Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Генри Миллер – классик американской литературыXX столетия. Автор трилогии – «Тропик Рака» (1931), «Черная весна» (1938), «Тропик Козерога» (1938), – запрещенной в США за безнравственность. Запрет 23 страница



Примерно так я размышлял снова и снова, слушая бесконечные словопрения между Артуром Реймондом и Кронским. Эрудиция, оторванная от дела, ведет к бесплодию – вот какой вывод вытекал из этого. Двое полных сил молодых людей, каждый по-своему блестящий, день за днем спорят о новом подходе к проблемам жизни. Суровый аскет, живущий опрятной, скромной, обустроенной жизнью за тридевять земель, в далеком городе Вене, виноват в этих спорах. И повсюду в западном мире происходили такие же жаркие схватки. Этот факт сам по себе имел значение куда большее, чем обсуждаемые теории. Несколько тысяч – если не десятки тысяч! – людей в ближайшие двадцать лет будут вовлечены в процесс, названный психоанализом. Термин «психоанализ» с годами будет постепенно терять свой магический ореол и станет расхожим словечком.

Терапевтическая ценность будет убывать в точном соответствии с ростом его популярности. Мудрость, положенная в основу открытий и толкований Фрейда, тоже будет чахнуть и терять свою эффективность, потому что невротик все меньше и меньше будет хотеть приспособиться к этой жизни.

Что касается обоих моих друзей, то один из них впоследствии разочаруется во всех предложенных путях усовершенствования мира, кроме тех, что предлагает коммунизм. Второй же, тот, что любил объявлять меня сумасшедшим, вынужден будет сделаться моим пациентом. Профессор музыки бросит музыку, чтобы переделать мир, и не добьется успеха. Он не сможет даже сделать свою жизнь хоть немного интереснее, немного радостнее, немного богаче. Второй откажется от медицинской практики и в конце концов отдаст себя в руки лекаря, вашего покорного слуги. Он сделает это совершенно добровольно, зная, что у меня нет ничего, кроме искренности и энтузиазма.

Двадцать лет прошло с того времени, о котором я рассказываю. На днях, прогуливаясь без всякой цели по улицам, я встретил Артура Реймонда. Я мог бы и не заметить его, но он меня окликнул. Он изменился, стал почти таким же в обхвате, как Кронский. Теперь это был немолодой мужчина с черными прокуренными зубами. После нескольких приветственных слов он принялся рассказывать о своем старшем сыне, мальчишке, который учился в колледже и был членом футбольной команды. Все надежды Артура были связаны теперь с ним. Мне стало тошно. Хоть бы слово сказал он о своей собственной жизни! Нет, все о сыне, о сыне, о сыне. Мальчишка собирается стать кем-то (спортсменом, писателем, музыкантом – бог весть!). Мне-то на Артурова сына было наплевать. Из этого безудержного потока слов я извлек только то, что прежний Артур Реймонд отдал Богу душу и живет теперь только его сын. Жалкое зрелище. И мне никак не удавалось побыстрее отделаться от него.



– Ты бы зашел ко мне и познакомился с сыном, – все не отпускал он меня. – Поболтаем, как в старые добрые времена. Ты же знаешь, я люблю поговорить. – И он вправду, как в старое доброе время, отрывисто захохотал. А потом, крепко вцепившись в мою руку, спросил: – Где ты теперь живешь?

Я записал ему на клочке бумаги липовый адрес и телефон и подумал, что в следующий раз мы встретимся с ним, наверное, в чистилище.

Уже потом, когда мы разошлись, я понял вдруг, что он не проявил никакого интереса к тому, как жил все эти годы я. А он ведь знал, что я побывал за границей, написал несколько книг…

– Я кое-что читал из твоих вещей, – заметил он и сконфуженно улыбнулся, как бы говоря: «Но я-то тебя знаю, старый мошенник, меня не проведешь».

Я бы мог ответить на это: «И я знаю тебя, знаю, сколько тебе пришлось испытать обманов и унижений».

