Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Исповедь англичанина, употреблявшего опиум 4 страница



Таково учение истинной церкви об опиуме, той церкви, коей единственным исповедником являюсь я - будучи в ней и альфой, и омегой. Не из хвастовства говорю я все это, но полагаясь на свой долгий опыт; большинство же далёких от сей науки [*Среди огромного стада путешественников и прочих знатоков, обнаруживающих полное невежество касательно опиума, особое место занимает блестящий автор "Анастасия", от показаний которого я и хотел бы предостеречь читателя. Полагаясь на богатый опыт сего джентльмена, мы можем ошибочно посчитать, что он опиум употреблял, однако прискорбные неточности в описании действия этого средства (стр. 215-217, том 1) заставляют нас думать иначе. Размышляя далее, становится очевидным, что и сам автор не скрывает своею истинного лица: если даже принять за правду все те его наблюдения, ложность коих для меня несомненна, то читатель, глядя, как сей почтенный муж "с белоснежною бородою", принимающий "обильные дозы опиума", еще способен вполне взвешенно рассуждать об отрицательных последствиях подобной практики, приходит к беспристрастному выводу, что опиум либо преждевременно старит человека, либо же приводит к умопомешательству. Что же до меня, то я. прекрасно понимая этого джентльмена, легко объясняю причину его непоследовательности и скорее склонен полагать, что автор, облюбовавший "ту маленькую позолоченную шкатулку с пагубным ядом", которую Анастасий повсюду таскал с собою, не видел иного возможного способа заполучить ее, нежели до крайности запугав владельца рассказами о тех ужасах, что якобы испытал от знакомства с опиумом. Такое толкование проясняет описанный здесь случай и придаёт внутреннюю логику всему повествованию: теперь речи нашего джентльмена, доселе казавшиеся лишь бездарными лекциями по фармакологии, обретают смысл насмешки над Анастасием и звучат поистине прелестно] авторов, так или иначе обращавшихся к теме опиума, и даже те, кто писал специально о matera medica, немало доказали своей излишней робостью перед избранным предметом, что их практический навык в этом вопросе равен нулю. Однако я вынужден искренне признаться, что встречал одного человека, являвшего собою пример того, как опиум может воздействовать опьяняюще, - это значительно поколебало мою былую уверенность в обратном - не будь он врачом, я бы ему не поверил. Бывало, я докладывал этому хирургу, как недоброжелатели (по слухам) упрекают его в том, что он, порой рассуждая о политике, несёт несусветную чушь. Друзья же оправдывали его, полагая, что доктор постоянно пребывает в опиумном опьянении. На это я возражал, что в данном случае обвинение prima facie нельзя назвать столь уж нелепым, тогда как доводы защиты вполне заслуживают такого названия. Но удивительно, знакомый мой счёл правыми обе стороны: "Я согласен, - говорил он, - речи мои - чушь, но заметьте, я болтаю все это вовсе не из принципа или выгоды, а единственно и исключительно (сие повторил он трижды) потому как пьян опиумом, и так всякий день". Я же отвечал, что не имею возражений относительно позиции его противников, ведь все три партии сошлись в главном пункте обвинения, а именно в бестолковом изложении политических событий. Что же касается позиции защиты, то - увольте! Доктор ещё долго развивал свои идеи - но чересчур невежливо было бы с моей стороны пытаться уличить человека в незнании тонкостей его собственного дела. Я не перечил ему, даже когда тот предоставлял мне такую возможность, и не стал сообщать доктору, что человек, который в разговоре славен лишь чепухою, пускай и "не из выгоды" произносимою, навряд ли сделался бы моим любимым собеседником. Признаюсь все же, что, отдавая должное этому хирургу, весьма неплохому, я готов был бы отказаться от своей предубеждённости, но не могу, ведь опыт мой заключает в себе нечто большее нежели 7000 капель в день - достижение, коим так похвалялся доктор. И хотя невозможно предположить, чтобы медик был не знаком с понятием опьянения и характерными признаками оного, меня сильно поразило то, как, повинуясь логической ошибке, слишком широко понимает он указанное слово и смешивает различные виды нервного возбуждения, а ведь правильно было бы строго отделить от прочих сей особый вид, распознаваемый вполне определённым способом. Впрочем, некоторые люди утверждали, как слыхал я, что бывали пьяны уже от зелёного чая, а один лондонский студент-медик, знания коего я весьма уважаю, уверял меня, будто бы некий пациент на другой день после выздоровления совершенно опьянел от бифштекса.



