Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Честь имею!Вступление. Человек без имени. 9 страница



 

– Мы здесь уже не хозяева! – говорили они. – На улицах Сараево у кого по-сербски ни спросишь, все морды отворачивают: там ответят тебе только по-немецки...

 

Цивилизация и прочие чудеса, обещанные графом Андраши на Берлинском конгрессе, сербам и во сне не снились. Они отсылали детей в Одессу, Киев, Москву и Петербург: там учили бесплатно, там славянским юношам давали повышенную стипендию, там образовывали будущих деятелей славянского Ренессанса.

 

Франц Конрад-фон-Гетцендорф доказывал Францу Иосифу:

 

– Не пора ли от методов управления Боснией и Герцеговиной перейти к методам энергичной аннексии? Генеральный штаб вашего императорского величества полагает, что можно захватывать даже всю Сербию, ибо Россия ныне ослаблена, а Германия преисполнена боевой бодрости...

 

* * *

 

«Свинская война» накалила обстановку до такой степени, что русская печать, всегда сочувственная бедам славян, выступила за разрыв Петербурга с Веною. В самый разгар этой войны на пост министра иностранных дел пришел Извольский – фатоватый говорун, выдвинувший лозунг новой политики:

 

– Мы слишком долго возились с Дальним Востоком, не пора ли России подумать о своем возвращении в Европу?

 

В начале 1908 года граф Алоиз Эренталь, венский министр иностранных дел, произнес речь перед своим парламентом. Он заявил, что Австрии надобно протягивать железную дорогу из Боснии через Македонию к лазурным берегам морей, омывающих Грецию. Эта речь вызвала немалый переполох в России.

 

– Если такая дорога появится, – рассуждали русские, – Вена заполучит весь Балканский полуостров, разрезав на куски земли славян, а рельсы соединят Берлин и Вену с греческим Пиреем... Такое никак нельзя допустить!

 

В столице было срочно созвано Особое совещание, на котором премьер Столыпин четко пояснил для Извольского:

 

– Россия совсем не готова к войне, а потому во внешней политике сейчас не должно возникать никаких осложнений. На речь Эренталя мы способны ответить деловой и полезной для нас компенсацией: от берегов Адриатики проложим свою железную дорогу к портам Черного моря...

 

Но Извольский, опираясь на особое мнение царя, помышлял совсем о другой компенсации. После поражения при Цусиме на Балтике почти не осталось боевых кораблей, а корабли Черноморского флота не могли миновать турецкие Проливы, дабы усилить флот на Балтике. Извольский считал, что Эренталь поможет ему открыть Проливы для русских кораблей:



 

– Но он тянет время, желая узнать мнение Берлина...

 

Каждое лето дипломаты спешили в Биарриц или в венецианское Лидо, дабы бежать от скучных обязанностей, Доверяя дела посольств секретарям и консулам. Так же поступали и министры иностранных дел, без дела околачиваясь на курортах, где они, вчерашние недруги, за партией в бридж вполне миролюбиво посмеивались над своим политическим» задором. На курорты южной Германии выехал и министр Извольский, вдогонку которому русские газеты посылали напутствия: объединить усилия России, Франции и Англии, дабы принудить Австрию вывести ее войска из Боснии и Герцеговины.

 

Эренталь пригласил Извольского отдохнуть в моравском замке Бухлау, где ему доставит удовольствие осмотр пинакотеки, после чего они в интимной обстановке взаимного доверия начнут переговоры. Извольский приглашение принял, и они – встретились. Но лучше бы никогда не встречались...

 

Напротив друг друга сидели два разных человека!

 

Алоиз фон Эренталь (1854 – 1912) – внук спекулянта зерном из Праги, который всю жизнь носил длинные пейсы. Сейчас за его спиной стояла древняя монархия Габсбургов, империя казарм и монастырей, заводов Шкоды и Бати, империя наживы, в которой утонченная аристократка Полина Меттерних уже не гнушалась сойтись с Ротшильдом, а дипломаты Австрии роднились с заокеанскими Вандербильдтами. Эренталя окружал непробиваемый панцирь, ловко сочлененный из финансов, внешних связей с идеями пангерманизма и потаенных каналов быстро растущего сионизма.

