Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Носорог для Папы Римского 14 страница



Поскольку людские тела, даже тысячи тел, не могут вмещать столько крови, а глотки смертных мужчин, женщин и детей не могут издавать таких воплей, и человеческая плоть не в силах вытерпеть подобных пыток раскаленным на углях железом, и тела людские не бывают такими даже после пыток, а земля не может вместить в себя такое количество трупов, то и получается, что разграбление Прато — лишь фантазм, выдумка дьявола, и хотя потом ему говорили, что вопли, которые он слышал, и картины, которые он наблюдал, все это было на самом деле, он все равно убедил себя, что виденное и слышанное им — дьявольские козни, этакие картинки, что всего этого попросту не было, не могло быть. И не могут сердца людские быть настолько ожесточенными. Поэтому, когда пришел Кардона, сообщив, что власть Медичи во Флоренции восстановлена и он может забирать себе город, он подсчитал, какую цену за это пришлось заплатить — разбитыми черепами, окровавленными ртами, ужасными ранами, разорванной плотью, — и лишь утвердился в своем убеждении, каковое и позволило ему отогнать от себя крики невинно убиенных. Итак, Медичи еще раз овладели Флоренцией, но кардинал не может здесь оставаться. Потому что за Флоренцией видится Прато. А за мягкими чертами его лица проглядывают жестокие черты Борджа. И снова он оставляет за спиной резню и мор и сворачивает на дорогу, ведущую к Риму. Шуты и идиоты вернутся в его дворец, где он снова примется ждать-выжидать. Снова зажгутся в палаццо Медичи огни, снова зазвучат в высоких покоях пьяные вопли и смех, многократно усиленные эхом. За этим Римом стоят другие Римы. К январю следующего года Юлий был уже тяжело болен. Пришел февраль, и он умер.

Секретарь наконец постучал в дверь, вошел и встал перед ним. Мрачный вид, спокойствие, непоколебимость Гиберти — вызов для его хозяина. Уж больно хорошо этот Гиберти собой владеет, ничем его не проймешь. Даже когда Папе хочется, чтобы слуга оступился, опозорился, сел в лужу, Гиберти делает это легко и безо всяких усилий. Невозмутимый Гиберти — неудачный объект для злых шуточек и розыгрышей, которые Папа постоянно прокручивает в голове, но именно поэтому Папа их на нем и репетирует. Ночные горшки, конские хвосты — как только не пытался хозяин вовлечь своего верного слугу в забавы и игрища. Однако Гиберти всегда удается уклониться. Но потому он и идеальный фон для всяких проделок, и замечательный объект для них. Гиберти открывает свою папочку, Папа крутит в пальцах косточку от оливки. Расписание его дня — встречи, назначения, службы. Гиберти откашливается — он всегда для начала почтительно кашляет — и вопросительно смотрит на Папу.



— Ваше святейшество?

Папа кивает, и Гиберти начинает читать. Завтра он откроет следующую страницу, потом еще одну и еще одну. Дни пап запротоколированы, подшиты в папки, и в скольких папках, в скольких стопках папок описаны жизни последователей Петра? Так много лет. Так много пап.

Юлий скончался, и двадцать пять кардиналов промаршировали в Сикстинскую капеллу. Двадцать пять раздраженных, ограниченных в передвижениях прелатов постоянно натыкались на тоненькие перегородки своих временных келий, ворочались на походных кроватях, вышагивали, спорили, шумно мочились в писсуар, отделенный от нефа шторкой. Их слуги метались из отсека в отсек, шепотом передавали сообщения, вскидывали в негодовании руки, согласно кивали. Двери заперты, конклав начался. Кардиналы злились, раздражались, Упрямились все сильнее. Люди Риарио уже надавили на Адриана из Корнето, тот ответил отказом, потом засомневался. Содерини выжидал, постоянно думая о своем смещенном родиче, а Бейнбридж казался совершенно отстраненным, равнодушным к заговорам и политическим интригам, к шорохам, перешептываниям, восклицаниям, ко всей этой суете среди строгих церковных стен. Решение давно нужно было принять, но ничто не прояснялось. Кардинал Медичи рухнул на свое походное ложе, терзаемый, сжигаемый изнутри своей тайной. Неутомимый Довицио сновал между членами конклава, уговаривая сомневающихся, склоняя на его сторону, сам же он мог лишь со стоном поворачиваться с боку на бок. Он с ужасом думал о той страшной минуте, когда уже не сможет терпеть и придется мочиться, со страхом смотрел на горшок. Дважды в день они слышали из-за шторки его стоны, но конклав шел своим чередом.