Уделив столь много внимания основному заблуждению относительно опиума, я хотел бы указать и на прочие; а состоят они в том, что, во-первых, душевный подъем, вызываемый опиумом, якобы неизбежно влечёт за собою равный же и упадок; во-вторых, говорят, будто вскоре наступающим естественным следствием приёма опиума является глубокое уныние и оцепенение, как физическое, так и умственное. В первом случае удовлетворюсь простым отрицанием: надеюсь, читатель поверит мне, если скажу что в течение десяти лет, принимая опиум отнюдь не регулярно, я всякий раз на другой день после такого очаровательного времяпрепровождения чувствовал себя как нельзя лучше.

Что же до предполагаемого уныния вследствие или даже (если доверять распространённым картинкам с изображением турецких курильщиков опиума) во время употребления, то я отрицаю и это: безусловно, опиум причисляют к главнейшим одуряющим веществам - и впрямь, уныние может возникать при длительном пристрастии, на первых же порах сей яд в высшей степени возбуждает силу сознания. В те годы, когда был я ещё новичком, это начальное действие длилось у меня до восьми часов, и потому следует признать ошибкою употребляющего опиум такое распределение дозировок (выражаясь по-врачебному), при коем он немедленно погружается в сон. И сколь же нелепы эти турецкие курильщики опия, сидящие с неподвижностью бронзовых всадников на своих чурбанах, таких же глупых, как они сами! Пускай теперь читатель судит о том, велико ли отупляющее воздействие опиума на способности англичанина. Я же лишь расскажу (обращаясь к теме моей в манере скорее описательной, нежели аналитической), как обыкновенно проводил в Лондоне свои вечера, наполненные опиумом. Сие относится ко времени с 1804 по 1812 год. Заметь, читатель, опиум не заставлял меня тогда искать одиночества, и тем более не погружался я в бездействие и вялую оцепенелость, что, как успели определить мы, так свойственна туркам. Сообщая эту историю, я рискую прослыть безумным визионером, но в оправдание своё прошу читателя не забывать о том, что приходилось мне с самых ранних лет тяжело трудиться, и я, безусловно, был вправе по временам предаваться наслаждениям, как то и делают остальные; впрочем, я позволял себе это крайне редко.

Покойный герцог... частенько говаривал: "В следующую пятницу, коли будет на то благословение Божье, думаю я напиться пьян"; вот так, бывало, и я спешил уже заранее определить, сколь часто и когда именно стану упиваться опиумом. Происходило это едва ли более одного раза за три недели, ведь не мог я в то время отважиться посылать всякий день (как стал делать впоследствии) за "стаканом лаудана, тёплого и без сахара", словно речь шла о глинтвейне.