Начни мы с ним делиться опытом, у нас вышел бы замечательный разговор. Мы могли бы понять друг друга куда лучше, чем когда-либо прежде. Дай он мне такой шанс, я бы показал ему, что неудачник Артур так же дорог мне, как и тот много обещавший молодой человек, перед которым я когда-то преклонялся. Каждый по-своему, мы оба были бунтарями и оба стремились переделать мир.

«Конечно, я верю в это по-прежнему», – сказал он мне на прощание, имея в виду коммунизм. Сказал, как бы извиняясь, как бы признаваясь с сожалением, что слишком узким оказалось это движение, чтобы включить в себя и его со всеми его закидонами. И я представил себе, что вот так же, словно извиняясь, он говорит, что все еще верит в музыку, в свои приключения за дверями дома, в джиу-джитсу. Интересно, понимает ли он, что наделал, сворачивая всю жизнь с одной дороги на другую. Если бы он мог где-то остановиться и пробиться по выбранному пути до конца, как удалась бы ему жизнь! Даже по дороге, ведущей к званию чемпиона по боксу! Я вспомнил вечер, когда он затащил меня на бой между Кэддоком и Льюисом. И другой случай, когда мы были зрителями матча Демпси – Карпантье 90. Вот тогда он был поэтом! Свидетелем яростной схватки двух богов. Он понимал, что смотрит на нечто гораздо большее, чем на подводящую окончательный итог драку двух громил. Он говорил об этих двух гигантах на ринге, как о великих композиторах, о великих драматургах. Он был все сознающей частицей толпы, присутствующей на этом зрелище. Он был греком, пришедшим на трагедию Еврипида. Настоящее его место было там, на скамье древнего амфитеатра.

И еще один случай я вспомнил. В ожидании поезда мы прохаживались с ним по станционной платформе. Вдруг он схватил меня за руку: «Ты знаешь, кто это? Это же Джек Демпси!» И, мигом бросив меня, устремился к своему кумиру. «Привет, Джек! – зазвенел его голос. – Вы отлично смотрелись. Позвольте пожать вам руку. Должен вам сказать, вы самый настоящий чемпион».

Демпси что-то ему ответил. Голос у чемпиона оказался тонким, писклявым, и хотя он был намного выше Артура, выглядел сейчас совсем ребенком. Зато Артур был могуч и напорист. Он ничуть не испытывал, как казалось, благоговейного трепета в присутствии великого Демпси. Я все ждал, что вот-вот он с размаху хлопнет чемпиона по чемпионскому плечу.

– Он весь как породистый скакун, – проговорил Артур напряженным от волнения голосом. – Очень впечатлительная натура.

Возможно, ему представилось, что так станут говорить и о нем, окажись он вдруг чемпионом мира по боксу.

– Очень интеллигентный парень. Он и не мог бы так расцветить свой стиль, если бы не был интеллектуалом. Нет, в самом деле замечательный малый. А вообще-то он большой ребенок. Ты заметил, как он краснел?

Вот так, без умолку, воспевал Артур Реймонд своего героя.

Но еще больше восхищался он Эрлом Кэддоком. Тот, я думаю, больше соответствовал его идеалу, чем Демпси. «Человек тысячи приемов» – так называл он Кэддока и помнил все его бои до деталей. У Артура вообще была удивительная память насчет всего, чем он был страстно увлечен. Я думаю, что истинное наслаждение ему доставляли воспоминания о боксе, он видел бой, так сказать, в ретроспекции. А как чудесно он об этом рассказывал! Однажды после его повествования я даже взял и написал стихотворение в прозе о двух боксерах. Отправляясь на следующий день к дантисту, я захватил с собой свой труд. Дантист тоже был фанатом бокса. Он сказал, что я создал шедевр. В результате я так и остался с незапломбированным зубом. Меня потащили наверх знакомиться со всей семьей – они были родом из Одессы, – и не успел я сообразить, что происходит, как уже сидел за шахматной доской и просидел за ней до двух часов ночи. После этого и началась наша дружба, она тянулась до тех пор, пока все мои зубы не оказались в полном порядке, – год с лишним. Когда мне прислали счет, я постарался исчезнуть. Встретились мы снова лет этак через пять-шесть при обстоятельствах весьма необычных. Но об этом я расскажу позже.