И вот на шестой день — голосование. Бросив свои записки, кардиналы немедленно вернулись к празднословию и лени. Одни закрылись в своих каморках и не потрудились выйти даже во время подсчета голосов, другие при нем присутствовали, но скуки не скрывали. Равнодушие, словно туман, повисло в капелле. Они понимали, что их голоса разделились, что и подтвердил чиновник курии: Папа еще не избран.

Вскоре стражи конклава сократили им пропитание: теперь они ели лишь раз в день. Дебаты прекратились — кардиналы определились со своими позициями. В одном конце капеллы сгрудились старцы с согбенными спинами и морщинистыми лицами, которые противопоставили себя более молодым кардиналам. И было не похоже, что конклав скоро завершится: собравшиеся не проявляли ни терпения, ни доброй воли. Кардиналы помоложе ухмылялись в дрожащем свете свечей: победу новому Папе дарует выносливость. Секунды скапливались в минуты, минуты становились часами. Время разинуло пасть в бесконечном зевке. Ничего, кроме отсрочек и оттяжек, не происходило. А потом все услышали громкий стон, в капелле страшно завоняло, молодые и старые уставились друг на друга и все разом потянулись за носовыми платками. Кардинал Медичи стонал, мечась по постели в своей келье. Теперь страдания его уже ни для кого не были секретом. Всю прошедшую неделю нарыв зрел, став уже величиной с яйцо, и теперь прорвался, гной полился у кардинала между ног, и эта вонь всколыхнула в нем воспоминания о Прато — том самом, которое он совсем было счел дьявольским наваждением. Нарыв на заду вскрылся, захлестнув его вонью. Он снова застонал. К запаху гноя примешался другой, не менее гадостный. Он принюхался: опасения его подтвердились. Скоро, уже скоро над ним склонится хирург, но в тот момент вонь его испражнений породила шепоток, пронесшийся по залу. Медичи болен. Медичи долго не протянет… Этим же вечером Довицио после обычных своих перемещений-переговорчиков склонился к его уху и сообщил, что кардинал Риарио просит о встрече. Смесь гноя и испражнений, запах Прато.

Он поворачивается к секретарю:

— А скажи-ка, Гиберти, какая часть папской анатомии является связующим звеном между ним и престолом Святого Петра?

Гиберти взирает на него в удивлении. Папа усаживается поудобней, довольно улыбается. Вот ведь тупица! В голове ничего, кроме этой папочки, и уже волнуется: дела, сплошные дела, а время идет, просачивается сквозь пальцы. Хотя день только начался, вон, еще даже толком и не рассвело. Времени впереди полно, масса времени для удовольствий и развлечений.

— Ну же? Загадка ведь не такая и сложная. Так какая часть? — Папа ждет ответа.

— Его вера, — отвечает Гиберти.

Напыщенный дурак! Просто чудо, что он его еще терпит. Сейчас, чтобы окончательно пробудиться, ему нужна не догма, а хорошая крепкая шутка. От Гиберти так и веет унынием.

— Неверно, — рявкает Папа.