О нет, как уже говорилось, редко я пил ту настойку - не чаще, чем раз в три недели. Случалось такое обыкновенно по вторникам и субботам; на то имел я свои причины - тогда в опере пела Грассини, чей голос казался мне прекраснее всего когда-либо слышанного. Не знаю, какова теперь опера, ибо не бывал там вот уже семь или восемь лет, но в моё время вы не нашли бы в Лондоне лучшего места, дабы провести вечер. Всего пять шиллингов - и вот вы уже на галёрке, где чувствовал я себя куда покойнее, нежели сидя в партере. Оркестр своим сладостным и мелодичным звучаньем выделялся средь прочих английских оркестров, чья манера, признаюсь, отнюдь не радует мой слух лязгающей инструментовкой и невыносимой тиранией скрипок. Хор был божествен; и когда Грассини в роли Андромахи появлялась в одной из интерлюдий и изливала свою душу в страстном порыве над могилою Гектара, я спрашивал себя: способен ли тот турок, побывавший в опиумном раю, разделить хотя бы половину моего удовольствия. И все же я стал бы уважать варваров уже за то, что по степени духовного наслаждения иной раз они приближаются к англичанину - ведь музыка вдохновляет как ум, так и сердце, в зависимости от темперамента слушателя. За исключением прекрасной экстраваганцы из "Двенадцатой ночи" на эту тему, не могу припомнить ничего равного по силе, что было бы сказано о музыке в литературе. Впрочем, есть ещё замечательный отрывок из "Religio Medici"[*К сожалению, сейчас у меня нет под рукою этой книги, но, кажется, отрывок этот начинается словами: "И даже музыка таверн, та, что делает одного человека весёлым, другого - безумным, в меня вселяет глубочайшее религиозное чувство" etc.] сэра Т. Брауна; это место отличается не только своею возвышенностью, но имеет также и философскую ценность, ибо указывает на истинную сущность музыкального воздействия. Большинство людей ошибается, полагая, будто бы общение с музыкой происходит лишь посредством уха, и потому сама душа их остаётся равнодушной. Но это не так: на самом же деле получаемое удовольствие является ответом мозга на то, что вбирает в себя слух (звуки воспринимаются чувствами, но обретают форму и смысл с помощью разума) - таким образом, люди, внимающие одной и той же музыке, слышат ее по-разному. Что касается опиума, он, повышая общую способность к мышлению, тем самым высвобождает его дремлющие силы для творения изысканных духовных наслаждений из сырья живого звука. Впрочем, один друг мой говорил, что последовательность музыкальных звуков для него - арабская грамота, и что в них он не находит никакой идеи. Идеи! Но позвольте! Откуда им взяться здесь: уж коли они существуют в музыке, то выражаются скорее языком чувств, а не мысли. Однако оставим сей предмет; довольно и того, что гармония в самых изящных своих проявлениях развернула предо мною как бы изображённою на гобелене всю прошлую жизнь мою, воплощённую в музыке - но жизнь, вызванную не из памяти, а явленную сейчас. В блаженстве этом позабыл я невзгоды и печали, казалось, все прошедшее переменилось, события смешались в туманной отвлечённости, все страсти вознеслись и одухотворились - вот какова прибыль с пяти шиллингов! Кроме же оперной музыки, в антрактах, повсюду вокруг меня звучала музыка итальянского языка, ибо галёрка обычно заполнялась итальянцами. Я внимал разговорам женщин с таким же восторгом, с каким путешественник Исаак Вольт наслаждался нежным смехом канадских индианок - ведь чем менее вы понимаете язык, тем более вы восприимчивы к его мелодичным или же резким звукам. Здесь очень пригодилось мне одно преимущество - ещё со школы я не утруждал себя изученьем итальянского, вовсе не говорил на нем, едва читал и разбирал не более десятой части того, что слышал.

