Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Генри Миллер – классик американской литературыXX столетия. Автор трилогии – «Тропик Рака» (1931), «Черная весна» (1938), «Тропик Козерога» (1938), – запрещенной в США за безнравственность. Запрет 19 страница



А потом нырок в секс. Погружение туда этого облачка. Все равно что пытаться удержать пар, дымку под водой. Сдирание слой за слоем темноты во тьме кромешной. И благодарность, но уже по-другому. Впрочем, чуть жутковатая. Как если б я обучал ее правильно делать харакири. А потом совершенно неизъяснимая ночь на Рокавэй-Бич – в купально-гостиничном заведении доктора Калигари 68. Беготня туда и сюда в уборную. Набрасываться на нее, долбить, терзать… и погружаться все глубже, глубже, глубже… И я, превратившийся в гориллу с ножом в лапах, полосую Спящую Красавицу, чтобы вернуть ее к жизни. И следующее утро – или это был день? Лежбище на пляже и наши пальцы, тянущиеся к заветным местам. Мы сопряжены, словно два предмета из обихода сюрреалистов на опасном rencontre 69.

А потом доктор Тао и его поэма на рисовой бумаге. Эта бумага засела в мозгу, потому что Мона не явилась на назначенное свидание в этом саду. Я придерживал рукой бумагу, пока разговаривал по телефону, и позолота осталась на пальцах. Она еще в постели – с этой потаскушкой Флорри. Они слишком много выпили прошлым вечером. Да, она стояла на столе – где? А где-то – и пробовала сделать шпагат. И что-то себе повредила. Но я так рассвирепел, что плевать мне, повредила она себе что-то или не повредила. Была жива и не явилась? А может, и не Флорри лежит рядом с ней? Может, с ней этот парень Карузерс? Ну да, тот самый старый дурень, такой внимательный, такой заботливый, у которого хватает ума полосовать кинжалом изображение человека. И вдруг меня обожгло: Карузерс мне не помеха, Карузерс – дело прошлое. Он помогал ей, и другие, до него, тоже помогали, тут и думать нечего. А вот о чем стоит подумать: если б у меня в тот вечер не было в кармане пачки денег, если б я еле-еле наскреб на пару танцев, что тогда? Пропустим тот первый, удачный, случай, а как насчет второго раза, на пустыре? «А теперь с небес на землю». Если б я тогда ее подвел? Но в том-то и дело, что я не мог ее подвести. Она ясно понимала это, иначе и рисковать бы не стала.

С беспощадной честностью я вынужден был признать, что в нескольких случаях эти чудом добытые в самый нужный момент деньги сыграли решающую роль. Без них она не поверила бы, что на меня можно положиться.

С прошлым я рассчитался вчистую. Черт побери, если бы выспросить у Парки, почему все в жизни зависит от того, какую пищу вы поглощаете за завтраком. Много счастливых возможностей подбрасывает нам Провидение: их можно назвать деньгами, успехом, молодостью, жизненной силой, тысячью других имен. К чему даже самое ценное сокровище, если нет в нем притягательности для вас? И вот я должен из всего этого выбрать то, что я могу ей дать. Деньги – дерьмо! Что с ними делать? Ведь там столько всего запутанного, извилистого, нуждающегося! Там же все болит. Это как определение истерии в книжках доктора Онирифика: «Чрезмерная проницаемость психической оболочки».



Нет, я не собирался бухнуться в этот крутой водоворот. Закрыв глаза, я погрузился в другой, светлый, поток; его струи тянутся и тянутся как серебряные нити. В каком-то тихом уголке моей души выросла легенда, взлелеянная Моной. Там было дерево, совсем как в Библии, а под деревом стояла женщина, звали ее Евой, и в руках она держала яблоко. Вот здесь он и протекал, этот светлый поток, из которого и вышла вся моя жизнь.