 

Александр Петрович Извольский (1856 – 1919) – внук придворного, лицеист по образованию, пижон по привычкам, с неизменным моноклем в широко распяленном глазу. За Извольским вырастала империя Рябушинских, Носовых, Морозовых, Коноваловых и Терещенок, империя, пронизанная золотыми жилами иностранного капитала. Если за Эренталем пряталось подполье финансового космополитизма, то за Извольским стояли подпольные связи с международным масонством. О нем писали: «Ходивший всю жизнь в долгах, как в шелках, Извольский бывал порою в большой зависимости от неизвестных международных сил...»

 

В замке Бухлау они беседовали как бы на равных правах!

 

Все дело в одном – кто из них и кого перехитрит?

 

Эренталь, ранее посол в Петербурге, хорошо изучил русских, а потому стойко молчал, давая выговориться Извольскому. Русский министр поговорить любил, а граф Эренталь (человек со скучной внешностью стареющего парикмахера) слушал, лишь иногда одобрительно кивая Сначала они условились о секретности переговоров, а коммюнике будет построено таким образом, чтобы извратить подлинный смысл их беседы. Извольский и Эренталь строили свои планы на предстоящем развале Турецкой империи, который неизбежен. (Между тем Турция, как известно, совсем не собиралась разваливаться...)

 

Беседа в замке Бухлау длилась весь день, а закончилась тем, что Эренталь поставил Извольского перед фактом – аннексия Боснии и Герцеговины дело уже решенное, которое и закрепит «мандат», выданный на Берлинском конгрессе. В ответ на это Извольский развесил над лысиной Эренталя пышные декорации славянофильских мечтаний; перед взором Эренталя возникли трепетные миражи Босфора и Дарданелл с воскрешением Византийского царства... Эренталь кивал, кивал, кивал.

 

– Я вас понимаю, коллега, – поддакивал он. – Россия без Проливов много веков живет со сдавленным горлом... Прошу рассчитывать на мое самое горячее участие в этом вопросе!

 

Извольский покинул Бухлау и, посверкивая моноклем, продолжил турне по Европе, дабы заручиться согласием великих держав на выход кораблей Черноморского флота через эти проклятущие Проливы. Берлин ему не возражал:

 

– Однако мы вынуждены требовать компенсации... Италия тоже не спорила, но предупредила:

 

– В обмен на изменение режима Проливов мы, наследники гордого Рима, вынуждены аннексировать Триполи в Африке...

 

Подъезжая к Парижу, Извольский из случайной газеты узнал, что в замке Бухлау он дал себя высечь перед всем миром. Эренталь уже оповестил Европу об австрийской аннексии Боснии и Герцеговины. В оправдание же агрессии им было сказано:

 

– Присоединение славянских земель есть результат доброго согласия с нами русского кабинета, что и было заверено министром Извольским при свидании со мною в замке Бухлау.

 

Извольский поспешил в Лондон, но там ему ответили, что к изменению статуса Проливов общественное мнение Англии... не подготовлено! Напрасно русский министр истратил весь запас своего красноречия – ничто ему не помогло.

 

– Возможен единственный компромисс, – отвечали милорды. – В случае выхода ваших кораблей из Черного моря Турция пропустит в Черное море корабли всех стран – без исключения.

 

Возвращаясь домой, Извольский сравнил Англию с псом:

 

– Видели ли вы пса, лежащего возле старой, высохшей кости? Он давно обсосал ее с таким небывалым усердием, что в ней не осталось даже запаха мяса. Пес вполглаза глядит на кость, которая давно ему не нужна. Но попробуйте выразить хоть слабое желание тронуть эту поганую кость, и пса не узнать: он издает такое ворчание, что приходится бежать...

 

* * *

 

Австрия целиком поглотила Боснию и Герцеговину не потому, что так сильно нуждалась в них, а скорее для того, чтобы они не сомкнулись с Сербией, увеличения которой Вена опасалась. Это был такой же удар по Сербии, как если бы Франция лишилась Прованса или же Италию оставить без Тироля. Извольский, конечно, мог мечтать о Проливах, но русские думали о том, как бы помочь сербам, если разгорится война; только в Москве набралось десять тысяч добровольцев, желавших выехать в Белград, чтобы сражаться...