Он истекал потом и гноем, прислушивался к бормотанию Риарио, а вместо него кивал головой Довицио, потому как он был слишком болен, слишком немощен, даже кивать не мог. Ему было плохо, он молил Господа об избавлении, даже о смерти — возможно, так все и происходило, сейчас уже толком и не вспомнить. Речь Риарио оказалась напыщенной, безвкусной эпитафией его амбициям: соперник Медичи говорил о бремени святого Петра, о смирении, о неизбежном одиночестве. «Давай кончай со словесами», — думал он. Но Риарио жужжал и жужжал, заверяя, что ему нечего опасаться, что его, Риарио, личная преданность Джованни Медичи несокрушима, что остальные — и старые, и молодые — все на его стороне. Жалкое утешение, думал он, проклиная свое немощное, истекающее гноем тело. Вот ведь как получается: плоть ведет его по избранному ею пути, а не разум, не сердце, не душа. Это невыносимо. Монотонные речи Риарио, призванные его успокоить, звучали для него оглушительно, словно трубы триумфатора; все его терпеливые надежды — все оказалось ни к чему, все рушилось, уплывало. Голос мучителя становился настойчивей, но он не слышал, не слушал, над ним склонялось, маячило белое лицо, но он его не видел. Риарио приподнял подол его рясы, но это непристойное любопытство его уже не трогало. Удел побежденных — бегство. И вновь на него смотрели водянистые глаза Риарио. Довицио перестал кивать и что-то там говорил, но и этих слов он тоже не мог расслышать. И только потом он понял, что путь для него расчистила сама его слабость, его тайная болезнь и то, что она стала явной. Кардиналы просто полагали, что он не выживет. И считали, что таким образом у них вскоре появятся новые возможности. Задница его разверзлась, вонь взмыла под своды капеллы, и кардиналы почуяли смерть. А ведь не правы они оказались! И как не правы! Потому что он победил.

— Моя партия отказывается от своих интересов на конклаве, — сказал Риарио. — Джованни, Папой станешь ты.

Гиберти все еще стоит перед ним, молчаливый и мрачный.

— Давай же, так какая часть?

Но он глуп и скучен, невыносимо глуп и скучен. Он не находит ответа.

— Задница! — с триумфом восклицает Папа. — Жопа!

Гиберти вымучивает улыбочку, затем снова утыкается в свою папку.

— Итак, арагонский посол, — говорит он. — Откладывать встречу с ним больше никак нельзя.

 

Атмосфера в Королевском зале уже накалена до предела. Соперники вышагивают, стараясь не сталкиваться друг с другом, и лишь эхо вторит их шагам: час назад они коротко кивнули друг другу и с тех пор не обменялись ни словом. Друг на друга они не глядят. Оба пришли на встречу с Папой. Дважды в зал входил Гиберти, извинялся, просил еще подождать. Сквозь высокие окна льется солнечный свет, слышны звуки лютни — это музыканты репетируют в примыкающей к залу часовне. А двое в зале всё ждут.

Сквозь раззолоченные, украшенные фресками галереи и покои Ватикана, по коротким лесенкам, соединяющим бесконечные пристройки и надстройки, шествует в сопровождении своего секретаря Папа. Под сводами коридоров отдается приятное, умиротворяющее эхо, в отполированном мраморе скользят отражения. Или ему это только кажется? Зрение его ослабело, он не очень-то ему доверяет. Ноги его в мягких туфлях сами находят едва приметные желобки в молочно-мраморных плитах: их протоптали сотни пап. Эрозия, производимая привычными действиями и ритуалами. Простые священники и священнослужители, облеченные властью, паломники, кардиналы, принцы крови — все они проходили через площадь Святого Петра, их препровождали через многочисленные закоулки, приемные и покои дворца, их дыхание истачивало стены, их ноги протаптывали дорожки, разрушали ступеньки, — люди, вот кто главный враг архитектуры. Церковь изношена, ее спасает лишь то, что она так объемна, огромна, и все равно когда-нибудь она разрушится, под весом всех этих людей погрузится в трясину. Под дворцом скрыты глубокие колодцы и каверны, и лишь у святого Петра есть от них ключи, а там, во тьме и мерзости нечистот, страдает Христос. В чаше святой — целительное море, и лишь он один способен измерить его глубину, но осушить его он не в силах. Царство Божие скрыто под этой тонкой, блестящей от старости кожей, и существо человеческое есть слабое его отражение: грубые пигментные пятна, вздувшиеся вены на беломраморных ногах, внутренние органы, пульсирующие под подтекающей, смертной оболочкой. Гиберти прошел вперед — вниз по лестнице, и он тихонько, с облегчением выпустил газы.

