Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

нужна мне беспощадность. 22 страница



— Про Голубка-то помнишь? — спросил Саша Надежду Львовну.

Она посмотрела на сына вопросительно.

— Ну, жеребец Голубок, директора совхоза «Пролетарка» возил, — сказал Саша. — Помнишь, как он меня брякнул?

— Куда? — живо спросил Богословский.

— Копытом? — подавшись вперед, осведомился Устименко.

А Нечитайло даже ладони потер одна о другую, словно предстояло ему в стужу перед тарелкой горячих пельменей хлопнуть рюмку водки. И рот слегка приоткрыл от волнения.

Мать с сыном переглянулись, засмеялись. Отец смотрел на них строго.

— Мама от отца скрыла, — сказал Саша. — Ведь он у нас гроза, понимаете? Нам бы с Николаем тогда вовек в ночное не попасть, мы ее укланяли — маму. Меня жеребец довольно мощно тогда в живот ударил, я даже сознание потерял.

— В живот? — воскликнул Устименко.

— Вы точно помните? — вновь наклонился к Саше Богословский. — Вы не путаете?

— Покажите рукой, куда жеребец ударил? — спросил Устименко. — Поточнее!

— Сюда и ударил, — хмуро показал место опухоли Александр. — Точно, я-то помню! — Ему казалось, что вся его история напоминает ушиб Ивана Ильича из повести Толстого. У Ивана Ильича смертельная болезнь началась с ушиба. И Саше совершенно непонятно было, почему так весело оживились доктора.

— А в больнице Шилову вы об этом рассказывали?

— Зачем? Разве он спрашивает? Он ведь сам все всегда знает…

— Подождите, молодой человек, не обвиняйте с такой уж поспешностью, — почти резко оборвал Сашу Богословский. — Вы сами студент-биолог, критически настроенная личность, сами-то вы обязаны были помочь науке…

— Так ведь он же спешил, очень спешил, — извиняющимся тоном произнес младший Золотухин. — Он совсем уж на ходу был, даже своего помощника обругал, что здесь картина, «ясная ребенку»…

— Так вы бы помощнику, — не сдался Богословский. — Вы бы свое самолюбие в карман спрятали, мы, врачи, не боги, батенька мой, мы не обязаны эту вашу лошадиную причину заранее знать…

— Так что же у него? — сзади, стоя возле изножья кровати, с трудом спросил старший Золотухин. — Что?

— Мы все трое, — не торопясь, со всем тем спокойствием, которое в нем нашлось для этой минуты, сказал Устименко, — мы трое уверены, что никакой это не рак, не злокачественное это вовсе, понятно вам, а гематома. Впрочем, это гораздо лучше разъяснит вам Николай Евгеньевич…

Очень тихо было в холодной спальне, покуда Богословский в подробностях, доступных их пониманию, объяснял родителям и самому Саше историю его заболевания и той врачебной ошибки, от которой, по его словам, никакой академик не гарантирован…



— Но ведь вы же, — прервал было Саша, но осекся под строгим взглядом Богословского.

— Что я же? Во-первых, не я же, а мы все. А во-вторых, счастье, что по чистому случаю вы нынче вашего грозного батюшку не испугались и коня Голубка вспомнили, товарищ биолог. А если бы не вспомнили?

Конечно, замученные родители и не менее издерганный Саша не сразу поверили в то счастье, которое опрокинулось на них нежданно-негаданно. Не сразу и не совсем. Больно прост он был, Богословский, после всех уверенных в себе и совершенно спокойных и невозмутимых в своей уверенности профессоров и их еще более уверенных и непогрешимых ассистентов. Больно прост, мужиковат, неотесан, даже зевал не к месту и сморкался как-то трубно, вызывающе и подолгу. И Устименко был под стать ему, без всякой академической вальяжности, почему-то сурово насупленный, и Нечитайло — злой и угрюмый.

Что заботит их, если все так хорошо?

О чем думают?

— Вот так, — заключил Николай Евгеньевич свои разъяснения, — таким путем, молодой биолог. Так что винить нам с вами некого, кроме себя самих…

С этими словами он поднялся и пошел в столовую. Пошли за ним и Устименко с Нечитайлой.

— Значит, он поправится? — спросила Надежда Львовна, едва перешагнув порог.

— Предполагаю и даже уверен, что всенепременно поправится, — сказал Богословский. — Убежден.