 

Весь мир славянства был возмущен, а доверие Белграда к русской политике пошатнулось. Сербия вооружалась, готовая отбить нападение. Но германский посол Пурталес вручил Извольскому ультиматум, чтобы Россия не смела вступаться за сербов, и будет лучше, если она промолчит...

 

Точнее всех в эти дни выразился Столыпин:

 

– Россия пережила ВТОРУЮ ЦУСИМУ, но уже в дипломатии! Мы никак не можем влезать в войну – ни в большую, ни в малую.

 

Помощник военного министра Поливанов докладывал царю: «Военное обучение пошло у нас не вперед, а назад... Недостает неприкосновенных запасов... не хватает артиллерии, пулеметов, мундирной одежды... Мы не готовы!»

 

7. Но мы готовимся

 

В годы моей юности существовало мнение, будто в разжигании войн больше всех виноваты инженеры-металлурги: это они варят сталь, из которой делают пушки и снаряды, – вот им, подлецам, и выгодна любая война!

 

Говорить о «гуманности» войны – это, конечно, абсурд, если можно так выразиться, то «гуманизм» войны исходил из моего отечества. Петербургская декларация 1868 года в своей преамбуле гласила, что единственная законная цель войны – это даже не уничтожение, а лишь ослабление боевых сил противника. Россия позже других стран ввела в армии пулеметы, и это понятно: русские долгое время считали, что пулеметы следует запретить как бесчеловечное оружие массового истребления людей... Боснийский кризис застал меня уже на втором курсе Академии, когда вся моя страна ожидала большой войны. Плохо образованный политически, я все же понимал: если отдаленная война с Японией вызвала в России революцию, то случись большая и близкая к нам война с Германией, произойдет полное крушение монархии.

 

Именно в 1908 – 1909 годах мы были очень близки к подобной войне, а мои сокурсники не раз меня спрашивали:

 

– Отчего вы так обостренно переживаете все, что творится сейчас на Балканах? Вы похожи на человека, в квартиру которого уже забрались воры.

 

– В моем волнении повинна та часть сербской крови, что досталась мне от матери сербки, а другая половина русской крови невольно бунтует...

 

Но среди товарищей по учебе бытовало и крайнее мнение; мой приятель Володя Вербицкий считал, что войны не избежать:

 

– А если мы откажемся от ведения большой войны, Россия потеряет все плоды многовековых усилий народа, из великих держав мира она переберется в число второстепенных государств, с которыми никто уже не считается...

 

В наших разговорах встречались казенные выражения: «германский милитаризм», «немецкий империализм» – не удивляйтесь этому, ибо в ту пору истории такие слова несли большую смысловую нагрузку, а иначе о военщине кайзера и не скажешь... Иначе можно только ругаться!

 

Занятия шли своим чередом. Учили нас крепко. В любое время дня и ночи, даже не сверяясь со справочниками, русский генштабист мог дать точную справку: какова пропускная способность дорог Швейцарии, каковы баллистические данные французской или немецкой пули, сколько потребно лошадей, чтобы перетащить артиллерию через горные перевалы Испании... Мы умели делать доклады на любую тему и на любом из трех языков, умели стрелять как буры, гробились до потери сознания в манеже, мы корпели ночами над подлинными документами по статистике и экономике иностранных государств. Времени, конечно же, не хватало, и только тут многие осознали, что всегда можно занять денег, но никто не даст в долг самого ценного для человека – времени! Мы были приучены регламентировать себя даже в минутах при сдаче экзаменов, как отсчитывали их шахматисты между перестановкой фигур. От нас, будущих офицеров Генштаба, требовали краткости выражений, профессор Колюбакин приводил классический пример из духовно-семинарского быта. Ученый теософ, увидев на улице бегущего семинариста, окликнул его с небывалой лапидарностью:

 

– Кто? Куда? Зачем?

 

– Философ. В кабак. За водкой, – был получен ответ...

 

Длинные, расплывчатые и неуверенные ответы строго преследовались, снижая нам баллы успеваемости. Обращалось внимание на культуру речи, офицера резко обрывали, если он делал неверное ударение в произнесенном слове. Когда в Петербург приезжал на гастроли Московский Художественный театр во главе со Станиславским, нам говорили:

 

– Сегодня всем быть в театре! Считайте это своей лекцией. При таком режиссере, каков Станиславский, актеры почти скрупулезно берегут чистоту русского языка, и вам не мешает поучиться у них, как правильно говорить по-русски...