Две головы повернуты к нему, две пары глаз внимательно следят за тем, как он спускается. Он смотрит на них. Блестящая, словно масляная, тонзура — и жесткие, всклокоченные черные волосы. Один высокий, другой среднего роста. Одежда: расшитый золотом камзол и по контрасту с ним — простой наряд из бумазеи. Они стоят и ждут, пока он подойдет, преодолев изрядное расстояние. Просители — такой самонадеянный народ. Они обожают до него дотрагиваться, тянутся, отталкивают друг друга, лишь бы схватить его за руку, обнять, поцеловать его в щеку, чмокнуть край облачения или перстень. Когда они ползут к нему на коленях, то руки их тянутся к его стопам, словно крабы. На Пасху, перед оглашением повторяющейся буллы «Coena Domini», он омывает нищим ноги: одной рукой поддерживает стопу, другой льет воду, мозоли смягчаются, исчезают, их смывает вода, кожа становится гладкой и прохладной. Когда нищие встают, пыль снова прилипает к влажным стопам. И когда те высыхают, старые раны и мозоли проявляются вновь. Движения его судорожны, неловки. А вот Христос, омывая ноги своим ученикам, никогда не дергался от отвращения. И рука Вероники, утиравшая лоб Христу, тоже была легка и тверда.

— Ваше святейшество…

Перед ним появляются знакомые лица. Он смотрит на Гиберти, который уставился в пол. Посетители что-то негромко говорят, целуют его перстень, потом выпрямляются, и он видит, что смуглые лица обоих послов искажены волнением и недоумением. Ну да, аудиенции с каждым из них должны были быть приватными. Что там ему говорит Гиберти? Какие-то перемены при португальском дворе? Или при испанском?

— …Фария, посол дона Маноло Португальского, и дон Херонимо Вич, барон Льяури, посол Фернандо, короля католического королевства Испанского…

Он слабо улыбается, слегка кивает.

— Долго ли вам пришлось ждать, посол? — Слою «посол» он произносит неуверенно: «пос-сол?», с подчеркнуто вопросительной интонацией, будто сомневается в том, что перед ним — именно посол.

Гиберти видит, как дон Херонимо заливается краской. Он отводит глаза в сторону, потом опускает их. Гиберти считает, что арагонцу никогда не удавались подобные игры. Вечно он совершает какие-то промахи, и вечно они оборачиваются против него. Ходят разговоры, что этот Вич умнее, чем кажется. Ну да, как танцующий медведь среди диких медведей, думает Гиберти.

— Позвольте осведомиться, ваше святейшество, почему здесь этот портингалец и почему меня ввели в заблуждение, почему к моему господину, королю Арагона и Кастилии, относятся подобным образом, и это после всей той поддержки, которую он…

Упреки арагонца, столь прямолинейные, летят мимо цели. Гиберти продолжает сверлить взглядом пол. Папа широко улыбается, воздевает руки, пожимает плечами, словно оба они — жертвы некоей неизбежной неразберихи, вынужденные существовать в мире, полном непонимания и всяческих странностей, однако должны относиться ко всему этому с юмором, подобно тому, как относится к его несовершенству он сам, его святейшество, как, несомненно, относится дон Жуан, — но отнюдь не дон Херонимо. Гиберти знает, что все это призвано привести собеседника в ярость. А вот Вич, несомненно, прав. Ему была обещана частная аудиенция; об этом договорились еще месяц назад. Тогда почему же он, Гиберти, не преградил доступ дону Жуану? Гиберти смотрит вслед поднимающейся по ступеням троице, впереди шествует Папа — он направляется в сады Бельведера. Вич ковыляет тяжело и неловко, рядом с ним — гибкий, подвижный португалец, его соперник. Вич уже проиграл, его аудиенция, еще не начавшись, претерпела полнейший крах. Даже если бы Гиберти и попытался, он все равно не смог бы выправить ситуацию. Политика, искусство властвовать, здравый смысл и прошлый опыт — все подталкивало к тому, чтобы сказать дону Херонимо и его владыке «да». Но — думает Гиберти, глядя, как удаляются, искажаясь в перспективе лестницы эти трое, — Папа, или, точнее, Медичи, сказал им «нет».