Чего же я добиваюсь «здесь, где подземные воды светлы»? Откуда этот образ Древа Жизни? Почему так бодрит это желание вновь отведать заведомо отравленное яблоко, склониться с мольбой к ногам женщины из Библии? Почему улыбка Моны Лизы выражает самое таинственное из всех человеческих чувств? Почему я переношу улыбку Возрождения на губы Евы, знакомой мне только по гравюрам?

Нечто зацепилось за краешек памяти, некая загадочная улыбка, полная безмятежности, блаженства, доброты. Но был и яд, проступавший в этой таинственной улыбке. Я хлебнул этого яду, и память моя затуманилась. Это был день, когда я сменял нечто на что-то; странное раздвоение случилось в этот день.

Долго я ломал себе голову и все-таки смог наскрести не так уж мало. В какой-то весенний день я встречал ее в Розовой гостиной большого отеля. Мы договорились встретиться именно там, ей хотелось продемонстрировать новое, только что купленное платье. Я пришел пораньше и после нескольких довольно беспокойных минут ожидания впал в забытье. Разбудил меня ее голос. Она произнесла мое имя, и звук прошел сквозь меня, как дым сквозь кисею. И вот она стоит передо мной, сияющая, в своем новом платье, и с глаз моих медленно спадает пелена. И пока она медленно опускалась в кресло, я так же медленно, двигаясь как в тумане, вставал, опускался к ее ногам и бормотал что-то об ослепительной ее красоте. Она и не пыталась поднять меня. Держа обе мои руки в своих, она одаривала меня той лучезарной, невесомой улыбкой, которая все ширится, как гало вокруг солнца, а потом исчезает бесследно. Это была улыбка серафима, несущая мир и радость. Мы были в людном месте, но мы были одни. Происходило священнодействие, час, день, место которого внесены золотыми буквами в книгу, лежащую у подножия Древа Жизни. В тот самый момент мы соединились, и незримое существо обручило нас. Такой таинственной тишины мы никогда не услышим больше – может быть, до самой смерти. Что-то было отдано, что-то дано. На какие-то минуты мы застыли у врат рая, а потом двинулись дальше, и звезды разбились вдребезги, и осколки их сияния рассеялись и исчезли.

Существует гипотеза, согласно которой, когда какая-нибудь планета вроде нашей Земли, выявив все формы жизни, исчерпает все возможности их развития, она рассыпается на части и, подобно звездной пыли, рассеивается по Вселенной. И она не медленно угасает, как Луна, – она взрывается, и уже через несколько минут и следа ее не отыщешь на небесах. Нечто похожее происходит и в морских глубинах. Это называют имплозией – взрывом, направленным внутрь. Когда амфибия, привыкшая к черным безднам, поднимается на другой уровень, когда меняется привычное для нее давление, тело взрывается изнутри. А разве не привычное зрелище – подобные взрывы в человеческих существах? Норманн, ставший берсерком 70, малаец, одержимый амоком, – что это, как не примеры имплозии? Когда кубок переполняется, содержимое переливается через край. Но что происходит, когда и кубок, и то, что его наполняет, сделаны из одной субстанции?