 

Знакомство с военной статистикой Германии настолько увлекло меня, что сухие цифры вдруг ожили, как оживают листья из маленьких почек. В этом мне помогала общая начитанность и знание иностранных языков. Порядки в Академии были суровы: если надобной книги не было в переводе на русский язык, офицер все равно обязан ее знать, ибо в библиотеке Академии имелись все военные труды на иностранных языках, и потому никакие отговорки в оправдание не принимались.

 

Полковник Баскаков, богатый сахарозаводчик, считался знатоком наполеоновских войн; на экзаменах он спросил меня:

 

– Что заимствовал Наполеон из тактики Балленштейна?

 

– Существование армии за счет местных ресурсов тех стран и народов, которые он грабил поборами, как это делал и Валленштейн в эпоху Тридцатилетней войны, грабежами и объясняется быстрая маневренность армии Наполеона, которой уже незачем было таскать у себя на хвосте длинные обозы.

 

Баскаков, поклонник Наполеона, даже поморщился:

 

– Ну, зачем же, мой милый, так дурно относиться к гению? Наполеон не грабил, он просто реквизировал.

 

– А какая разница? – отвечал я наперекор профессору.

 

Кажется, Баскаков хотел занизить мой балл по истории войн, но тут меня выручил Мышлаевский, автор множества научных трудов по тактике и стратегии:

 

– Что реквизиция, что грабеж – одинаково! Но коли вы коснулись личности Валленштейна, так скажите, в чем заключалась основа боеспособности его разбойничьей армии?

 

– Нажива! – отвечал я. – Со всех концов Европы в лагерь Валленштейна стекались бродяги, преступники и аферисты, готовые убивать и грабить, если Валленштейн им платит. Но стоило Валленштейну задержать выплату, и его лагерь сразу пустел...

 

На мое счастье, я посидел над книгой Альфреда Мишьельса и потому легко доказал свое знание политической обстановки в империи Габсбургов, которая ради своих черных целей породила такое чудовище, каким был загадочный рыцарь Валленштейн.

 

– Мне кажется, – закончил я, стоя навытяжку, – что звериные инстинкты Валленштейна передались генеалогическим путем его внучке, ставшей женой австрийского канцлера Кауница, а затем по наследству перешли и к реакционеру Меттерниху, который первым браком был женат на внучке этого Кауница.

 

– А вы... женаты? – вдруг спросил Баскаков.

 

– Не собираюсь. Сначала желаю окончить Академию.

 

– Верно, поручик, – одобрил меня Мышлаевский...

 

Мало нам, русским, политических кризисов, так вдруг возник еще кризис и космический. В 1910 году весь мир в страхе ожидал 29-е появление знаменитой кометы Галлея, которая имела очень дурную славу: ее появление издавна связывали с катаклизмами природы, войнами, засухами и эпидемиями. Русские обыватели ожидали светопреставление, ибо ходил слух, будто комета своим хвостом заденет нашу планету. Всем понятно, что столичные семинаристы отметили появление кометы испытанным способом – выпивкой:

 

– Петруха, дуй за водкой – конец света приходит!

 

– Братцы, – слышалось в эти дни, – пришел наш остатний денечек! Попадись мне этот Галлей, я б его, гада в облака зашвырнул, и пущай там болтается, покудова не подохнет...

 

Тогда не только семинаристы прощались с жизнью, из окон трактиров слышались плачущие мотивы:

 

Быстры, как волны, дни нашей жизни,

 

Что час, то короче наш жизненный путь...

 

Грешен, я тоже поддался всеобщим настроениям. Но визит кометы из космоса я невольно совмещал с аннексией Боснии и Герцеговины, которая в любой момент способна вызвать войну. Мои подозрения, кажется, начинали оправдываться, когда во главе Боснии был поставлен австрийский генерал Верешанин, проводивший в землях славян политику, угодную венским заправилам. В мае наша Земля удачно задела лишь «хвост» кометы, а 15 июля 1910 года сербский студент Богдан Жераич открыл огонь по Верешанину, промахнулся и тут же покончил с собой. Австрийцы нашли в его квартире книги Бакунина и князя Кропоткина, после чего Вена объявила, что Жераич был анархистом...