Надежда Львовна помотала головой, чтобы стряхнуть быстро бегущие слезы, и почти силой усадила докторов за стол. А Зиновий Семенович остался ненадолго с сыном. Он молчал и смотрел на него и больше не видел той смерти в Сашином лице, которая так ясно представлялась ему всего полчаса назад.

— Симулянт ты, Сашка, — сказал он. — Честное слово — симулянт.

Слезы навернулись на его глаза, он вытер их, они вдруг полились.

— Ну, папа, что ты… — испугался Саша. — Брось!

— Пройдет, — сказал Золотухин-старший. — Вообще-то мы с матерью на этом Шилове тоже дошли.

— А тебе же он так понравился.

— Кто?

— Да Шилов. «Солидный, серьезный, лишнего не болтает»! — передразнил Саша отца. — И чуткий…

— Вообще-то конечно, да не в том дело…

— А знаешь, в чем?

— В чем?

— В том, что масса бед нашей жизни от Шиловых. Много их, отец. Везде они есть. И удачливые…

Отец подозрительно посмотрел на сына, крепко обтер одеколоном лицо перед зеркалом жены, увидел свои воспаленные, завалившиеся глаза и, выходя к гостям, сказал Александру:

— Представляешь, как мы сегодня будем все спать? За все это время.

Мягко ступая в домашних меховых туфлях, Золотухин открыл дверь и остановился на пороге, услышав сдерживаемый, но все-таки бешеный голос Богословского:

— Тут не в ошибке врачебной дело, дорогой Александр Самойлович. И если я при великолепном этом парне нашу медицину защищал, то только потому, что стыдно мне, понимаете, стыдно за скорохватов этих, за джигитов, влюбленных в себя.

Надежды Львовны в столовой не было, и Золотухин вдруг почувствовал себя подслушивающим то, что называется «врачебной тайной». И, не догадавшись кашлянуть, что обычно делается в таких неловкостях, осведомился, плотно закрывая за собой дверь:

— Прощения прошу, о каких именно джигитах речь идет?

Богословский бросил на Зиновия Семеновича злой взгляд и ответил не ему, а своим докторам:

— О джигитах, как их Федоров-покойничек называл, о джигитах от хирургии. Он мне живот раскромсал — черт ваш Шилов, он — открыватель новых путей в хирургии. Он весь в будущем, а в нынешнем ему неинтересно. Хотите, свой живот покажу? Силком меня к нему поволокли, вот и хлебаю. И в райском эдеме или в преисподней только расхлебаю. А почему? Потому что у него, у Шилова вашего, в это мое несчастливое мгновение как раз новая идея проклюнулась. Он же полон идей и от недостатка времени все на людях поспешает. «Ты, — это он мне говорит, — старомоден до смешного». Я ему: «Модничайте, профессор, сначала на крысах!» Вот он мне и показал крысу. Впрочем, извините меня, не ко времени это я взорвался, но случается, что и мы, врачи, подвержены опытам, довольно нерентабельным…

— Значит, выходит, Сашка мой прав? — грузно садясь, спросил Золотухин. — Зачем же вы ему нотации читали?

— Рано ему правым быть, — усмехнулся неожиданно и хитро Богословский. — Верно, Владимир Афанасьевич? Эдак он от младых ногтей и в пульсе разочаруется. Вы погодите, товарищ Золотухин, вот поставим авось вашего парня полностью на две ноги, тогда пусть и задумывается над сутью вопроса. А пока ему в нас не верить — противопоказано. Я в смысле здоровья. Там неправильно все было, отчего же и здесь неправильно не может быть? А?

Надежда Львовна внесла огромную яичницу, Золотухин налил водку.

— За вас, мамаша, — сказал Богословский, — да чтобы не забывали никогда никаких лошадиных копыт.

Он вылил в себя водку, помотал вилкой над маринованными грибами, квашеной капустой, солеными огурцами, понюхал корочку и взялся за яичницу. Надежда Львовна все плакала тихими, быстрыми, счастливыми слезами. Устименко и Нечитайло ели молча, Зиновий Семенович наливал себе часто, радостно хмелея.

— Какая же у вас для больных правда? — спросил Золотухин.

— Только та, что здоровью не вредит, — ответил Устименко. — У нас, Зиновий Семенович, одно правило — у всех среднепорядочных работников медицины: ничем никогда не вредить. Если ложь помогает — солжем и не поморщимся.