Бывают моменты, когда жизнь настолько переполняет человека, когда эликсир жизни озаряет его таким великолепием, что выплескивается душа. В ангельской улыбке Мадонны это явлено как истечение Духа. Наступает миг полнолуния – идеально круглым становится лицо Луны. Минутой, полминутой, секундой позже – и чудо кончилось. Что-то неосязаемое, что-то необъяснимое отдано – и дано. В человеческой жизни может случиться так, что Луна никогда не достигнет этой фазы. Иным человеческим созданиям выпадает наблюдать лишь единственный природный феномен – постоянное лунное затмение. Что же касается страдающих гениальностью, в какой бы форме эта болезнь ни проявлялась, то мы чуть ли не с ужасом замечаем, что там ничего нет, кроме беспрерывного убывания и прибывания лунного серпа. Реже попадаются ненормальные натуры, которые, увидев полнолуние, почувствовав его, так бывают ошарашены этим чудом, что всю оставшуюся жизнь проводят в попытках задушить то, что дало им свет и дыхание. Борьба, происходящая в сознании, – это история расщепления души. Пережив полнолуние, трудно бывает примириться с неизбежностью постепенного увядания, тусклой смерти этого цветка, и люди пытаются изо всех сил оставаться в зените. Они пытаются изменить действие закона, заключенного в них самих, в их рождении и смерти, росте и изменениях. Застигнутые чередованием приливов и отливов, они расщепляются. Душа уходит от тела, а подобие разделенного «я» еще пытается бороться. Раздавленные своим собственным великолепием, они обречены беспрерывно искать красоту, истину, гармонию. И, лишившись собственного сияния, они рвутся заполучить дух и душу того, к кому их тянет. Им каждый лучик нужен, и они отражают чужой свет каждой гранью своего существа. Мгновенно вспыхнув, когда свет падает на них, они так же стремительно гаснут. И чем ярче вспышка, тем более ослепленными предстают они миру. Тем опаснее они для источника света. И тем опаснее такие отражающие люди для излучающих; как раз к этим ярким и настоящим источникам света льнут они с необоримой страстностью.

Вот она лежит, и жаркое сияние обволакивает ее, губы чуть тронуты таинственной улыбкой. Вся она словно плавающее в дистиллированных наркотических волнах причудливо подсвеченное тело. Но постоянное сияние, испускаемое ее плотью, сейчас как-то отделено от нее, висит над ней подобно облаку пара, которое вот-вот будет абсорбировано ее телом.

Я весь ушел в любование ею, и странные мысли бродили в моей голове. Так ли уж безумно предположить, что, пытаясь погасить свое сознание, она обнаружила, что сама давно уже погасла? Что, если смерть не отступится от нее, не желая быть обманутой в этот раз? И это облако, обволакивающее ее, ложащееся на нее, как пар от дыхания ложится на поверхность стекла, – не отражение ли оно другой смерти?

Она ведь всегда была такой живой. Даже сверхъестественно живой. Никогда не знала покоя – только во сне. А если уж засыпала, то спала как убитая.

«Тебе сны снятся?» – спросил я ее однажды.

Она не могла вспомнить: это было так давно, когда она видела сны.

«Все люди видят сны, – не отставал я, – просто ты не хочешь утруждать память, вот и все».

Вскоре после этого она явно небрежным тоном дала мне понять, что ей снова начали сниться сны, причем сны довольно странные, совсем непохожие на те, что снились прежде, давным-давно. Сначала она делала вид, что стесняется их пересказывать, но потом, видя, какое значение я им придаю, расписывала во всех подробностях.

Однажды я пересказывал Кронскому какой-то сюжет из ее снов, выдавая его за собственный; прикинувшись смущенным и озадаченным этим сновидением, я был в самом деле озадачен, услышав от него:

– Да ничего подобного вам не снилось, мистер Миллер! С чего бы это ты решил меня разыгрывать?

– Разыгрывать? – переспросил я с искренним удивлением.

– Это только писателю может показаться подлинным, – пояснил он, – а психолог здесь сразу фальшивку увидит. Сон нельзя придумать, как ты придумываешь рассказ. У снов есть свои отличительные признаки, понял?

Пришлось позволить ему разрушить грезу и признаться, что я действительно придумал этот сон.

А еще через несколько дней, копаясь в библиотеке доктора Онирифика, я наткнулся на увесистый том, посвященный душевным болезням, связанным с утратой личности. Перелистывая его, я нашел среди страниц конверт с моим собственным именем и адресом. Запись была на внутренней стороне клапана, но почерк я узнал легко – это был мой почерк. Объяснение этому могло быть только одно: конверт забыла здесь Мона.

Страницы, которые я перерывал с проворностью муравьеда, были посвящены изложениям сновидений, запротоколированных психиатрами. Обычные сны сомнамбул с раздвоенной личностью. И вот здесь-то я испытал встревожившее меня ощущение узнаваемости. Местами эти повести были мне знакомы.