Ах, Фрейд, Фрейд… Много чего можно ему приписать. Вот, например, доктор Кронский, лет через десять после нашего совместного житья на Риверсайд-драйв. Огромный, как морская корова. Отдувающийся, как морж, испускающий слова, словно локомотив пар. Ушиб головы что-то разладил в его организме. Он превратился в какую-то железистую опухоль, а разговаривать с ним – все равно что в «испорченный телефон» играть.

Мы не видели друг друга несколько лет и встретились теперь в Нью-Йорке. Что-Где-Как – жаркая лихорадочная беседа. Он узнает, что теперь я познакомился с психоанализом не только на словах. Я не зря провел время за границей. Я упомянул несколько имен, знакомых ему по статьям и книгам. Он был потрясен тем, что я не только с ними знаком, но и был принят многими из них как добрый приятель. Пришлось ему признать, что он не совсем верно оценивал своего давнего друга Генри Миллера. И ему хотелось говорить на эту тему, говорить, говорить, говорить. А я не хотел. Это расстроило его. Ведь его слабостью, его пунктиком было именно ведение бесконечных разговоров.

После нескольких встреч мне стало ясно, что он вынашивает некую идею. Попросту принять на веру мое знакомство с психоанализом он не мог, требовались доказательства. И вот он приступает. «Чем ты теперь занимаешься… в Нью-Йорке?» – спрашивает он. Я отвечаю, что вообще ничем не занимаюсь.

– Но ты пишешь?

– Нет.

Долгая пауза. Потом наконец идея выплывает наружу. Эксперимент, грандиозный эксперимент. И осуществить его предстоит мне. Сейчас он все объяснит.

Суть в том, что он выбрал меня для работы с некоторыми из своих пациентов, точнее, экс-пациентов, ведь врачебную практику он бросил. Он уверен, что у меня это получится не хуже, чем у других. А может, и лучше.

– Не надо говорить им, что ты писатель, – сказал он. – Ты был писателем, но, пока жил в Европе, стал психоаналитиком.

Я улыбнулся. На первый взгляд не так уж дико это выглядит. По правде говоря, я и сам думал об этом, но всерьез такую идею не воспринимал. А тут вдруг ухватился за нее. Решение принято! Завтра в четыре часа он приведет первого пациента.

Так и началось. Вскоре у меня побывали уже семь или восемь человек. И как будто они остались довольны моими усилиями. Так по крайней мере они говорили доктору Кронскому. Он, разумеется, ждал, когда все это закончится. Он и сам подумывал стать психоаналитиком. А что тут такого? Должен признаться, что и я не видел в этом ничего необычного. Каждый человек, наделенный обаянием, интеллектом и чувствами, может заниматься психоанализом. Ведь задолго до того, как мы услышали о Мэри Бейкер-Эдди 91 и Зигмунде Фрейде, существовали подобные целители.

– Вообще-то, – сказал я как бы между прочим, – прежде чем стать аналитиком, надо самому пройти через анализ, ты ведь это знаешь.

– А как же ты? – спросил он.

Я соврал, что со мной так и было. Рассказал, что со мной эту работу проделал Отто Ранк 92.

– Ты никогда мне об этом не говорил. – Кронский снова был потрясен. Отто Ранка он весьма почитал. – Сколько времени это продолжалось?

– Около трех месяцев. Ранк не верит в длительные анализы. Тебе, я думаю, это известно.

– Да, – сказал он и погрузился в раздумье. Мы оба помолчали, потом он встрепенулся:

– А что, если тебе поработать со мной? Нет, я серьезно. Я понимаю, что это рискованно, когда знаешь пациента так близко, как ты меня, но все-таки…

– Конечно, – сказал я, чувствуя, что стою на верном пути. – Но мы сможем покончить с этим идиотским предрассудком. А кроме того, Фрейд ведь работал с Отто Ранком, ты слышал, наверное. – И это была ложь: Ранк никому не позволил быть его психоаналитиком, даже папаше Фрейду.