— А для близких?

— Если они не психопаты и не истерики?

— Допустим, мы с Надеждой Львовной.

— Только правда! — сказал Устименко.

Глубоко сидящие, суровые глаза Золотухина внезапно посветлели, он протянул к Устименке стопку, чтобы чокнуться, и предложил:

— Может, на этом основании окончательно помиримся, доктор?

Владимир Афанасьевич промолчал. Богословский взглянул на него предостерегающе: не следовало сейчас «заводиться». Но было, разумеется, уже поздно.

— А если бы, — неприязненно и отчужденно начал Устименко, — если бы, товарищ Золотухин, мы бы ничего утешительного сказать не смогли бы, тогда как? Сейчас благорастворение и добрые слова, а в ином случае, от нас совершенно не зависящем, как? «Я говорю, а ты записывай»? Или — «универмаг важнее больницы»?

— Ну уж, — испугался вдруг «мракобес от хирургии» Нечитайло. — Зиновий Семенович чрезвычайно много делает для здравоохранения…

— Вы помолчите! — оборвал Нечитайлу Богословский. — Что значит «делает»? А как он может не делать?

Золотухин попытался отшутиться:

— Мать, это они вроде нападают всем скопом на одного?

— А правильно, — все еще всхлипывая, сказала Надежда Львовна. — Верно! До войны еще человеком был, а тут взял себе манеру на всех рычать. Даже я его бояться стала. И что за стиль у руководителей пошел — пугать! Всех пугает, на всех топает. Знаю, сердце у него у самого болит, а выражение на лице такое, словно нет ему ни до чего дела. Или маску навесил. И не видно Зиновия. Не Золотухин, а статуя. Даже тяжело…

— Ну, что ж, может быть, — сказал Золотухин. — Весьма даже вероятно. Прошу прощения. Работенка у меня легкая, ответственности никакой, область удобная, удача за удачей, занимайся здравоохранением да искусством…

Садясь в машину, Богословский сказал:

— Что ж? Жить Сашке и жить!

— Оперировать вы будете?

— Дело нехитрое.

Нечитайло спросил, что это были за слова о пигментации и конъюнктивите.

— А я тогда рольку играл, — усмехнувшись, ответил Богословский. — Нельзя же на тот свет отпускать в плохом настроении. Я и решил: разобьюсь, а все страхи к черту изгоню. Пускай веселым помирает. Да никак никакую латынь, подходящую к случаю, вспомнить не мог. К счастью, по существу обошлось. Повезло парню.

— Повезло, что вы в Унчанске, — сказал совсем разомлевший Нечитайло. — Вот в чем повезло. Мне в моей ситуации…

— А вы забудьте о ситуации, — сурово прервал Устименко. — У каждого своя ситуация, а при случае, глядишь, и подлостью обернулась. Я вам верно толкую, Александр Самойлович, забудьте! Иначе передеремся. Ясно вам?

— Ясно, но не очень, — пробурчал Нечитайло. — Впрочем, разберемся!

 

 

Глава шестая

 

СКАНДАЛЫ, САЛОНЫ И БУДУАРЫ

 

Свою статью о том, что к Новому году трудящиеся получат «подарок», который «гостеприимно» распахнет перед ними двери, Бор. Губин таки ухнул тридцатого декабря, несмотря на то, что Устименко опус этот никак не одобрил. Напечатано было размашистое сочинение товарища Губина дней через десять после того заседания, когда Устименко, невзирая на гримасы Евгения Родионовича, выложил начальству те причины, по которым больница не сможет открыть свои двери не только к Новому году, но даже и к Первому мая. Здесь же схватился Владимир Афанасьевич и с Саловым, который, оправившись после операции, не получил, бедняга, какую-то главную разнарядку и не смог выполнить свои обязательства действительно по не зависящим от него обстоятельствам; тут же произошел и крутой разговор с начальником областного аптекоуправления — неким до чрезвычайности самоуверенным и нагло-спокойным товарищем по фамилии Вислогуз. Сей деятель спроворил комбинацию, из-за которой Устименко не смог заснуть всю нынешнюю ночь. «Затоварившись», по его снабженческому выражению, аскорбиновой кислотой и не имея намерения «замораживать» государственные деньги, товарищ Вислогуз по согласованию с товарищем Степановым (отдел здравоохранения), «поставил» весь наличный и запланированный получением на будущий год запас жизненно необходимого больницам и аптекам витамина «С» жукам из предприятий, ничего общего со здравоохранением не имеющих.