В конце концов я так увлекся, что записал узнанные мной фрагменты. Откуда возникли другие элементы, я смогу установить в свое время. Я хватал одну книгу за другой, ища какие-нибудь отметки на страницах, но ничего не нашел.

Исследование, однако, меня захватило. Оказалось, что она выдергивает самые драматические моменты и объединяет их. И ее ничуть не волновало, что начало ее сна приснилось шестнадцатилетней барышне, а середина – одуревшему наркоману.

Мне показалась удачной мысль, прежде чем вернуть книгу на полку, вложить конверт между другими страницами.

А через полчаса я придумал кое-что получше. Снова раскрыл книгу и, сверяясь со своими записями, старательно подчеркнул те пассажи, которые она украла у психопатов. Я сознавал, что правду от нее услышишь не раньше чем пройдут годы, а может быть, и никогда. Но я был согласен ждать.

Все же эти мысли улучшить настроение не могли. Если она может подделывать свои сны, то как же обстоит дело с ее жизнью наяву? Если б я приступил к расследованию ее прошлого… Чудовищная трудность задачи сама по себе могла отвратить меня от таких попыток. Однако навострить уши всегда можно. Хотя и это была не слишком радостная перспектива – шагать по жизни с ушками на макушке. Мне стоило только припомнить, как она обходила известные обстоятельства. Просто удивительно, как старалась она заставить меня пропустить эту маленькую главку. Как умело разубеждала меня в том, что попавшаяся мне на глаза во время первой инспекции окрестностей их дома женщина была ее мать! Подробно останавливаясь на каждой черточке ее внешности, она искусно похоронила всякие сомнения – конечно же, настаивала она, я, должно быть, видел ее тетку!

Я даже сейчас делаюсь сам себе противен при мысли, на какие банальные штучки меня ловили. Ведь я мог кое в чем без труда разобраться, не откладывая дело на далекое будущее. Но я был так уверен в своей правоте, что решил не утруждать себя чисто технической задачей добывания дополнительных доказательств. «Куда приятнее, – говорил я себе, – победа, одержанная не движением напролом, а искусным словесным маневрированием».

Самое главное, пришел я к заключению, – не дать ей заподозрить, что мне ясна ее ложь. А почему это так уж необходимо, почти сразу же спросил я себя. Из удовольствия мало-помалу разоблачить неправду? А было ли это удовольствием? И тут же я задал еще один вопрос: если вы выходите замуж за пьяницу, прикинетесь ли вы, что считаете алкоголизм совершенно безвредным делом? И будете ли стоять на этом, чтобы лучше изучить особенности порока, которым страдает ваш любимый человек?

Раз уж вполне законно подстрекать любознательность, то вернее было заглянуть в корень, объяснить себе, зачем она врет таким вопиющим образом. Последствия этой болезни не были для меня ясны – еще не были. Чуть-чуть задуматься – и я бы догадался, что самый первый и самый разрушительный ее результат – отчуждение; удар, нанесенный первой замеченной ложью, по эмоциональной окраске похож на тот, который испытываешь, когда распознаешь в человеке, стоящем перед тобой, душевнобольного. Страх перед ложью, боязнь предательства – это чувство идет от врожденного страха перед потерей личности. Пройдет вечность, прежде чем правда станет точкой опоры не только для одиночек, но и осью, вокруг которой будет вращаться человечество. Моральный аспект всего – лишь сопутствующее обстоятельство, за ним скрывается некая глубоко запрятанная, почти забытая цель. На то, что histoire 71 становится повествованием, ложью и историей одновременно, нельзя не обратить внимания. И то, что повесть, являющаяся вымыслом создателя, дает прекрасную возможность узнать правду о ее авторе, тоже многозначительно. Ложь может быть только вкраплена в правду. Она не существует раздельно, ложь и правда нужны друг другу, это симбиоз. Хорошая ложь раскрывает истину для того, кто ищет истину больше, чем сама правда. И для такого человека не бывает ни чувства гнева, ни раздражения, ни повода для обвинений, когда он сталкивается с ложью: настолько там все очевидно, обнажено, откровенно.