 

Но одинокий выстрел патриота стал репетицией для Гаврилы Принципа в том же Сараево... Помню, отец мне сказал:

 

– Хорошо, что все хоть так кончилось.

 

– Ты говоришь о выстреле в Сараево?

 

– Нет, сынок. Я имею в виду только комету...

 

Среди моих товарищей по Академии Генерального штаба был и черногорец Данила Црноевич, учеба которому давалась с трудом; я помогал ему как мог, с Данилой мы очень откровенно беседовали о делах на Балканах. В летние каникулы Црноевич, уже в чине штабс-капитана русской армии, выезжал в Цетинье навестить родственников, а в Белграде имел немало знакомств среди сербских офицеров. Однажды, вернувшись из отпуска, он передал мне в подарок коробочку, красиво перевязанную бантиком. В ней был аккуратно разложен балканский мармелад из ароматных фруктов.

 

– Спасибо, – сказал я, – мармелад я всегда люблю.

 

– Ты его полюбишь еще больше, если доешь его весь до конца и прочтешь, что написано на дне коробки. Там стояло только одно зловещее слово: Апис. Это меня потрясло, а Данила Црноевич сказал:

 

– Не думай, что в Сербии тебя забыли, и та ночь в конаке, когда свергали Обреновичей, еще будет воспета в песнях...

 

Тут я не выдержал и прослезился. Вы меня поймете.

 

* * *

 

Верховую езду нам преподавали два опытных кавалериста: Людвиг Корибут-Дашкевич, изгнанный из гвардии за женитьбу на певице Евгении Мравиной, и барон Карл Маннергейм, в ту пору долговязый ухарь гвардии, балагур и бабник... Вот уж не думал я тогда, что этого человека прямо из седла судьба пересадит на высокое место правителя Финляндии, где он сделается врагом нашей страны! А в манеже – своя, особая жизнь, свои манеры и свой жаргон. Здесь еще со времен Дениса Давыдова бытовала жестокая гусарская истина: «Бойся женщину спереди, а кобылу сзади!» Полезное предупреждение, ибо мы, академисты, не раз справляли похороны и поминки по тем офицерам, что были убиты наповал ударом задних копыт... В чистых стойлах, помахивая хвостами, стояли манежные кони – Изабелла, Вельможная, Мисс, Раскидай, Лилиан, Янтарь и Авиатор. Хвосты у всех аккуратно подрезаны, на лбах лошадей красовались грациозные челки. Разговоры тут слышались гусарские:

 

– Ну и суставы! Как шарниры в паровой машине.

 

– Сколько платил за Глота?

 

– Всего две «катьки». Экспресс, а не конь!

 

– А моя вчера вынесла, но закинулась на барьер.

 

– Где же красавица Астория?

 

– Сломала бабку. Пристрелили, чтоб не мучилась...

 

Помню, что в жестоком «посыле» лошади, принуждая ее брать высоту, я тоже вылетел из седла, разбив о барьер голову, и потерял сознание, лежа на желтеньком песочке, какой привозили в манеж с арены цирка Чинизелли. Очнулся и, открыв глаза, первое, что увидел, были длинные кавалерийские сапоги и длинный хлыст в руке барона Маннергейма.

 

– Барьер – это ерунда, – сказал он мне. – Будет хуже, когда начнутся парфорсные охоты за лисицами, если вы пожелаете после второго курса Академии учиться и на Четьем.

 

– Очевидно, пожелаю, – отвечал я, поднимаясь...

 

Я всегда много читал, но в Академии превратился в сущего пожирателя книжной мудрости по военным вопросам. Из казенной библиотеки я набирал домой такие тяжкие груды книг, что приходилось нанимать для пере, возки извозчика. Русские издательства в эти годы завалили книжный рынок литературой о минувшей войне с Японией, почти каждую неделю появлялись в продаже новые труды о войне, переведенные с немецкого, английского и прочих языков, – все это надо было изучать. Многие не выдерживали подобных перегрузок. Один мой товарищ вполне здравый, вдруг публично объявил, что не Лев Толстой, а именно он является автором «Крейцеровой сонаты». Его отвели к начальнику Академии, где он беседовал очень разумно. Но в конце беседы, когда его уже хотели отпустить восвояси, несчастный очень настойчиво хотел погасить папиросу о лоб начальника Академии Генштаба... До сих пор слышу его истошный крик:

 

– Куда вы меня увозите? Я не хочу... Я ведь еще не получил гонорар за написание гениальной «Крейцеровой сонаты»!