Побелев от злобы, Устименко говорил:

— Мы выяснили, что товарищ Вислогуз отгрузил витамин «С» мыловаренному заводу имени Пузырева, заводу газированных вод и кондитерской фабрике «Красная роза». Тахинная халва, видите ли, теперь будет «витаминизированной», что подымет ее продажную стоимость. Многие сорта карамели, конфет и пряников тоже возрастут в цене, потому что их витаминизируют. Изюм в шоколаде, вода «Крем-сода», мыло «Подарочное» и «Весна», крем для стареющих дамочек «Молодость» — все это будет витаминизировано, в то время как молоко для дошкольного возраста, кефир и прочее обходится у нас без витаминизации. И это при том, что для витаминизирования тонны молока нужно всего сто граммов аскорбинки…

— Вислогуз, сколько вы продали всем вашим дельцам? — багровея шеей, спросил Золотухин.

Вислогуз поднялся и прочитал по бумажке.

— Выходит, две тысячи килограммов? — подсчитал Зиновий Семенович. — А вы куда смотрели, Степанов?

Женечка поднялся и дал справку, куда именно он смотрел. А Вислогуз вдруг нагло и спокойно солгал о каком-то будто имевшем место телефонном разговоре с Устименкой, который наотрез отказался «планироваться» по витамину «С».

— Послушайте, вы врете! — крикнул Владимир Афанасьевич. — Это черт знает что!

— Я имел с вами беседу при свидетеле, — по-прежнему спокойно и даже высокомерно произнес Вислогуз. — У меня как раз находилась товарищ Горбанюк в кабинете. Здесь ее, к сожалению, нет, но вы можете заиметь справку при желании.

Золотухин, насупившись, записал «Горбанюк».

— Ладно, разберемся, — сказал он жестко. — Только я уверен, что прав Устименко. Тратить дефицитнейшие синтетические витамины на дамские кремы — преступление. И на всякие там крем-соды…

— Но витаминизация продуктов широкого потребления, — начал было Женька, — усиленно рекомендуется…

Зиновий Семенович ударил тяжелой ладонью по столу.

— Все с этим вопросом! — круто сказал он. — Салов, объясните свои штуки! Почему в олифе отказали? У меня выписка лежит — вы олифу имеете, вам Рыжак отгрузил еще в ноябре…

Заседали до одиннадцати, а после заседания Лосой вручил Устименке три ордера на квартиры.

— Поскольку ты собираешься жить в больнице, — сказал Андрей Иванович, — я на этот заход тебя ордером не утруждаю. Жди! Вот он, бывший твой ордер, заполнишь по собственному усмотрению.

— Заполню! — милостиво согласился Устименко. — И командировку мне нужно — в Киев.

— Зачем это?

— Есть близ Киева больница — посмотреть хочу.

— А в Париж не надо?

— И в Париж надо, — серьезно глядя на Лосого, сказал Устименко, — только не теперь, — нынче некогда, а погодя съезжу.

— Ты всерьез?

— Абсолютно. Это же до смешного доходит — всякие штуки с приоритетами. Почтенные люди, вроде академиков, вместо того чтобы дело делать и науку вперед двигать, чуть не в пятнадцатый век залезли — кто у кого когда что позаимствовал. Ужас как больному важно, кто именно ртутную мазь придумал.

И, заметив, как поморщился Лосой, рассердился:

— Пугаешься все, Андрей Иванович! А чего пугаться? Давеча зашел в «Гастроном» Наташке эклер купить, пирожное, а продавщица мне говорит, и притом с суровостью в очах — на место, так сказать, ставит: «Эклеров нет». — «Так вот же, говорю, эклер!» А она: «Теперь называется — продолговатое пирожное с заварным кремом!»

Лосой хихикнул:

— Врешь!

— Пойди — проверь.

— Вообще-то оно правильно, — сказал Лосой, напуская на себя серьезность. — С низкопоклонством надо бороться.

— Ну и на здоровье! — забирая ордера, произнес Устименко. — Боритесь, черт бы вас подрал, с названием пирожного. Это куда проще, чем с Вислогузом или с Горбанюк!