Перед ними простираются сады, расположенные ярусами, — то растут, то обрываются. Взор Папы устремляется вперед, к вершине холма, вслед за взглядом мчатся его мысли. Две большие террасы разделены третьей, малой, между ними лестницы и пандусы, взбирающиеся к вершине холма, на которой стоит изящная вилла, сияющая под утренним солнцем, — это Бельведер, от которою сады и получили свое название. При виде всего этого послы умолкают. Первая терраса — регулярный сад с шелковицами и лавровыми деревцами: те, что растут в дальнем конце, кажутся обыкновенным кустарником. С левой стороны как будто обрыв, зато справа идет аркада: на первом уровне она в три яруса, на втором — сокращается до двух, к третьему она уже одноярусная. Аркада упирается в лоджию стоящей на вершине холма виллы. Позади них, в тени, высится громада Ватиканского дворца. Откуда-то появляется стая лесных голубей, они пикируют влево и исчезают. Сады тихи, пусты, совершенны.

— Лисы, — говорит Папа, указывая на вершину холма; третья терраса — заросшая, деревьев там гораздо больше. — Прямо-таки нашествие лис.

Послы с умным видом кивают.

Фария и Папа идут прогулочным шагом, временами останавливаются, беседа их течет плавно, Вич видит их жестикуляцию, выражение лиц, но почему-то никак не может приноровить свой шаг — то отстает, то забегает вперед. Вот он снова их опередил, оглянулся, а те, оказывается, уже степенно развернулись и пошли прочь. Он идет за ними, те останавливаются, он тоже останавливается, они следуют дальше, он тащится за ними.

— Ваше святейшество, его величество дон Маноло поручил мне передать огромную благодарность за ваш дар, — объявляет Фария; они остановились и разглядывают роскошные пионы. — Его величество заказал для него позолоченный футляр, на котором будут начертаны благодарственные слова. Дон Маноло подчеркивает, что он всецело осознает ценность подобного дара.

— Ах, всего лишь побрякушка, — бормочет Папа.

Они уже пересекли по диагонали первую террасу, подошли к изогнутой лестнице на вторую террасу. Фария настаивает:

— Ваш дар бесценен для всей Португалии, это понимают все португальцы — и те, кто сражается против сарацин, и те, кто направляет корабли к далеким Индиям, и скромные селяне, и горожане, и даже те, кто служит здесь, в Риме. Все труженики, все моряки и торговцы, плывущие к дальним берегам Африки и Индий, знают, что их мозолистые руки направляет и поддерживает иная, более могущественная рука. И воплям дикарей не заглушить ваш к ним призыв. И пусть тела их смертны, души их воспаряют на белоснежных крылах…

— Да вы настоящий поэт, — бурчит Папа.

— …этот венец настолько велик, что способен покрыть всю империю. Это золотая стена, защищающая защитников веры. Дон Маноло поручил мне передать вам его признательность, идущую от самого сердца, хотя, признаюсь, речи мои, возможно, чересчур цветисты. Но они лишь подтверждают, что наши обоюдные договоры и согласие пребудут в веках.

— Дон Маноло подкрепил наши соглашения более чем щедро. — Взгляд Папы устремлен вдаль, к вершине холма.

Посол кивает с важным видом.

— Этот дар — всего лишь жалкая попытка выразить нашу благодарность.