 

Деньги, выслуженные в Граево, быстро разошлись, просить помощи у отца я стыдился, потому и не стал отказываться от академического пособия в 140 рублей, на которые закупил карт, чертежных инструментов и хорошую готовальню. Завтракать я старался в дешевой столовой при Академии, а обедать ходил на баржу-столовую, пришвартованную к набережной напротив здания Академии художеств – специально для малоимущих студентов. Кормили на барже просто, но сытно, а наличие мундира меня ничуть не смущало, ибо среди будущих живописцев, обедавших на пятачок, встречалось немало офицеров...

 

Порядки в нашей Академии были очень строгие, ежедневно приходилось вставать чуть свет, чтобы не опоздать на лекции. В восемь часов утра каждый обязан расписаться в особом журнале о своем прибытии. Очень хотелось спать. Лишь в четыре часа дня мы освобождались, но, вернувшись домой, я снова садился за книги, которые, словно пики Альп, грудами возвышались передо мною.

 

– Ты начинаешь мне нравиться, – говорил отец.

 

– Чем же, папа?

 

– Тем, что взял себя в шоры и, подобно беговой лошади, видишь только то, что впереди. Если не удалось «Правоведением», так, может, после Академии пробьешься в гвардию. А это – почетно, это лестно, это всеобщее поклонение и успех в обществе. Надеюсь, еще изберешь себе достойную невесту.

 

На это я отвечал отцу словами известной пословицы:

 

– Не до жиру – быть бы живу...

 

Я прочитывал не сотни, а тысячи и десятки тысяч границ, запоминая имена, даты, цифры и цифры. Стакан с крепчайшим чаем, дымящаяся на краю пепельницы папироса, початый флакон со спермином доктора Пелля и неистовое желание выдержать это адское напряжение... Только бы не «свалиться» на майских экзаменах, зато летом настанут геодезические работы с Шарнгорстом в полевых условиях, и там – на приволье свободного житья – позволительно чуточку расслабиться.

 

Почти каждый месяц – в самое неожиданное время – с лестницы раздавался звонок, меня навещал полковник Дагаев, инспектор Академии Генштаба, прозванный «классною дамой». Он беззастенчиво проверял наши черновики, следил за тем, чтобы топографические карты были исполнены лично нами – без помощи профессиональных чертежников, заодно ковырялся в наших книгах, и суровая кара грозила тому из нас, кого вечерами инспектор не заставал дома полусогнутым над столом.

 

На следующий день грешника вызывали к начальству:

 

– Где вы вчера вечером изволили прохлаждаться?

 

– Извините, гулял со знакомой.

 

– Гуляли? А умнее вы ничего не могли придумать?

 

– Простите, но я...

 

– Никаких «я». Если вы желаете со мной разговаривать, вы обязаны молчать и слушать, что вам говорят старшие...

 

В конце второго курса программы лекций сильно «военизировались»: помимо истории недавних войн, мы постигали приемы новейшей тактики и стратегии. Спасибо нашим профессорам: ничтоже сумняшеся они шпарили нам лекции по немецким источникам, сами того не подозревая, что германская доктрина ведения массовой войны не ошеломила нас, молодых, как она ошеломила в 1914 году старых генералов, гордившихся геройским «сидением» на Шипке... Сидя на войне, войны не выиграешь!

 

Тут и побегать придется, да еще как.

 

8. «Черная рука»

 

Мне была дана жизнь, но у каждой жизни своя судьба. Дин человек лишь проводит жизнь, как лесной ежик или улитка, покорный судьбе, а другой человек сам созидает судьбу, для чего порою ему приходится всю свою жизнь выворачивать наизнанку. Я не был доволен жизнью, зато приветствовал свою судьбу. Но для полного осознания счастья не хватало женской любви. Только одного взгляда. Мне тогда большего было и не надо!