Лосой пожал узкими плечами и хотел еще что-то сказать, но Устименко отмахнулся:

— Ладно, не учи меня, Андрей Иванович! Пинцет мы все равно не станем называть «длинными металлическими щипчиками». А впрочем, может и будем…

Утренним поездом приехал Митяшин — с супругой, с тещей, с солидным тестем и лопоухим весельчаком сыном, который так обрадовался здешнему снегу и льду, что с вокзала отправился на коньках к будущему месту постоянного жительства. Митяшинское семейство привезло с собой очень много луку, нанизанного на веревочки сухого перцу в стручках, два мангала — жарить шашлыки, а остальное было у них — ручной багаж да еще кошка с котятами. Сам Митяшин на ташкентском солнце после войны словно бы провялился, усох, почернел, запустил усы — в ниточку — седые и щеголеватые, приобвык носить шляпу из какого-то материала, вроде бы из хряща, и жаловался, что, несмотря на всю свою тоску по солнцу во время войны в Заполярье, к солнцу в солнечном Узбекистане не привык, даже сильно там болел.

При виде трехкомнатной квартиры в новом, для начальства строенном, доме на лице Митяшина проступила краска, но никаких изъяснений благодарности он, разумеется, себе не позволил, только значительно посмотрел на супругу и тещу, давая им понять этим взглядом, что другого и ждать было смешно: если товарищ Устименко обещал, то обещание он выполняет — убедились теперь?

Тесть молча прошелся по всей квартире, поколупал в одной комнате плинтус, в другой — краску на двери. Теща сообщила, что вода идет почему-то ржавая.

— Перепустить надо, застоялась в трубах, — объяснил тесть.

Не без грусти и сам Владимир Афанасьевич оглядел предназначенную ему квартиру. И даже поморщился, представив себе те слова, которые произнесет его теща, когда узнает, почему они «опять» без квартиры и все еще живут, как «бездомные собаки».

«И детская Наташке была бы!» — с коротким вздохом подумал он, но додумать не успел, потому что Митяшин сделал ему «сюрприз», да какой! Он вдруг представил Владимиру Афанасьевичу тестя как очень квалифицированного повара-диетолога, которого хорошо знал покойный Спасокукоцкий, а тещу — как не менее опытную сестру-хозяйку. И дрогнувшим голосом прибавил, обращаясь к жене:

— А Женечка моя — акушерка. Современным не чета.

Женечка лукаво исподлобья взглянула на Устименко — такие, как она, думают, что от их взглядов у мужчин сладко кружатся головы. «Бедненький Митяшин, — вспомнил Владимир Афанасьевич войну, — как он ждал писем!»

Но сейчас все было хорошо, даже отлично. Одна квартира — и четыре первоклассных работника, — пусть-ка те, кто приедет позже, бросят камнем в неправильное распределение жилплощади.

С легким сердцем выпил он стопку водки, сидя на паркетинах в новой квартире, весело закусил молочной, сладкой луковицей. А Митяшин в это время, экая и мекая, говорил речь о нем, об Устименке, какой это отличный товарищ и руководитель и какой у них будет коллектив.

На улице Ленина Владимира Афанасьевича окликнул Губин:

— Здравствуй, Володечка! Я тебе несколько раз звонил…

В губинском голосе нынче почудилось Устименке что-то непривычно искательное.

— Опять сочинение написал?

Губин даже немножко хихикнул:

— Все ты меня поддеваешь, Владимир Афанасьевич. Нет, дело в другом. Понимаешь…

— Да ты не буксуй, — посоветовал Устименко своим обычным безжалостным голосом, — не стесняйся. Не тушуйся, как некоторые выражаются. Режь «с озорной хитринкой в лучистом взгляде», как ты в очерках пишешь…

— Понимаешь, — сказал Губин, — неприятная довольно история. Тут я одного субчика разрисовал в газете, выдал ему что положено, а он по нечаянности в себя выстрелил, разрядилось ружье, что ли? Ну, доброжелателей у меня, сам знаешь, полная область, так пустили гнусную сплетню — будто он пошел сознательно на самоубийство. Так вот, по-дружески…

— А он что — по «скорой»?

— Надо думать, по «скорой».

— По «скорой» к нам. Фамилия его как?

— Крахмальников, — почему-то шепотком сказал Губин. — Сволочь редкая, и вы, конечно, хлебнете с ним горя, если не перекинется…

Устименко внимательно посмотрел на Губина.

