мое превосходство по половому принципу, а это вам не шутки.

— Я знаю, что не шутки. Но только, пожалуйста, не вздумай мне впредь читать свои помпезные социалистические лекции про равенство мужчин и женщин.

— Вероятно, я все же стану тебе читать помпезные лекции, потому что мне это делать нравится. Но сам я не стану верить в них. Честно говоря, меня сильно задевает то, что ты написала книгу, которая имела такой успех. И я прихожу к выводу, что я всегда был лицемером и что мне на деле нравится общество, в котором женщины — граждане второго сорта, мне нравится быть боссом, мне нравится, когда мне угождают.

— Вот и хорошо, — сказала я. — Потому что в обществе, где больше чем один из десяти тысяч мужчин станет понимать, в чем именно женщины являются гражданами второго сорта, нам придется рассчитывать лишь на компанию мужчин, которые хотя бы не лицемеры.

— Ну а теперь, когда мы с этим разобрались, ты можешь сварить мне кофе, потому что в этом — твое главное предназначение.

— С превеликим удовольствием, — сказала я, и мы позавтракали вместе, болтая добродушно, в то утро мы очень нравились друг другу.

После завтрака я взяла свою корзину для покупок и пошла вдоль Эрлз-Корт-роуд. Я с удовольствием выбирала продукты, заполняла корзину всякой всячиной, я наслаждалась мыслью, что потом, дома, я буду готовить для него еду. И вместе с тем мне было грустно, я понимала, что это не продлится долго. Я думала: «Скоро он уедет, и тогда все кончится, настанет конец той радости, которую испытываешь, когда заботишься о мужчине». Я могла уже идти домой, я все купила, а я все стояла и стояла на углу, под тонкой серой моросью дождя, в толчее раскрытых зонтиков и проталкивающихся сквозь толпу тел и не понимала — а чего я жду? Потом я перешла улицу и вошла в канцелярский магазин, а там направилась к прилавку, на котором были разложены тетради. Там были тетради, похожие на те четыре, которые есть у меня. Но они были не тем, что мне было нужно. Я увидела большую толстую тетрадь, довольно дорогую, и я ее раскрыла, листы в ней были из нелинованной бумаги — хорошей, плотной, белой. Эту бумагу было приятно трогать, она была немного грубоватой, но шелковистой. У тетради была толстая тяжелая обложка, тускло-золотого цвета. Я никогда не видела такой тетради, и я спросила у продавщицы, каково ее предназначение, и продавщица мне ответила, что тетрадь сделана по специальному заказу одного клиента, американца, который так и не пришел за ней. Он внес задаток, поэтому тетрадь теперь была дешевле, чем я подумала сначала. Она все равно стоила немало, но я ее хотела, и я ее купила и принесла к себе домой. Мне приятно к ней прикасаться, на нее смотреть, хотя я и не знаю, зачем она мне нужна.

Савл пришел в мою комнату, он начал беспокойно расхаживать по ней кругами, словно выискивая что-то, потом он заприметил новую тетрадь и налетел на нее ястребом.

— Ой, до чего красивенькая, — сказал он. — А зачем она тебе?

— Пока не знаю.

— Тогда отдай ее мне, я ее хочу, — сказал он.

Я почти ответила: «Хорошо, бери», я чувствовала себя китом, который почти неудержимо хочет выпустить из себя струю воды. Я рассердилась на саму себя, потому что я так хотела иметь эту тетрадь и чуть было не отдала ее ему, по первому же его требованию. Я понимала, что эта потребность подчиняться, угождать — часть садомазохистского цикла, в котором мы с ним пребываем. Я сказала:

— Нет, ты ее не получишь.

Мне крайне нелегко далась эта фраза, я даже заикалась, когда произносила эти слова. Он взял тетрадь со стола и сказал, смеясь:

— Дай мне, дай мне, дай мне. Дай-дай-дай.

Я ответила:

— Нет.

Он ожидал, что я ее отдам, к отказу он готов не был, ведь он так шутя, по-детски произнес это «дай-дай-дай», и теперь он замер, поглядывая искоса на меня и бормоча: «Дай мне, дай-дай-дай» детским голоском, и ему было уже явно не до смеха. Он стал ребенком. Я видела, как новая или, точнее, старая его личность заходит в него подобно пробирающемуся в чащу зверю. Его тело гнулось, изгибалось, превращалось в оружие; его лицо, такое оживленное, умное, скептичное, когда он «в себе», стало лицом маленького убийцы. Он резко развернулся, как хлыстом ударил, прижал к груди тетрадь, он был готов выскочить вон из комнаты; (19*) и я отчетливо его увидела: дитя трущоб, мальчишка из детской шайки, вот он хватает что-то с прилавка в магазине или со всех ног бежит, пытаясь ускользнуть от полицейских. Я сказала: «Нет, нельзя», как я сказала бы ребенку, и он пришел в себя, не сразу, постепенно, все напряжение его оставило; он положил тетрадь на стол, с какой-то даже благодарностью, стал снова добродушным и спокойным. Я подумала: как странно, ведь ему нужен кто-то, кто умеет властно говорить «нет», а при этом его занесло именно в мою жизнь, в жизнь человека, которому так трудно дается это слово. Ведь теперь, когда я его произнесла и Савл положил на стол тетрадь, в каждом изгибе его тела, в каждой черте его лица просматривался обездоленный ребенок, у которого только что отобрали то, что было ему очень нужно, я сразу почувствовала себя больной, мне очень захотелось сказать ему: «Возьми ее, ради всего святого, это все неважно». Но теперь я уже не могла этого сказать, и меня напугало то, как быстро этот незначительный предмет, хорошенькая новая тетрадь, стал предметом спора, частью нашей битвы.

Савл немного постоял в дверях, покинутый и одинокий; я наблюдала, как он расправляет плечи, слегка, высокомерно ими пожимает, я видела, как тысячу раз в детстве он так вот расправлял плечи, «засовывал к себе в карман поглубже все свои беды», как должен делать каждый, по его словам.

Потом он сказал:

— Что ж, пойду к себе наверх и поработаю.

Савл медленно ушел наверх, но он не стал работать, я слышала, как он там мечется и кружит. Потом снова появилось напряжение, хотя несколько часов я была от него полностью свободна. Я наблюдала, как руки боли ложатся мне на живот, как пальцы боли впиваются мне в шею и в поясницу. Больная Анна вернулась и в меня вселилась. Я знаю, что ее призвали рыщущие там, наверху, шаги. Я поставила пластинку Армстронга, но доброе наивное веселье этой музыки было слишком от меня далеким. Я ее сменила на Маллигана, но нотки жалости к себе в моей квартире зазвучали как голос царящей в ней болезни, поэтому я выключила музыку и стала думать: «Скоро домой вернется Дженет, мне надо все это прекратить, мне пора остановиться».

День отстоял темный и холодный, без единого, пусть даже зимнего, проблеска солнца; а сейчас за окнами сыплет дождь. Шторы задернуты, включены оба парафиновых обогревателя. В комнате темно, по потолку пляшут, слегка мигая, золотисто-красные узоры, от обогревателей, рдеет огонь в газовом камине, весь его яростный накал не может проникнуть в холод дальше, чем на какие-то считанные дюймы.


Дата добавления: 2015-09-29; просмотров: 24 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.024 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>