Таковы были удовольствия от оперы; но удовольствие совсем иного рода, доступное лишь по субботам (то есть именно в один из тех дней, когда давалось представление), порою затмевало даже любовь к музыке. Боюсь, однако, что мои мысли будут не всякому понятны, но уверяю, вы найдёте куда больше темных мест в "Жизни Прокла" Марина (следует заметить, что этим грешат и прочие славные биографы). Как уже говорил я, сей особенный род наслаждения был дарован мне только в субботние вечера. Чем же знаменит был этот день на неделе? Поясню же, читатель - в отдыхе я тогда не нуждался, ибо не работал, да и жалованья не получал. Что ж могло в таком случае заставить меня пренебречь нынче зовом Грассини, спросит искушённая в логике публика. Не знаю, что и ответить. Так уж повелось: всяк руководит своими чувствами по-своему, и многим свойственно обращаться к заботам бедняков и проявлять сострадание к их невзгодам и печалям. Вот и я в то время стремился разделить хотя бы радости этих несчастных людей. Горечь нищеты испытал я сполна, и тягостно воспоминание об этом; но нельзя без умиления взирать на светлые стороны жизни бедняков, на их скромные утехи, на их отдохновение от тяжёлого, изнурительного труда. Субботний вечер - та пора, когда для бедного люда наступает долгожданный законный праздник; все враждебные церкви объединяются почитанием дня субботнего, устанавливая в этом узы братства - все христиане в этот день отдыхают от трудов праведных. Это время одной блаженной радости в преддверии другой, радости, отделённой целым днём и двумя ночами от возвращения к работе. В такой вечер я всегда чувствовал, словно бы сам только что сбросил тяжкое ярмо, и, получив заработанное, мог позволить себе роскошь веселиться. Спеша в полной мере оценить это зрелище общего разгула, столь близкое моему настроению, я часто, приняв опиум, блуждал по городу, едва ли придавая значение тому, куда шёл и далеко ли заходил. Всюду успевал я побывать, наведываясь в те уголки Лондона, где бедняки предаются безудержному кутежу. Я вслушивался в разговоры прохожих, наблюдал затем, как мужья, жены и дети обсуждают предстоящие развлечения и покупки, соизмеряя их с бездонностью своей казны. Все больше узнавал я их желания, их беды, их взгляды на жизнь. Порою слышался ропот неудовольствия, но куда чаще видел я на их лицах выражение надежды, спокойствия и терпения. Должен сказать, в покорности своей судьбе бедный гораздо мудрее богатого - он с радостным смирением принимает и неизлечимые недуги, и безвозвратные утраты. Стараясь не показаться навязчивым, по возможности затевал я беседы с беднотою и высказывал свои мнения о том или ином предмете, довольствуясь если не благодарностью, то по крайней мере снисходительностью слушателей. Когда случалось, что заработки росли или же цены на хлеб, лук и масло снижались - я бывал счастлив наравне с остальными; когда же происходило обратное - я искал утешения в опиуме. Ведь он (подобно пчеле, что обирает нужный матерьял отовсюду: то из розы, то из сажи дымовой трубы) соответствует любому чувству, как и отмычка - любому замку. Иногда удалялся я от дома на огромные расстояния, ибо употребляющий опиум не ведёт счета времени; на обратном же пути я, словно мореход, неотступно следовал за полярною звездою; пытаясь отыскать необходимое направление, я все более запутывался, вояж мой постепенно превращался в бесконечное кругосветное путешествие, где встречались на каждом шагу мысы и проливы; минуя таинственные дворы, вдруг попадал я в лабиринты аллей, в переулки, тёмные, как загадки Сфинкса, в места, способные, полагаю, сбить с толку самого отчаянного носильщика и привести в смятение душу извозчика. Порою почти уверен был я, что являюсь первооткрывателем неких terrae incognitae, коих нельзя обнаружить на карте современного Лондона. За все это, однако, я заплатил высокою ценой впоследствии, когда лицо какого-то человека вторгалось в мои видения и терзало меня, а собственные же неуверенные шаги по Лондону преследовали мой сон - я чувствовал себя в трагической западне, где меркнет всякий смысл, где в муках томится сознание.

Итак, я показал, что опиум не производит уныния и оцепенелости, скорее наоборот, ведь читатель видел, как гнал он меня по площадям и театрам. Но все же признаюсь, - это едва ли самые подходящие места для употребляющего опиум, особенно когда тот пребывает в божественнейшем состоянии счастья, ибо в подобные часы толпа угнетает его, а музыка кажется чересчур чувственной и грубой. Повинуясь естеству, он жаждет одиночества и тишины - тех главнейших условий экстаза и углублённой мечтательности, что являют собою вершину даруемых опиумом благ. Я, чьей болезненной склонностью было размышлять слишком много, так мало замечал происходящее вокруг, что по выходе из колледжа чуть не впал в тяжелейшую меланхолию, вызванную непрерывными мыслями о страданиях, свидетелем коих я стал в Лондоне. Прекрасно зная это свойство моей натуры, я сопротивлялся ему изо всех сил. Тогда, наверное, напоминал я легендарного посетителя пещеры Трофония и, дабы исцелиться от ужаса, искал лекарства то в светском обществе, то в занятиях наукою. И я давно бы уж сделался ипохондрическим меланхоликом, кабы не эти средства. В последующие годы, однако, когда жизнерадостность вернулась ко мне, я устремился всей душою к уединённой и размеренной жизни. Но вновь, как и прежде, страстно мечтал я об опиуме и не раз прибегал к нему. Летними ночами сиживал я пред распахнутым окном, устремив свой взор на море, расстилавшееся вдали, и следил, как весь великий город Л... погружается в тишину; после, все так же недвижим, встречал я рассвет.