Я был почти потрясен, когда увидел, как далеко завели меня отвлеченные философемы. Надо будет повторить эксперимент еще раз. Это должно дать плоды.

 

Я как раз вышел из кабинета Клэнси. Клэнси был генеральным директором «Космодемоник хуесосинг компани». Он был, так сказать, самым главным Хуесосом. И к подчиненным, и к начальству он обращался одинаково: «Сэр».

Уважение мое к Клэнси упало до нулевой отметки. Уже месяцев шесть я избегал общаться с ним, хотя мы условились, что я буду заглядывать к нему хотя бы раз в месяц – просто поболтать о том о сем. Но сегодня он вызвал меня в свою контору. Он выразил мне свое разочарование. По существу, он заявил, что я его подвел.

Бедный мудик! Если б мне не было так противно, я бы даже пожалел Клэнси. Конечно, он сел в лужу, но ведь он сам еще за десяток лет до этого стремился попасть именно туда.

Клэнси держался по-солдатски: человек, готовый получать приказания и, если понадобится, отдавать их. «Будет исполнено!» – таков был его девиз. А из меня солдат, ясное дело, не получился. Я отлично действовал в условиях полной свободы, но теперь, когда вожжи стали натягивать, он с огорчением убедился, что я никак не отвечаю тем заповедям, перед которыми он, генеральный директор Клэнси, услужливо гнул спину. Ужасно было слышать, как я измываюсь над кем-нибудь из Твиллигеровых прихвостней. Мистер Твиллигер, вице-президент, имел сердце из бетона и так же, как и Клэнси, выбился в люди из низов.

Дерьма в ходе краткой беседы со своим начальством я так нахлебался, что меня выворачивало наизнанку. А самое неприятное блюдо подали под конец: я должен был научиться сотрудничать со Спиваком, он стал теперь непосредственным передатчиком воли мистера Твиллигера.

Как можно сотрудничать со стукачом? Тем более со стукачом, специально к тебе приставленным?

Забежав в бар промочить горло, я вспомнил о появлении Спивака на нашей сцене. Это событие всего на пару месяцев опередило мое решение покончить со старой жизнью. Теперь я почувствовал, что его приход ускорил это решение или даже вызвал его. Поворотная точка в моем космококковом существовании пришлась как раз на пору расцвета. Именно в тот момент, когда я все наладил, когда машина заработала как часы, Твиллигер и перетащил Спивака из другого города в качестве специалиста высшего класса. И Спивак положил руку на пульс космококкового организма и нашел, что пульс этот бьется недостаточно быстро.

С того рокового дня со мной стали обращаться как с шахматной пешкой. Первым угрожающим сигналом было перемещение меня в здание главной конторы. Святилище Твиллигера помещалось там же, он сидел пятнадцатью этажами выше меня. Теперь уж никаких штучек, как в старом посыльном бюро с несколькими подсобками на заднем плане и оцинкованным столом, за которым я иногда кое-что набрасывал. Я очутился в душной клетке, окруженный разными хитрыми финтифлюшками, которые жужжали, звенели, подмигивали всякий раз, когда вызывали посыльного. Вот в этом пространстве, достаточном лишь для узенького столика и двух стульев (один для меня, другой для посетителя), я обливался потом и кричал во все горло, чтоб услышать самого себя – так грохотала за окнами улица. Трижды за несколько месяцев я терял голос. И каждый раз тащился к врачу компании. И каждый раз он с сомнением покачивал головой.

– Скажите «а»!

– А-а!

– Скажите «и»!

– И-и-и!

Он вставлял мне в горло тоненькую гладкую палочку, что-то вроде мыльного распылителя.

– Откройте рот пошире.

Я открывал так широко, как только мог. Он что-то там скреб и опрыскивал.

– Теперь получше?

Я пытался сказать «да», но самое большее, на что я был способен, это просипеть ему в лицо «уууг».