– Тогда начнем прямо завтра, в десять часов.

– Идет, – сказал я. – Но только будь пунктуален. Я собираюсь брать с тебя за час. Шестьдесят минут, и ни одной больше, каждый сеанс. Опоздаешь – твои проблемы.

– Ты собираешься брать с меня деньги? — отозвался он, глядя на меня как на сумасшедшего.

– Само собой. Ты же знаешь, как важно, чтобы пациент оплачивал психоанализ.

– Да разве я пациент? – завопил он. – Черт побери, я же тебе одолжение делаю!

– Как хочешь, – сказал я с видом полнейшего sang froid 93. – Если найдешь кого-нибудь задаром, слава Богу. А я тебе устанавливаю гонорар точно такой, какой ты брал со своих пациентов.

– Ну ты даешь, – не унимался он, – ты что, забыл, ведь это ж я тебе этот бизнес устроил.

– Я должен забыть, – сказал я. – Тут не до сантиментов. А тебе нужно прежде всего запомнить, что психоанализ тебе требуется не потому, что ты хочешь стать аналитиком, а потому, что ты невротик. Прежде чем других лечить, тебе самому надо выздороветь. А если ты не невротик, то я тебя для начала сделаю им. Как тебе это понравится?

Он принял это за грубую шутку. Но назавтра пришел точно в назначенное время. Выглядел он так, словно не ложился всю ночь, боясь проспать.

– Деньги, – сказал я, прежде чем он успел снять пальто.

Он попробовал прикинуться непонимающим: живо плюхнулся на кушетку, нетерпеливо заерзал; так младенец тянется к соске, выпрастывая ручки из пеленок. Но я был неумолим:

– Ты заплатишь мне сейчас же, или я не буду иметь с тобой дела. Я наслаждался своей твердостью – таких ролей я еще не играл.

– А ты представляешь себе, как мы все это проведем? – Кронский пытался увильнуть. – Я тебе так скажу… Понравится мне твоя работа, я сделаю все, что ты попросишь… в разумных пределах, конечно… А сейчас кончай волынку. Давай начинать.

– Ничего не выйдет, – отрезал я. – Сегодня за деньги, завтра в кредит. Если останешься недоволен, можешь подать на меня жалобу в суд. Но раз ты просишь меня о помощи – изволь платить, причем вперед. Кстати, ты попусту тратишь время. Деньги за каждую минуту, что ты сидишь и болтаешь, ты мог бы истратить здесь же с гораздо большей пользой. Сейчас уже, – я взглянул на часы, – двадцать минут одиннадцатого. Если бы ты был готов, мы могли бы уже начать.

Он скривился, но я загнал его в угол, пришлось раскошеливаться. Когда он вручал мне деньги – а я решил брать с него десять долларов за сеанс, – в его взгляде на этот раз была решимость человека, отдающего себя в руки врача.

– Ты хочешь сказать, что, если я когда-нибудь приду без денег, если я вдруг позабуду их или принесу меньше, ты не станешь мной заниматься?

– Так точно, – сказал я. – Мы великолепно понимаем друг друга. Ну, можно начинать… да?

Он лег на кушетку, как овца ложится под нож мясника. Я сел, постаравшись остаться вне поля его зрения.

– Возьми себя в руки. Просто успокойся, расслабься. Сейчас ты начнешь мне рассказывать все о себе… с самого начала. Только не рассчитывай, что все сделаешь за один прием. Нам предстоит много сеансов. А как много – от тебя самого зависит. Помни, что каждый сеанс обходится тебе в десятку. Но слишком на этом не сосредоточивайся, а то забудешь, о чем хотел мне рассказать. Узнав, как входят в роль пациента, ты и в роль аналитика сможешь войти. Главный здесь ты, а не я. Я только инструмент. Я лишь помогаю тебе… Ну вот… теперь устраивайся поудобнее, расслабься…

Он вытянулся во всю длину, сложил руки на той горе мяса, что называлась его животом. Лицо побледнело, пастозный, нездоровый цвет кожи, как у человека, который только что выбрался из сортира, где он чуть Богу душу не отдал. И вся его фигура – бесформенная туша бесформенного толстяка, которому сидячее положение принять так же трудно, как трудно перевернутой на спину черепахе вернуться в нормальное положение. Все силы, казалось, оставили его.