Меня, пожалуй, могут заподозрить в мистицизме, квиетизме, бемианстве и прочих грехах, но я не тревожусь на сей счёт. Сэр Г. Вэйн младший был одним из наших мудрейших мыслителей, и пусть читатель убедится сам, что в своих философских работах он не меньший мистик, нежели я. Скажу только, что величественная картина лежащего внизу города внушала мне вполне мистические идеи: я сравнивал Л... с самой Землёю, где жизнь полна скорби и печали и короток отмеренный человеку путь, а единственным о нем напоминанием служат лишь забытые могилы. Океан, словно погруженный в задумчивый покой, в своём бесконечном движении как бы олицетворял мысли и желания Создателя. В тот миг казалось мне, будто обрёл я наконец надёжную защиту от суеты людской, и всякое душевное волненье замирало, прекращалась лихорадочная внутренняя борьба, наступало желанное затишье всех чувств: время, когда тайные горести покидают сердце, пора умиротворённости и отдохновения от трудов человеческих. Я видел, как рождаются надежды вопреки неизбежности смерти, наблюдал течение мысли, неутомимое, как бег облаков, стремительный, но ровный, ощущал спокойствие, происходящее не от вялости, но напротив - от бурного столкновения непримиримых душевных начал - вечной жажды движения и вечного стремления к покою.

О справедливый, нежный и могущественный опиум! Ты равно даруешь и бедным и богатым тот живительный бальзам, что исцеляет глубокие сердечные раны и лечит "боль, смущающую дух". Красноречивый опиум! Риторикой, лишь тебе подвластной, заставляешь ты умолкнуть гнев: преступнику, хотя бы и на одну ночь, ты возвращаешь утраченные надежды юности и отмываешь от крови руки его; честному человеку ты помогаешь на время позабыть

 

Ошибки праздные и горькие обиды;

 

к торжеству оскорблённой невинности ты призываешь на суд грёз мнимых свидетелей, отвергая истинных, и переписываешь в пользу напрасно осуждённого приговоры несправедливых судей. Из фантастических созданий, рождённых воображением, ты воздвигаешь во тьме храмы и города, с коими не сравнятся ни творения Фидия и Праксителя, ни великолепие и пышность Вавилона и Гекатомпила, а "из снов, полных беспорядочных видений", извлекаешь на свет глубоко схороненные в памяти образы полюбившихся нам мест и благословенные лица близких людей, что освобождены тобою от "гнёта могильного камня". Один лишь ты можешь одарить человека столь щедро, воистину владеешь ты ключами от Рая, о справедливый, нежный и могущественный опиум!

III. ПЫТКИ ОПИУМОМ

Вступление

 