 

Но для нежных чувств, увы, не хватало времени.

 

Летние занятия по геодезии и топографии обычно проводились в Лужском уезде, близ унылого Череменецкого озера, где мы вели съемку для составления собственных карт. При этом будущие генштабисты селились в деревнях спали на полатях, как мужики, умывались возле колодцев, сливая друг другу на руки из ковшика, крестьянки охотно продавали нам яйца, творог, топленое молоко и комки желтого деревенского масла, завернутые в чистую тряпицу. Иногда сельская молодуха глянет из-под платка – так всю душу перевернет. И еще вспоминалось некрасовское, памятное со времен детства:

 

На тебя, подбоченясь красиво,

 

Загляделся проезжий корнет...

 

Здесь я чувствую надобность рассказать историю, настолько загадочную для меня, далекого от мистического восприятия жизни, что до сих пор не могу объяснить достоверность давнего случая. Если это был только сон, то, признаюсь честно, этот сон был загадочно-странным и почти достоверным.

 

Я делал триангуляционную съемку со своим напарником Володей Вербицким и однажды, оставив его в деревне Перловой, пешком ходил в Лугу на станцию, чтобы отправить письма. Рано стемнело, в лесу становилось жутковато. Дождя еще не было, но часто сверкали молнии. Я возвращался, не узнавая местности, надеясь по наитию выйти к какой-либо деревеньке, чтобы переждать грозу под крышей. Тропа подо мною исчезла, я понял, что заблудился. Вдруг – при очередной вспышке молнии – я заметил впереди себя тень большой собаки и подумал, что если это не волк, а собака, то она-то уж наверняка выведет меня к людям. Гроза усиливалась.

 

Но вот собака исчезла. Лес раздвинулся, и, пройдя немного вперед, я увидел темную аллею, в глубине которой едва-едва светились окна. Смутно белела старинная усадьба без флигелей, но с колоннами. На крыльце меня встретил лакей или мажордом, как будто меня здесь давно ждали. Я вошел внутрь, услышав игру на клавесине, словно попал дебри XVIII века, и мне сразу вспомнились композиции Готова и Борисова-Мусатова. В гостиной висели старомодные портреты вельмож – в париках и панцирях, неизвестные мне полководцы опирались руками в перчатках на подзорные трубы или эфесы боевых мечей. По углам комнаты, тихо потрескивая, горели свечи в бронзовых жирандолях, я заметил, что лакей куда-то удалился.

 

– Эй, – позвал я, – здесь кто-нибудь есть?

 

Игра на клавесине умолкла, но за спиною был ощутим едва слышимый шорох одежд. Я обернулся. В боковых дверях, открытых неслышно, стояла женщина лет сорока в старинных фижмах. На мой поклон она ответила жеманным реверансом и, сложив веер, расписанный в духе игривых картин Ватто, протянула мне ледяную, почти прозрачную руку. Снова заиграл клавесин, и тут... Клянусь, я не преувеличиваю, но я послушно начал танцевать старинный менуэт, после чего, как версальский маркиз, раскланялся перед дамой. Появился лакей в коротких белых штанах и, ударив в пол жезлом, объявил, что ужин подан.

 

– Прошу, – сказала мне дама, указывая путь в соседнюю комнату, где был накрыт ужин. Посуда за столом была тяжелая, словно гири. Женщина что-то велела своему лакею, но я ничего не понял в ее речи, и тогда она сама пояснила по-русски: – Я беседовала по-шведски... Вы попали во владения древней Ингерманландии, которую русские называли Ижорской землей, а ваш временщик Меншиков стал первым герцогом этих земель. Тут со времен короля Густава Адольфа, растоптанного копытами лошадей в битве с Валленштейном, жили шведы, и они не покинули Ингерманландии даже тогда, когда она была завоевана вашим императором Петром Великим...

 

Среди множества портретов я заметил парсуну, живопись которой уже потрескалась в древних кракелюрах, как трескаются стекла окон при сильных пожарах. Изображенная на портрете молодая дама держала на плече какого-то пушистого зверька.


Дата добавления: 2015-08-29; просмотров: 20 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.04 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>