Мое предложение высказываться парализовало ту легкость речи, которая так его отличала. И прежде всего потому, что отсутствовал оппонент, которого предстояло разбить в пух и прах. Сейчас Кронского просили использовать свой дар против себя самого. Он должен предоставить, предъявить – одним словом, сотворить нечто, а вот как раз этим он никогда в своей жизни не занимался, и было ясно, что сама мысль об этом ужасала его.

И оттого он ерзал на кушетке, скребся, ворочался с боку на бок, тер глаза, откашливался, отфыркивался, позевывал и, наконец, как будто решился: открыл рот, набрал воздуху и – ни слова. А потом привстал на локтях, повернулся ко мне с глазами, как у побитой собаки.

– Может, задашь мне какие-нибудь вопросы? – сказал он. – Я просто не знаю, с чего начать.

– Лучше не задавать никаких вопросов, – ответил я. – Ты время-то не теряй. Как только начнешь, само пойдет-покатится.

Он снова шлепнулся на кушетку и тяжело вздохнул. «Вот если бы поменяться нам местами», – подумал я. Во время пауз, когда мне не надо было напрягаться, я с удовольствием представлял себя исповедующимся перед каким-то незримым супераналитиком. И не испытывал ни малейшей робости, неловкости, ощущения непривычности. Наоборот, решившись играть роль, я полностью входил в нее, и тут же мне стало ясно, что достаточно лишь готовности играть роль целителя, чтобы стать им на самом деле.

У меня был заготовлен блокнотик на тот случай, если он станет говорить что-нибудь важное. Пока тянулось молчание, я черкнул там несколько строчек совсем не медицинского характера. Записал имена Честертона и Эррио 94, двух Гаргантюа, которые, как и Кронский, были отмечены выдающимся говорильным талантом. Мне вспомнилось, что я часто сталкивался с этим феноменом у chez gros homes 95. Они, как медузы в море, плавают в звуках собственного голоса. Внешне бесформенные, расплывающиеся полипы, они обжигают своими пронизывающими щупальцами, своим блестящим и глубоким остроумием. Толстяки очень часто оказываются подвижными, живыми, чарующе привлекательными. Их леность и неряшливость обманчивы. Их мозг – сверкающая жемчужная отмель. В отличие от людей тощих, насытив свой желудок, они так и начинают сыпать перлами. В наилучшем виде они, как правило, предстают именно тогда. Тощие, среди которых обжор не меньше, ленивы и медлительны, когда начинает действовать их пищеварительный аппарат. Свои лучшие качества они проявляют на пустой желудок.

– Не важно, с чего ты начнешь, – наконец ободрил я его, испугавшись, как бы он у меня не заснул. – С чего бы ты ни начал, ты непременно подойдешь к болевой точке, к возникновению комплекса. – Я немного помедлил и потом мягким, успокаивающим голосом добавил: – Можешь даже вздремнуть, если захочется. Это скорей всего тебе поможет.

Он сразу же очнулся и заговорил. Мысль, что ему придется платить всего-навсего за сон в моем присутствии, пронзила его электрическим током. Он разлился во все стороны. «Неплохая стратегия», – отметил я про себя.

Он начал, как я уже сказал, стремительно, подгоняемый страхом бесплодно потерять оплаченное время. Потом вдруг испугался собственных откровений и попробовал обсудить со мной, так ли уж они важны. Решительно, но мягко я дискуссию отклонил.

– Попозже, – сказал я, – когда двинемся дальше. Ты ведь только начал, прошелся по самой поверхности.

– Ты записываешь? – спросил он, воодушевленный своим успехом.