Благовоспитанный и, хочется верить, благосклонный читатель (ведь читатель мой должен быть снисходительным, ибо здесь от него потребуется нечто большее, нежели простая учтивость) - ты сопровождал меня до сей поры, теперь позволь же перенести тебя на восемь лет вперёд - из 1804 (когда, как известно, впервые я принял опиум) в 1812-й. Годы академической жизни моей минули и ныне позабыты вовсе - студенческий берет более не жмёт моих висков, а если где и существует он - так на голове другого юного школяра, столь же алчного до знаний и столь же счастливого. Плащ мой, осмелюсь предположить, постигла печальная участь множества прекраснейших книг библиотеки Бодлея, кои прилежно изучаются червями и молью; может статься, плащ сей отправился прямиком в ту великую сокровищницу, что не прочь приютить тьму самой завалящей утвари, как то: старые чайники для воды, чайницы, чашки, чайники для заварки etc., (не говоря уж о прочих сосудах скудельных: стаканах, графинах, постельных грелках...) - порою, глядя на нынешнее поколение чашек, я вспоминаю, что некогда довелось мне повидать и предков их. Однако же о судьбе этих несчастных я, как, впрочем, и остальные владельцы университетских плащей, едва ли смогу поведать что-то, кроме историй темных и умозрительных. Злой колокол часовни, зовущий к заутрене, более не тревожит мой сон; звонарь же, чей приметный язык (из бронзы и меди) вдохновлял меня на писанье мстительных греческих эпиграмм, давно умер и перестал досаждать прихожанам - и те, что изнывали от звучных его пристрастий, ныне, должно быть, простили ему былые заблуждения. Теперь покончено и с колоколом: он бьёт, пожалуй, как и прежде, трижды в день, жестоко угнетая достойных джентльменов и лишая их душевного покоя, однако я в этом году уже не слышу сей вероломный голос (я зову его вероломным, ибо, словно преисполнившись некой злой утончённостью, своими сладостными серебристыми звуками, казалось, приглашал он нас не к алтарю, а к весёлому застолью), и пусть даже ветер станет ему помощником - голос тот не в силах достигнуть меня за 250 миль, где я сокрылся в горном ущелье. Ты спросишь, читатель, что же делаю я среди скал? Принимаю опиум. То ясно, но что ещё? Скажу, в лето 1812-е, к которому подошли мы, я уж не первый год как изучаю немецкую метафизику, штудируя Канта, Фихте, Шеллинга etc. Однако каков мой образ жизни? Иными словами, к какому классу людей принадлежу? Ныне живу я в сельском доме с одинокою служанкой (honi soit qui mal y pense)[*горе тому, кто дурно об этом подумает (фр.)], кою соседи мои почитают здесь за "домоправительницу". Будучи человеком изрядно образованным и потому вхожим в круг джентльменов, я тем не менее склонен считать себя едва ли достойным членом этой беспорядочной семьи. Следуя вышесказанному, а также и тому, что нет у меня какого-либо видимого призвания или дела, вы, верно, рассудите: человек, должно быть, получил наследство и пробавляется праздностью - так полагают и соседи, надписывая, сообразно с новой английской манерою, письма ко мне - "такому-то, эсквайру"; хотя боюсь, что строгие геральдические построения обнажат всю необоснованность моих притязаний на сей громкий титул. И все же, по общему мнению, я - не кто иной, как X.Y.Z., эсквайр, а отнюдь не Мировой Судья и не Custos Rotulorum[*Хранитель свитков (документов) (лат.).]. Женат ли я? Пока нет. Пью ли опиум по-прежнему? Да, всякий субботний вечер. И, возможно, продолжаю беззастенчиво принимать его с того "дождливого воскресенья" 1804 года, когда у "величественного Пантеона" повстречал "дарующего вечное блаженство аптекаря"? Воистину так. А как я нахожу своё здоровье после столь усердного употребления опиума? Иными словами, как я поживаю? Спасибо, неплохо, или как то любят говорить леди в соломенных шляпках, "лучше некуда". В самом деле, по всем медицинским теориям выходило, что обязан я занемочь, однако правда требует провозгласить иное: никогда не был я столь счастлив в своей жизни, как весною 1812 года; и я хочу надеяться, что все то количество клерета, портвейна или "старой мадеры", которое выпил ты, благосклонный читатель, в какие-либо восемь лет бренного существования, так же мало расстроило твоё здоровье. Вот вам лишнее свидетельство того, как опасны медицинские советы "Анастасия"; насколько мог я заметить, автор сей книги вполне сведущ в богословии и праве, но уж никак не в медицине. А посему - увольте! - я предпочитаю следовать доктору Бьюкану и никогда не забываю мудрой рекомендации этого достойного мужа "быть особенно осторожным и не принимать более 25 унций лаудана за раз". Столь неумеренное пользование моим лекарством я объясняю тем, что был тогда (в 1812 году) полным невеждою и не подозревал об ужасах мщения, кои опиум бережёт про запас для злоупотребляющих его милосердием. В то же время нельзя забывать, что до сей поры я оставался лишь скромным дилетантом в данной области: даже восьмилетний опыт, хотя и допускавший в известной мере перерывы между приёмами, оказался недостаточным, чтобы опиум сделать частью моей ежедневной диеты. Однако ныне для меня наступает новая эра, и потому позволь же нам теперь, читатель, перенестись в год 1813. Прошлым летом жестоко страдал я от душевного истощения, что было вызвано одним печальным событием, описывать которое не вижу смысла, ибо едва ли то имеет касательство до цели моего повествования; скажу лишь, что сие истощение усугублялось телесным недугом. Казалось, теперь болезнь моя возвратилась - вновь подвергся я тем ужасающим приступам желудочного недомогания, что так истязали меня ещё в юности; возвратились и прежние мрачные сны. Не желая быть неверно истолкованным далее, поясню: здесь подступаю я к месту, с коего не знаю, как повести рассказ мой, ибо зрю пред собою дилемму: то ли испытывать терпение читателя, описывая всякую подробность болезни и борьбы с нею, дабы с достоверностью доказать бессилие моё пред страданиями, то ли же, минуя критический пункт сей истории ради удовольствия публики, предстать безвольною персоной, что так легко скатывается к последним степеням рабской зависимости от опиума (к подобному заблуждению, как успел я понять, втайне предрасположены многие). Итак, стою я меж двух огней - и первый уж грозит испепелить войско терпеливых читателей, будь оно хоть о ста шести головах и пополняйся притом всякий раз подкреплением, поэтому довериться сему огню было бы безрассудно. А значит, остаётся сообщить лишь то, что сочту я необходимым, тебе же, благосклонный читатель, придётся поверить словам моим, не надеясь на объяснения. Потому не будь предвзятым и не думай обо мне дурно, ибо поступаю так, снисходя до твоего же блага. Нет, не мог я боле бороться - и ежели ты, читатель, милосерден и, того пуще, осмотрителен - не подвергай сомнению сие, а не то в своём следующем издании "Опиумной исповеди", исправленном и расширенном, я уж заставлю тебя уверовать и вострепетать; a force d'ennuyer[*силой занудства (фр.)], посредством велеречивого мудрствования я отобью у публики всякую охоту оспаривать впредь мои утверждения.