– Ничего особенного в вашем горле не вижу, – обычно заключал он. – Зайдите через пару дней, я еще раз посмотрю. Наверное, это из-за погоды.

Ему никогда не приходило в голову поинтересоваться, что приходится испытывать моему горлу в течение всего длинного дня. И конечно, как только я уяснил себе, что потеря голоса влечет за собой несколько дней каникул, я понял, что мне лучше оставить его в неведении насчет причин моего недуга.

Спивак, однако, заподозрил во мне симулянта. А я наслаждался, беседуя с ним почти неразличимым шепотом, даже когда голос возвращался ко мне.

– Что вы сказали? – недовольно переспрашивал он.

Выбрав момент, когда заоконный шум делался еще сильнее, я повторял для него все тем же шепотом какую-нибудь совершенно пустяковую информацию.

– Ах это! – говорил он раздраженно, бесясь оттого, что я не прилагаю никаких усилий напрячь свои голосовые связки. – Когда, вы думаете, вернется к вам голос?

– Не знаю, – сипел я, глядя ему в лицо честным, открытым взором, и до отказа завинчивал заглушку в своей глотке.

Потом он у меня за спиной сговаривался с кем-нибудь из клерков проследить за тем, когда вернется мой голос, и доложить ему.

Голос ко мне возвращался, как только Спивак уходил. Но если звонил телефон, трубку должен был брать мой помощник: «Мистер Миллер не может пользоваться телефоном. У мистера Миллера пропал голос». Я-то знал, зачем я это делаю. Времени проходило как раз столько, сколько требовалось Спиваку пройти по этажам, добраться до своей будки и набрать мой номер. Черта с два вы нас поймаете, мистер Спивак! Мы не дремлем на посту!

И все-таки какое дерьмо! Детские игры. В любой большой корпорации играют в такие игры. Это всего лишь отдушина для человека. Это как с цивилизацией. Как в то самое время, когда вы навели на себя глянец, наманикюрились, оделись в костюм, сшитый у портного, вам суют в руки винтовку и будут ждать, чтобы вы за шесть уроков выучились протыкать штыком мешок с отрубями. Конечно, это обескураживает, мягко говоря. Но ничего – если не будет ни паники на биржах, ни войны, ни революции, вы продолжите движение от одного теплого тухлого места к другому, пока сами не станете каким-нибудь Хуем с Горы и светильник в вашей голове не погаснет окончательно.

Я принял еще одну порцию и посмотрел на большие часы на башне Метрополитен. Забавно, что эти часы вдохновили меня на первое и единственное в моей жизни стихотворение. Это было вскоре после того, как они переместили меня в Аптаун из главного здания. Башня заполняла собой все окно, через которое я смотрел на улицу. Напротив меня сидела Валеска. Она тоже была причиной стихов. Я вспомнил восторг, охвативший меня, когда я начал воскресным утром писать стихи. Тут же позвонил Валеске и сообщил ей приятные новости. А Валеске оставалось жить пару месяцев.

Как раз тогда, оказывается, Керли сумел насадить ее себе на конец. Я об этом узнал совсем недавно. Кажется, он прихватил ее во время купания. Он сотворил это, Боже ты мой, прямо в воде и стоя. В первый раз. Потом-то он успел попользовать ее и в машине, и на пляже, и даже на прогулочном катере.

В самом разгаре этих волнующих воспоминаний высокий человек в униформе посыльного проплыл вдоль окна. Я мигом выскочил на улицу и окликнул его.

– Не знаю, могу ли я туда зайти, мистер Миллер. Я ведь как-никак на дежурстве.

– Пустяки. Зайдите на минутку и выпейте со мной. Очень рад вас встретить.

Это был полковник Шеридан 72, глава учебной бригады посыльных, организованной Спиваком на военный лад. Он был из Аризоны. Он пришел ко мне в поисках работы, и я смог пристроить его в ночную смену. Шеридан мне нравился. Он был одним из немногих чистых душой, которых я выгребал из тысяч проходящих через посыльную службу. Да и все его любили, даже эта бетонная самодвижущаяся глыба Твиллигер.