– Ты обо мне не беспокойся, – ответил я. – Думай о себе, о своих проблемах. Ты мне полностью доверился, на этом основано все. Каждая минута, когда ты думаешь об эффекте произнесенных тобой слов, – потерянная минута. Не пытайся произвести на меня впечатление, твоя задача – быть искренним с самим собой. Здесь не аудиенция, я только приемник, одно большое ухо. Ты можешь лить туда всякую грязь и бессмыслицу, а можешь сыпать жемчуга. Твоя беда в том, что ты слишком себя осознаешь. А здесь нам нужно только то, что подлинно и правдиво прочувствовано.

Он снова замолчал, поерзал, повертелся какое-то время, потом вроде бы успокоился, отбросил в сторону подушку, явно не желая засыпать.

– Вчера ночью я видел сон, – произнес он совершенно спокойным голосом. – Вот я и решил рассказать тебе его, может, он станет ключом…

Маленькое вступление означало только одно: его беспокоил результат нашего сотрудничества. Он знал, что от психоанализа ждут истолкования чьих-то снов. Он прекрасно понимал, какие связи устанавливаются между пациентом и аналитиком, но никогда не сталкивался с тем, как эта связь реализуется. Вот и сейчас, какой бы отвратительной ни казалась ему мысль, что деньги тратятся попусту, ему было бы намного легче, если бы вместо того, чтобы заставлять его рассказывать о своем сне, я предложил бы подискутировать о терапевтическом значении этих толкований. Если б он мог сон придумать, пересказать его мне, а потом при моем участии разобрать его по косточкам! А ему приходится самому полностью выворачивать свою душу, выставлять напоказ потаенное! Я чувствовал, как клянет он себя и меня – разумеется, меня тоже – за то, что у него остается только один выход: предать себя страшным, как ему представляется, мучениям.

Как бы то ни было, в трудах и муках, он сумел составить более или менее связный отчет о своем сне. Закончив, он некоторое время вопрошающе смотрел на меня, явно ожидая моих комментариев, какого-нибудь знака одобрения или порицания. Ничего не дождавшись, он принялся так и сяк играть в игру истолкования снов. Вдруг в середине этой интеллектуальной экскурсии он замер и растерянно пробормотал:

– Впрочем, мне кажется, я не обязан этим заниматься… Ведь это твоя работа, да?

– Ты можешь делать все, что тебе угодно, – спокойно ответил я. – Если ты предпочитаешь анализировать себя сам и платить мне за это, я не возражаю. Я думаю, ты понимаешь, что одна из причин, приведших тебя ко мне, – твое желание обрести уверенность в себе и надежду. То, что у тебя этого нет – тоже часть твоего заболевания.

Тут он вмиг разбушевался. Он просто обязан защититься от такой напраслины. Неправда, что в нем нет уверенности и надежды. Я сказал это лишь для того, чтобы уязвить его.

– И это совершенно бесполезно, – прервал я, – не надо меня втягивать в споры. Если твоя единственная цель – доказать, что ты знаешь больше моего, – тогда ты ничего не добьешься. Охотно признаю, что твои знания превосходят мои, и это тоже часть твоего заболевания, ты вообще много знаешь, но ты никогда не будешь знать всего. Если бы эрудиция могла тебя спасти, ты не лежал бы на этой кушетке.

– Ты прав, – словно принимая сказанное мной за заслуженное наказание, смиренно отозвался он. – Теперь давай посмотрим… Где я остановился? Я ведь собирался добраться до самой сути вещей…

В этот момент я случайно взглянул на часы: оказывается, прошло уже больше часа.

– Время кончилось. – Я встал и направился к нему.

– Подожди минутку, что с тобой? – взмолился он. – Как раз теперь до меня дошло, что я должен тебе рассказать. Присядь-ка на минуту.

– Нет-нет, – сказал я. – Никак нельзя. У тебя было время – целый час. В следующий раз распорядишься им лучше. Иначе тебя ничему не научишь. – И я помог ему подняться с кушетки.