Повторяю - я стал употреблять опиум каждый день и не мог поступить иначе. Впрочем, в моей ли власти было отказаться от этой привычки? И в достаточной ли мере извиняет меня то, что сознавал я всю тщетность моих усилий? Был ли я настойчив в тех бесчисленных попытках отвоевать утраченные земли? Действовал ли до конца последовательно? Вопросы эти, увы, я вынужден отклонить. Возможно, мне следовало бы сыскать средства, дабы публика смягчила свой приговор, а болезнь - свою кару; однако раскаиваюсь ли я в том, что не нашел тех средств? Признаюсь, по безволию моему сделался я настоящим эвдемонистом, жадным до наслаждений, и потому не могу я встречать страдания с твёрдостью и едва ли стану сносить мученья, хотя бы и зная, что буду за то вознаграждён. Единственно в этом расхожусь я со стоиками, заправляющими манчестерской хлопковой биржей [*Сей богатый новостями дом, от посещения коего я был любезно избавлен несколькими местными джентльменами, кажется, назывался "Портиком". Отсюда поначалу заключил я, что обитатели ею вознамерились представиться последователями Зенона. Однако чуть позже меня убедили в обратном]. Здесь я позволю себе быть эклектиком, взывая к тому снисходительному братству, кое более других нашло бы сочувствия к шаткому состоянию употребляющего опиум - "то, - как Чосер говорит, - люди славные и милостолюбивые", и епитимья, что наложат они на столь тяжкого грешника, каков я, не будет строга, и не востребуют они сурового воздержания. Чёрствый морализатор, по мне, едва ли вкуснее некипячённого опиума. Во всяком случае, любой, кто пожелал бы отправить меня в великое плавание нравственного искупления с трюмами, полными смиренных и покаянных идей, должен был бы сперва разъяснить мне выгоды подобной морской прогулки. В таком возрасте (тридцати да ещё шести лет) трудно предположить у меня избыток сил: в самом деле, я нахожу, что их стало недоставать для тех умственных трудов, в кои погружен; и пускай не надеются застращать меня грозными речами, ибо не пристало мне понапрасну расточать и без того малые запасы времени моего на столь отчаянное нравственное путешествие.