— Ваш последний дар пребывает в добром здравии, как и соглашение, которое было им скреплено. Должен признаться, что этот зверь меня просто восхищает. Значит, говорите, пребудут в веках? Или так говорит дон Маноло?

— Он не может ничего просить без разрешения. Он не может просить разрешения, не получив наставления. И он не может искать наставления с пустыми руками.

— А я не могу сравниться с доном Маноло в любезности. И в щедрости — ибо и в том и в другом дон Маноло подобен строителю, на века воздвигающему прекрасный дворец. И разве способен я наставлять такого прекрасного созидателя?

— Короли, как и строители, нуждаются в руководстве, иначе могут они нарушить пропорции и созидаемый ими дворец рухнет под собственной тяжестью…

— Позвольте, ваше святейшество, осведомиться, — встревает в беседу Вич, — отчего ваши секретари не обратили никакого внимания на нашу последнюю петицию, которую мы подали несколько месяцев назад, зато содержание ее стало известно вашим поварам, и она стала предметом насмешек судомоек и поварят, каковые насмешки не далее как неделю назад случайно услышал мой человек, заявивший, что такое обращение с нашей петицией — это политический вопрос, знак нерасположения…

Папа смотрит на посла холодно, а по мере того как Вич, спотыкаясь, неуклюже раскручивает свои построения, взгляд понтифика становится все холоднее. В конце концов Вич запутывается и, покраснев, умолкает. Португальский посол и Папа, в свою очередь, хранят вежливое молчание.

— Так вы говорили о пропорциях? — обращается Папа к дону Жуану.

Они продолжают обмен любезностями, испанский посол молчит и терпит, но фраза об «этих христианах с пустыми руками» окончательно выводит его из себя.

— Черт побери, Фария! — кричит он. — Будь прокляты ваши избитые оскорбления!

— Избитые? Барон Льяури, ну-ка, скажите мне, из скольких рыбачьих лодчонок состоит великий флот Льяури? Умоляю, дон Херонимо, опишите-ка ваши мощеные проспекты да грандиозные дворцы! Соборы и церкви, бесчисленную и бесстрашную армию Льяури…

Папа становится между ними, ладони его сложены, он поворачивается то к одному, то к другому. Речь дона Херонимо становится все более взволнованной, бессвязной, он то и дело сбивается на испанский, и каждое второе его слово — проклятие. На лице Папы — легкое недоумение. С чего это послы так разгорячились?

— Пойдемте, — коротко приказывает он и начинает взбираться по ступеням на вторую террасу; его эскорт умолкает.

Лестница ко второй террасе, растительность на которой выглядит менее ухоженной, чем на первой, идет полукругом, истраченные временем широкие каменные перила также описывают полукруг. Все трое выходят на обширную, мощенную белым камнем площадку, Папа держится слегка в стороне от Фарии и Вича, словно перепалка послов отдалила его от них. Он внимательно смотрит по сторонам, поводя крупной головой.

— В Льяури… — начинает дон Херонимо и тут же умолкает: голос его звучит сейчас даже громче, чем перед этим, эхом отдаваясь от камня.

Фария смотрит на него, но Папа будто бы и не слышит этого шума. Что-то привлекает его внимание в саду наверху. Впереди, в десяти — двадцати шагах, листва расступается, за ней видна стена. Откуда-то доносится звук падающего камня.

— У христианства много естественных врагов, — мягко говорит Папа. — Турки, сарацины, мавры, все те, кто не позволяет своим народам увидеть свет учения Христова и путь к Его царству… А есть и те, что рождены слепцами и кого следует заставить прозреть. Враги ли они нам? Волей-неволей они прозревают, но так яростно этому сопротивляются, что, прозрев, оказываются на грани уничтожения. Если они нам враги, то хотелось бы знать, какого рода?