— Вообще-то следственные органы такими историями занимаются, — задумчиво сказал он. — Впрочем, посмотрим. Позвони вечером…

В больнице Богословский решительно сказал Владимиру Афанасьевичу, что, по его убеждению, Крахмальников стрелялся.

— Жаканом засадил, да как! — даже с некоторой похвалой произнес он. — Там сейчас Штуб сидит. А мне супруга крахмальниковская ночью многие подробности выплакала.

И Николай Евгеньевич рассказал, что Губин не только в местной газете, но выступает и в столичных, особенно по вопросам высокопринципиальным, связанным с суровой критикой некоторых распоясавшихся личностей. Такой именно личностью в Унчанске, на взгляд Губина, оказался «потомок Ионы Крахмальникова, миллионщика и воротилы», «окопавшийся» здесь на ответственном участке культуры, а именно в краеведческом музее. Губин выволок потомка на страницы «Унчанского рабочего» в статье под названием «За ушко да на солнышко», а потом нажаловался на местный либерализм в столичную прессу. Там, в журнальчике, ведающем вопросами различных музеев и самодеятельного искусства, в отделе «Нам пишут» стукнули уже по Унчанску, где такие «монстры», как Крахмальников И. А., «чувствуют себя как рыба в воде». Были еще слова «цинично», «нагло», и про то, что «монстр» Крахмальников, не маскируясь, обделывает свои грязные дела, или что-то в этом роде.

«Монстр», по словам его супруги, засел за опровержения, но несмотря на то, что всем, кто их читал, сразу же становилось ясно, что Крахмальников и не монстр, и не виноват ни в чем, что все это пакость и Бор. Губина надо гнать из печати навечно взашей, Бор. Губина не гнали, опровержений не печатали, а лишь раздражались на Крахмальникова все более и более, вплоть до того момента, когда «Унчанский рабочий» объявил злосчастного директора краеведческого музея не только монстром, но и «агентом чуждой нам идеологии».

Тут бы и конец истории, но Илья Александрович, закаленный неприятностями, не таков был, чтобы признать себя агентом и пойти сдаваться. Порыскав в охотничьих запасах, он отыскал жакан и выстрелил из старой берданки, но с непривычки нажимать спусковой крючок большим пальцем ноги всадил самодельную пулю не в сердце, а в легкое, после чего и был доставлен к Николаю Евгеньевичу.

Сделав, как всегда, все возможное и еще чуточку совершенно невозможного, рискового и даже неправдоподобного, старый доктор выслушал бессвязные рыдания супруги «монстра» Капитолины Капитоновны и — как был, в залитом кровью халате, — телефонным звонком разбудил Штуба — был пятый час утра.

— Приезжал Штуб? — спросил Устименко.

— Непременно. Но только Крахмальников тогда совсем плох был, я Штуба к нему в палату не впустил. Посидел, покурил, супругину версию у меня вызнал и вновь отправился.

Помолчав, Устименко спросил:

— Выходит так, что Губин его, то есть Крахмальникова, на самоубийство и толкнул?

— В том вся и штука, Володечка, что сам-то «монстр» теперь заперся накрепко и всякую попытку самоубийства упорно отрицает. Супруга, говорит, ошибается в романтическую сторону. Нечаянный выстрел, и никакой от этого радости вашему Губину не бывать.

— Почему — вашему?

— Потому что все мы одна шайка-лейка — так сей «потомок миллионщика Ионы Крахмальникова» считает. Нас товарищ Губин в прессе возносил, а его убивал — как же ему о нас располагать?

— А что же он за человек, по-вашему, Крахмальников?

— Человек божий, обшит кожей.

— Я серьезно спрашиваю.

— Ослабевший человек. Вернее, не ослабевший, но наступила такая слабая минута, с каждым случается. Только некоторые эту минуту переступят и плюнут, а другие — вот как товарищ Крахмальников. Теперь-то он доволен, жить захотел, но все-таки не слишком…

— Почему же он стрелялся, если не виноват?

— Ах ты господи, Владимир Афанасьевич, до чего вы все-таки еще младенец. Стрелялся, потому что Губин его на посадку рекомендовал своими «эссе». А сидеть человеку совершенно не к чему, поймите…

Устименко ответил рассеянно:

— Да тут чего ж не понимать…

— То-то, что не вполне понимаете.