Шеридан был на редкость простодушным человеком. Он был рожден в добродетельном семействе, получил не больше образования, чем ему было нужно, и претендовал только на то, чтобы быть тем, кем он был. А был он простой, открытой, ординарной натурой, принимавшей жизнь такой, какая она есть. Подобных ему попадается на тысячу один, если я что-нибудь понимаю в человеческой природе.

Я спросил, как он себя чувствует в роли школьного инструктора. Он сказал, что обескуражен. Он разочарован – ребята не проявляют ни сообразительности, ни малейшего интереса к военному обучению.

– Мистер Миллер, – пожаловался он, – я в жизни не встречал таких мальчишек. Никакого чувства чести…

Я рассмеялся. Ишь чего захотел, чести!

– Шеридан, – сказал я, – вы еще не поняли, что возитесь с отбросами общества? Кроме того, мальчишки вообще не рождаются с чувством чести. А уж городские мальчишки и подавно. Эти ваши ребята – начинающие гангстеры. Вы ведь бывали в главной конторе? Если вы посадите их за решетку, то не увидите никакой разницы между ними и тюремными рецидивистами. Да и вообще весь этот чертов город состоит из мошенников и бандитов. Город – это рассадник преступлений.

Он уставился на меня недоумевающим взглядом.

– Но вы-то не похожи на них, – произнес он и попробовал улыбнуться. Улыбка получилась жалкой.

Я снова рассмеялся.

– Не похож. Я – редкое исключение. Я здесь просто убиваю время. Однажды я подамся отсюда в Аризону или куда-нибудь еще, где покой и тишина. Я вам не рассказывал, что когда-то побывал в Аризоне? Вот с тех пор и думаю, что мне там самое место. А скажите-ка, вы там чем занимались? Овец пасли?

Теперь рассмеялся Шеридан.

– Нет, мистер Миллер. Вы забыли, я вам уже рассказывал: был парикмахером.

– Парикмахером?

– Ну да, – сказал он с гордостью, – и очень неплохим, черт побери!

– Но ездить верхом вы, наверное, тоже умеете? Не проторчали же вы всю жизнь в парикмахерской?

– Нет, что вы, – живо откликнулся он. – Я всем понемногу, думаю, занимался. Лет с семи уже сам зарабатывал.

– А почему в Нью-Йорк приехали?

– Увидеть большой город хотелось. Я ведь и в Денвере побывал, и в Л. А. 73, да и в Чикаго тоже. Но мне все говорили – обязательно надо Нью-Йорк посмотреть. Вот я и решил поехать. Нью-Йорк, скажу вам, мистер Миллер, место отличное, вот только народ здешний мне не нравится. Никак не разберусь в их привычках.

– Это вы о привычке всех расталкивать?

– Ну и это, и то, как они врут и мошенничают. Даже женщины какие-то не такие. Думаю, я никого по себе не найду.

– Вы слишком добрый малый, Шеридан. Вы не умеете с ними обращаться.

– Да, я понимаю, мистер Миллер.

Он опустил голову. Этакий стесняющийся фавн.

– Вы знаете, – начал он запинаясь, – сдается мне, что со мной что-то не так. Они все время смеются за моей спиной. Может, из-за моего выговора.

– Да просто вам нельзя слишком миндальничать с этими мальчишками, – перебил я. – Разок всыпьте кому-нибудь как следует.

Кричите на них. Скрывайте от них свою мягкость, иначе вам мигом на голову сядут.

Он как-то вяло посмотрел на меня и вытянул руку.

– Видите? Вот сюда меня вчера укусил один паренек. Можете себе представить?

– И что же вы с ним сделали?

– Я просто отправил его домой.

– И все? Просто отправил домой? И не влепили ему по роже?