Он поворачивается к своим спутникам, будто те способны ответить на этот вопрос. Солнечный свет беспрепятственно скатывается с голых камней. Он слышит, как шуршит и потрескивает что-то на верхней террасе. Враги — это некие призраки, строчки в депешах, а не реальные люди, это беспрестанно меняющиеся миражи. Взять хотя бы этих двоих: стоят, избегая смотреть друг другу в глаза, ждут, оба ждут. А то, чего они ждут, тоже разнообразием не отличается: Фария жаждет благословения, чтобы подразнить им испанцев; Вич в той же мере хочет получить благословение для Фернандо. Как же они похожи! И оба не видят настоящего врага.

— Пойдемте, — снова говорит он.

Никто не в состоянии ответить на заданный им вопрос, да ответ ему и не нужен. Он взбирается по ступеням на третью, последнюю террасу, задыхается, стоит, поджидая просителей. Во имя его ведутся далекие битвы. За тысячи миль отсюда над замками и обожженными солнцем равнинами реют его стяги. Трепещут в тягучих, ядовитых испарениях боевые вымпелы, но он остается вдали, задыхаясь в пустоте. Скачет вперед кавалерия, он слышит лязганье металла — это и есть война, и ведут ее безликие люди. Щеки горят от прилившей к ним крови, но внутренние органы все словно замерли, трудятся с натугой. Сердце бьется медленно, легкие едва колышутся. Он ходит-бродит в своем каменном убежище, пока генералы на передовой проливают кровь, но что, если фронт откатится назад? Что, если враги и сторонники снова поменяются местами? Небо такое яркое, что он закрывает глаза и видит красные сполохи. У Фарии отменные манеры, он наверняка припас еще один подарок, Гиберти полагает, что это очередной зверь. Папа непогрешим. Послы, их короли, их секретари-помощники — все они шуты, гоняются друг за другом, обмениваются пинками в зад, падают, вскакивают, хохочут, рыдают. Он смотрит вниз, на каменные ступени, видит, как в воздухе парят-переворачиваются комедианты, они вопят, сверкают сабли, падают на землю отрубленные конечности, катятся по ступенькам головы, не прекращая хохотать, визжать и болтать. Вырываются из-под кожи ребра, похожие на растопыренные когти какой-то огромной птицы. Сточные трубы под Прато забиты костями. Кости трещат…

— Ваше святейшество?

Солнце пронизывает ветви величественных пиний, играет на живой изгороди из тиса. Фария говорит об их общих врагах.

— Доказательства его глупости становятся с каждым днем все более явными, — говорит об одном из них Папа.

— Просто поразительно, как такой ничтожный ум может совершать такие грандиозные ошибки. Я считаю, что это чудо, — отвечает посол.

— Что ж, Фария, к вашим многочисленным талантам добавился и талант богохульника. Этот талант вполне уживается с остальными, — замечает Папа.

Идущий за ними Вич молчит. Время от времени Папа взглядывает на него, Вич покорно кивает в ответ. Верхняя терраса изрядно заросла, троица продолжает свою прогулку, но цель ее пока непонятна. Удары и шорохи становятся слышнее. Испанец каждый раз вздрагивает и озирается, двое других невозмутимо продолжают свою болтовню. Приближающийся грохот совершенно их не смущает.

Они проходят мимо небольших куртин фруктовых деревьев, ветви которых подперты рогатинами. Журчат фонтаны. Пинии прикрывают прогуливающихся от лучей солнца, они ступают по мягкому ковру из игл и наконец останавливаются возле высоких кустов, усеянных лиловыми цветочками. Фария горделиво улыбается: ему приятно, что его шутку оценили.

— Ваши пререкания не могут, конечно, не отразиться и на самом непререкаемом мнении, — замечает Папа, на сей раз обращаясь к обоим. Затем обдумывает каламбур касательно собственной «суетности», но отвергает его. День уже в самом разгаре, и здесь, в садах, он способен абстрагироваться от всего на свете. — Я не слишком силен в географии, — говорит Папа и воздевает руку, заранее отметая возражения Фарии, ибо пока не желает слышать хвалы собственному благоразумию и прозорливости. — Но будьте уверены, что я близко к сердцу принимаю все эти вопросы, касающиеся пропорций и расстояний, и признаю их значимость. — Что это? Кроха благосклонности, брошенная Вичу? Так и есть. — Их сложность пугает всех, кому приходится иметь с ними дело, включая и моих собственных, не слишком одаренных умом чиновников, дон Херонимо. Задержка вызвана отнюдь не обдумыванием шуток, но стремлением обо всем должным образом позаботиться. Я пообещал решить эту проблему, и я ее решу, запомните мои слова, дабы мне больше не пришлось повторяться.