Так или иначе, но исход кампании 1813 года уже известен тебе, читатель, и с этой минуты ты вправе считать меня вполне приобщённым к опиуму, то есть человеком, спрашивать которого, принимал ли он нынче опиум, так же бессмысленно, как и вопрошать: дышал ли он сего дня и билось ли его сердце? Теперь, читатель, ты знаешь, кто я, и будь уверен - ни один старец "с белоснежною бородою" не сможет отнять у меня той "маленькой золочёной шкатулки с пагубным ядом". О нет, я заявляю всем, что ежели какой моралист или медик, даже самый преуспевший в своей почтенной отрасли, присоветует мне искать защиты от опиума в Великом посте или Рамадане, то вряд ли стоит ему уповать на моё самообладание. Итак, сие решено меж нами, и далее мы помчим, опережая ветер. Давай же, читатель, из чересчур наскучившего нам года 1813 перенесёмся, коли тебе охота, в 1816-й. Вот уж поднимается занавес, и ты видишь меня в новой роли.

Если б некий человек, бедняк ли, богач, предложил рассказать нам о счастливейшем дне своём и при том объяснить, отчего он считает сей день таковым - полагаю, мы все воскликнули б: "Говори! Говори!" Ведь верно распознать счастливое мгновение порой не под силу и мудрецу, ибо должен будет он произвесть из памяти то особенное событие, что согревает всякий последующий день своими радостными лучами и не меркнет пред несчастьями, оставаясь вовеки светлым. Однако ж любой без труда назовёт тот lustrum [*пятилетие (лат.)] и даже, пожалуй, тот год, когда был он счастлив - и сие не будет противно истине. Вот и для меня, читатель, такой год наступил, хоть и оказался, признаюсь, лишь краткой остановкой на тяжком пути. То был год сверкающей (или, как бы сказал ювелир, "чистой") воды, окружённый мрачными землями, сокрытыми в тумане опиумной меланхолии. Возможно, покажется странным, что незадолго до этого я неожиданно сократил дозы, причём без особых усилий, с 320 гранов опиума (то есть восьми [*Здесь я разумею, что 15 капель лаудана содержат один гран опиума, и хочу верить таково же и общее мнение. Однако, как известно, оба эти вещества есть величины переменные (поскольку чистый опиум значительно разнится по силе своей, а настойка - и более того), и отсюда следует, что нельзя требовать от расчётов моих предельной точности. Чайные ложки отличны между собою по размеру так же, как опиум - по силе. Самые малые из них вмещают до ста капель, выходит, чтобы число их достигло 8000 потребуется 80 ложек. Читатель видит, сколь ревностно исполняю я предписания осмотрительного доктора Бьюкана] тысяч капель лаудана) в день до 40, иными словами, теперь я довольствовался вполне одной восьмою привычного количества. В единый миг (nythemeron[*24 часа (др. греч.)]), словно бы по волшебству, облако глубочайшей меланхолии, что облегало разум мой, растаяло без следа; так, видел я, с горных вершин уносятся прочь черные тучи. И стоявший на мели под темным стягом корабль печали моей был смыт и отброшен тем великим сизигийным приливом, что,


Дата добавления: 2015-09-29; просмотров: 22 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.016 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>