Он не ответил, а через некоторое время заговорил спокойно и с достоинством:

– Я не верю в наказание, мистер Миллер. Если человек меня ударяет, я никогда не даю сдачи. Я пробую поговорить с ним, выяснить, что не так. Видите ли, мне здорово доставалось в детстве. Не такая уж счастливая это пора…

Он вдруг резко оборвал себя. Постоял, переминаясь с ноги на ногу, а потом словно собрал всю свою смелость, решился.

– Я давно хотел вам рассказать одну вещь. Только вам это можно доверить, мистер Миллер. Я знаю, вы меня не подведете.

И снова замолчал. Я терпеливо ждал, гадая, с чего это он решил раскрыть мне свою душу.

– Когда я явился в телеграфную компанию, у меня в кармане даже дайма не было. Вы помните, мистер Миллер… И вы мне помогли… Я очень ценю все, что вы для меня сделали.

Новая пауза.

– Я только что сказал, что я приехал в Нью-Йорк, чтоб увидеть большой город. Это не совсем так, правды здесь наполовину. Я убежал. Дело в том, мистер Миллер, что у меня там осталась большая любовь. У меня была женщина, без которой я жизни себе не представлял. Она понимала меня, а я понимал ее. Но она была женой моего брата. Я не мог отнять ее у брата, но и жить без нее не мог.

– А ваш брат знал, что вы ее любите?

– Сначала нет, – сказал Шеридан. – Но потом, ничего не поделаешь, он стал догадываться. Видите ли, мы жили-то все вместе. Он был владельцем парикмахерской, а я ему помогал. У нас все было на высшем уровне.

Снова наступило напряженное молчание.

– Беда случилась в воскресенье, когда мы поехали на пикник. Мы любили друг друга уже давно, но ничего не делали. Я говорил вам, что не хотел причинять брату боль. И все-таки это произошло. Мы спали на открытом воздухе, и она лежала между нами. Я взглянул на нее, глаза у нее были огромные. А потом она наклонилась ко мне и поцеловала в губы. И прямо здесь, рядом со спящим братом, я ее взял.

– Выпейте еще, – предложил я.

– Да, не откажусь, – вздохнул он. – Спасибо.

Он говорил медленно, обдумывая каждое слово и очень осторожно. Видно было, как ему трудно рассказывать об этом. Меня тронуло, как он говорил о брате. Словно о самом себе говорил.

– Так вот, чтобы покороче, мистер Миллер. В один из дней брат не выдержал. Он словно с ума сошел от ревности, бросился на меня с бритвой. Видите этот рубец? – Он наклонил ко мне голову, продемонстрировав глубокий шрам. – Это я не смог увернуться. Если б я не нырнул головой вниз, он бы мне все лицо исполосовал.

Шеридан медленно отхлебнул из рюмки, сосредоточенно глядя перед собой в невидимое зеркало.

– В конце концов я его, конечно, смог успокоить, – сказал он. – Он в ужас пришел, когда увидел мою шею и державшееся на живой нитке ухо. А потом, мистер Миллер, еще более страшная вещь случилась. Он стал плакать, прямо как маленький мальчишка. Плакал, кричал, что он негодяй и что я должен это знать. Он кричал, что не должен был жениться на Элле – так ее звали. Кричал, что разведется с ней, уедет куда-нибудь, начнет все сначала, а я на ней женюсь. Он умолял меня сказать ему, что так все и будет. Он даже хотел дать мне денег. Хотел тут же уехать, говорил, что ему нельзя здесь оставаться. Но я и слышать об этом не мог. Я упросил его ничего не говорить Элле. Я сказал, что сам отправлюсь в небольшую поездку, чтобы все улеглось. Он замахал на меня руками, но в конце концов я уговорил его принять мой отъезд…

– И вот потому-то вы и приехали в Нью-Йорк?

– Да, но это еще не все. Видите, я как будто нашел правильный выход. Вы бы сделали то же самое, будь это ваш брат, верно ведь? Я сделал все, что мог…


Дата добавления: 2015-09-28; просмотров: 24 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.027 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>