Он виновато улыбнулся: мол, кого винить, кроме самого себя? Протянул мне руку, рукопожатие получилось вполне дружеским.

– Ей-богу, ты прав, – сказал он. – Попал в самую точку. И я бы так же поступил на твоем месте.

Я подал ему пальто, шляпу и слегка подтолкнул к двери.

– Ты что же, гонишь меня? – спросил он. – Может, еще немного поговорим?

– Тебе хочется обсудить ситуацию, так, что ли? – Я по-прежнему осторожно выпроваживал его. – На сегодня хватит, доктор Кронский. Увидимся завтра, в это же время.

– А ты разве вечером не останешься дома?

– НЕТ. На этом все. И вообще, пока продолжаются сеансы, у нас с тобой отношения только как у врача и пациента. Так будет лучше, сам увидишь.

Я еще раз пожал его мягкую влажную руку, распахнул дверь и на прощание крепко хлопнул по спине. Почти испуганный, он выкатился за порог.

Сначала он приходил ко мне через день. Но спустя неделю попросил сделать расписание не таким плотным – денег, мол, не хватает. Я знал, что так оно и есть с тех пор как он забросил практику, единственным местом, где ему платили, была страховая компания. Вероятно, он отложил крупную сумму раньше, еще до аварии. Да и жена его что-то зарабатывала школьной учительницей. Но надо же было выдернуть его из состояния зависимости, отучить дрожать над каждым своим центом, вернуть желание вновь зарабатывать на жизнь. Тяжко примириться с тем, что человек его энергии, его таланта, его силы, сознательно кастрирует себя для того лишь, чтобы перехитрить страховую компанию. Нет сомнения, авария сильно пошатнула его здоровье. Прежде всего он превратился в сущего монстра. Взглянув глубже, я убедился, что несчастный случай только ускорил роковую метаморфозу. Когда он высунулся с идеей психоанализа, я понял, что в нем еще сохранилась искра надежды. Я принял его предложение за чистую монету, зная, что гордыня никогда не позволит ему признаться, что он теперь – «клинический случай». Умышленно употреблял я постоянно слово «заболевание» – надо было ошарашить его, заставить признать, что ему нужна помощь. И еще я понимал, что, если у него появится хоть полшанса, он в итоге сломается и попадет в мои руки полностью.

Однако с моей стороны было слишком самонадеянно предположить, что я смогу преодолеть его гордыню. Он накопил ее целые слои, она залегала в нем, как жир в беконе. Он представлял собой мощную защитную систему и со всей своей энергией устремлялся латать бреши и пробоины, которые возникали то здесь то там. С гордыней легко уживается подозрительность. Вот она и привела к тому, что он неверно оценил мои возможности разобраться в этом «случае». Он всегда тешился тем, что отлично знает слабые места своих друзей. Так оно и было, что, впрочем, ничуть не удивительно. Он холил и лелеял эти слабости, укрепляя тем самым чувство своего превосходства. И если кто-либо из его друзей более или менее успешно преодолевал их, в глазах Кронского это выглядело предательством. Вот где проявлялась завистливая ущербность его натуры. Короче, это была ужасная скукота – копаться в его отношении к другим.

Несчастье не изменило его по существу. Оно изменило его внешне, вытащив на поверхность то, что существовало в латентном состоянии. Потенциальное чудовище явилось теперь во плоти и крови. Он мог смотреть на себя каждый день в зеркало и видеть, что он с собой сделал. Он мог смотреть в глаза своей жены и видеть отвращение, которое он внушает другим. Скоро и дети его начнут странно посматривать на папашу, и это станет последней каплей.

Все эти изменения многие опрометчиво относили на счет случившегося с Кронским несчастья, и он ловко подбирал крошки утешения и сожалений. К тому же он сделал так, что все обращали внимание на его физический, а не психический облик. Но наедине с собой он понимал, что козыри его на исходе. Вечно прятать свою тушу за дымовой завесой он не сможет.