Вот теперь в его голосе слышится явный упрек. Оба посла даже наклонились от усердия, выслушивая эту речь. И вдруг на лицах у них снова появились привычные маски: дон Жуан натянул маску придворного острослова и обольстителя, дон Херонимо — обиженного ребенка. Папа ковыряет землю носком туфли. Голуби хлопают крыльями, скрываются за высокими деревьями в западной стороне. Снова придется заняться стеной, лисы — это плохо, но хорошо, что они разогнали кроликов. Враги и сторонники: они меняются местами, и это неизбежно. Юлий научил его хотя бы этому. Они понуждают его наносить на карту мира границы, разделять земли и океаны, которых сами они никогда не видели и которых, вполне возможно, и не существует. Наследие Борджа.

Шум и грохот еще слышнее. Раздаются удары, говорящие о том, что где-то неподалеку происходит что-то серьезное, но непонятное. Вич приостанавливается, но остальные двое продолжают идти вперед как ни в чем не бывало, словно и не слышат ничего, а его колебания и остановки им словно бы даже неприятны. Он слышит, как трещат кусты и ветки, но живая изгородь здесь высока, выше человеческого роста, и он пока ничего не видит.

— Дон Херонимо? — подгоняет его Папа, шум приближается.

Теперь испанец понимает, куда они его завлекают. Он вспоминает сцену полугодовой давности: балкон, заполненный людьми, под ним — мост, на который уже вступили горделивые барабанщики посольства Д'Акуньи, и кардиналы бросаются поздравлять Фарию, а он, Вич, стоит среди них, униженный и безвольный, меж тем как новый Папа из рода Медичи прямо-таки зачарован грандиозным даром портингальцев — зверем, который выражает снизу свое шутовское почтение.

Значит, зверь. Не могут они его не слышать, однако вида не подают. Что это с ухмылкой Фарии? Она стала явно шире. Папа кивает в ответ на какую-то его реплику. Слышен треск дерева. Они смотрят на него, ждут. На мгновение воцаряется тишина, а потом раздается такой пронзительный крик, что даже уши закладывает.

Деревья расступаются, и вот он снова перед ним, на этот раз — даже над ним, огромный, словно дом. Вич смотрит вверх: прямо у него над головой — голова вопящего монстра. У зверя есть зубы, два огромных белых клыка, торчащих из морды, пасть разверста, а носа нет, вместо него какой-то непристойный орган, мускулистый отросток, которым зверь вскидывает дерево. Посол отступает назад, меж тем как дерево взмывает у них над головами, словно дубинка. Слева, прямо из кустов, выскакивает маленький смуглый человечек в плохо подогнанной ливрее. Человечек непонятно зачем держит в руках короткую, но толстенную цепь. Доносится голос Папы: понтифик к кому-то обращается. К кому? Да, видимо, к самому зверю.

— Ганнон! Ганнон! На колени!

Дон Херонимо слышит, что Фария больше не отпускает смешков — он хохочет во всю глотку. Тот балкон, эти сады, невзрачный смотритель, его хозяин и, самое главное, зверь: его отложенные переговоры, его провал, честь Фернандо и замаячившая перед ним собственная опала. Папа жестом отсылает смотрителя. Дон Жуан в восторге поворачивается к нему. Ну разве это не замечательно? Дар, даритель и тот, кого одарили. И какова его, Вича, роль в этой мизансцене? Зверь покачнулся, но на колени все-таки не встал. Папа пожал плечами.


Дата добавления: 2015-08-29; просмотров: 29 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.021 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>