Вот что интересно, когда он лежал на кушетке, пробуждая подсознание в своей душе, не имело никакого значения, откуда он начнет вспоминать прошлое. В любой точке этого прошлого он представлялся самому себе странным и уродливым, чудным и чудовищным. Обреченный – вот самый точный образ, который представал перед ним. Обреченный с самого начала. Не доверять никому – это было предопределено самой судьбой Естественно и неизбежно он переносил это ощущение и на других. Тем или иным путем он умудрялся так управиться со своими друзьями или любовницами, что одни его подводили, а другие изменяли ему. Он выбирал их с тем же предсознанием, с каким Христос выбрал в ученики Иуду.

Кронскому был нужен блистательный провал, такой блистательный, перед которым померк бы любой успех. Он словно хотел доказать всем, что может понимать больше, чем кто-либо, и может стать кем угодно, полагая при этом, что быть кем-то или понимать что-то – совершеннейшая бессмыслица. У него была врожденная неспособность принять, что все имеет свой смысл и значение. И он надрывался в тщетных потугах доказать, что нет никаких окончательных доказательств, никогда не уставал он твердить об этом, даже в момент осознания абсурдности победить логику логикой. Глядя на него, мне приходило на память то, что прокричал в бешенстве молодой Селин: «Она может пуститься во все тяжкие, стать еще соблазнительней, в сто тысяч раз привлекательней – ни черта от меня не получит, ни вздоха, ни куска хлеба. Пусть выкидывает всякие штучки, пусть хоть догола разденется, придумает еще что-нибудь, пусть хоть разорвется, пальцы себе отхватит, пусть звезды в своей прическе зажжет — не стану я с ней говорить. Даже шепота от меня не услышит. Только одно я скажу – нет!» 96

Многообразие защитных конструкций в человеческом организме так же поразительно, как и в мире животных и насекомых. Вы обнаруживаете это сразу же, как только попытаетесь проникнуть в запретные зоны «эго». Самые трудные пациенты вовсе не те, что прикрываются панцирем из железа, стали, олова или цинка. И не те – хотя они оказывают мощное сопротивление, – что упакованы в каучуковую оболочку, укрепленную mirabile dictum 97 вулканизированными пористыми стенками. Самые трудные – те, кого я бы назвал «косящими под Рыбу», – под каким знаком они ни родились бы, они стараются быть похожими на рожденных под знаком Рыбы. Этакое текучее, растворяющееся «эго» лежит себе спокойненько, как зародыш в материнской утробе, и кажется ничем не защищенным. Но там ничего не найдешь! Проколешь капсулу – ага! Вот я тебя и поймал наконец! А в руках всего лишь жалкий комочек слизи. Нет, эти натуры, по-моему, непостижимы. Они из сюрреалистической метапсихологии. У них нет хребта, они могут бесконечно распадаться. Все, что ты сумеешь ухватить – какие-то мельчайшие, неразрушившиеся крупицы, зародыши болезни. Глядя на таких индивидуумов, понимаешь, что тело, разум, душа – все в них сплошная болезнь. Они рождены, чтобы служить наглядным пособием для занятий. В царстве духа они – гинекологические чудища, предназначенные в заспиртованном виде украшать лабораторные полки.

Но как они умеют прикидываться! И наиболее им удается личина сострадания. Как они заботливы, чутки, внимательны! Как трогательно сочувствуют! Но если б вы могли бросить на них взгляд – флюоресцирующий, все просвечивающий взгляд, – какие самовлюбленные маньяки предстали бы перед вами! Чья бы душа ни кровоточила в мире – они обливаются кровью вместе с ней, но нутро их при этом не дрогнет. Вас будут распинать – они будут держать вас за руки, поднесут испить, будут смотреть на вас коровьими глазами и реветь в три ручья. С незапамятных времен они – профессиональные плакальщицы. Они лили слезы даже в дни Золотого века, когда, казалось, и плакать было не с чего. Горе и скорбь – вот их среда обитания, и все калейдоскопические узоры жизни они затягивают тусклой серой клейковиной.


Дата добавления: 2015-09-28; просмотров: 17 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.019 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>