Погодя Владимир Афанасьевич зашел в палату к Крахмальникову. Это была девятнадцатая, так сказать особого назначения. В ней преимущественно умирали, отсюда выносить было близко.

Но стрелявший в себя жаканом Крахмальников стараниями и искусством Богословского не только не умирал, а выглядел бойко, даже задиристо. Устименко посидел с ним, поспрашивал о самочувствии, спросил, чего бы Илье Александровичу хотелось.

— Одному гражданину морду набить.

— Какому?

— Вашему другу и почитателю. Который про вас стихотворения в прозе пишет.

— Губину, что ли?

— Допустим, ему. Теперь только это не скоро сделается по причине дурацкого выстрела.

Устименко промолчал.

— Выйду инвалидом? — спросил Крахмальников.

«Еще выйди сначала!» — подумал Владимир Афанасьевич, но сказал бодро:

— Зачем инвалидом. Выйдете здоровым человеком и, надеюсь, огнестрельным оружием перестанете баловаться…

В сердитых глазах «потомка миллионщика Ионы» почудилось Устименке нечто и сейчас угрожающее самоубийством, и он отрядил к нему постсестру.

Штуб, прежде чем приехать, позвонил — спросил, пришел ли Крахмальников в себя. Устименко сказал, что сейчас получше, он разговаривает и даже весел.

— Жить-то будет?

— Надо думать, — не слишком определенно сказал Устименко.

Войдя в девятнадцатую палату, Штуб долго протирал очки. «Монстр» внимательно на него смотрел и молчал.

— Узнаете? — домашним голосом осведомился Штуб. — Нет? Мы ведь видались…

— Видались, — согласился Крахмальников. — Однажды вы меня из тюрьмы выпустили, в другой раз я вас едва насмерть не убил. Помните?

— И это помню, — покладисто согласился Штуб.

Острые глаза Августа Яновича смотрели на «монстра» сквозь толстые стекла очков с выражением доброго и даже горячего, но чем-то словно бы стесненного участия.

— А сейчас станете по всей форме следствие проводить? — осведомился Крахмальников. — Так вот вам, товарищ Штуб, весь сказ: по нечаянности.

Штуб все смотрел теперь с какой-то мальчишеской заинтересованностью.

— С каждым может случиться, — неприязненно произнес «монстр». — Называется — «неосторожное обращение с огнестрельным оружием».

— Не будем спорить, — мягко произнес Штуб. — Мы оба взрослые люди. Врачи мне ясно сказали, что вы стреляли в себя. Да и супруга ваша все подробно тут изложила. Я пришел к вам, Илья Александрович, не мораль читать, а выяснить у вас лично, что вас побудило стреляться. Лежите, пожалуйста, спокойно, ваша жизнь мне известна довольно подробно именно потому, что вы давеча вспомнили — я ведь вас выпустил из заключения в… — он несколько помедлил, — в… строгие времена. И я… не желаю, товарищ Крахмальников, чтобы такие люди, как вы, стрелялись.

«Монстр» молчал. Бескровное лицо его, с чуть калмыцким разрезом глаз, жесткое лицо было неподвижно. Только белые губы немножко улыбались, едва заметно, чуть-чуть.

— И какого лешего вам понадобилась эта акция? — осведомился Штуб. — Тоже отыскали причину. Зашли бы ко мне, поговорили бы…

— Я был.

— У меня?

— У майора Бодростина.

— А-а… — только и сказал Штуб.

— Майор Бодростин выразился в том смысле, что советская печать никогда не ошибается и что я «матерый клеветник». А потом изъяснился, что «пока» у него ко мне претензий не имеется. Из этого лаконичного «пока» я и заключил, что песенка моя спета, потому что во второй раз вы на меня свою карьеру разменивать не станете…

Штуб ничего не ответил.

— Вот я и решил уклониться от мероприятий товарища Бодростина и сбежать под могильный холмик. Под плиту не смею сказать, — со смешком, похожим на кашель, или с кашлем, похожим на смешок, произнес «монстр». — Надоело, знаете ли…

— Но зачем же сбегать? — напирая на слово «зачем», спросил Август Янович.

— Вы это серьезно? — вопросом ответил Крахмальников. — Вы бы иначе поступили?

— Иначе.

— А если моя жизнь — моя честь? Если мне быть врагом народа невозможно? Если для меня смысл жизни в служении тому правопорядку и государственному устройству, которые я считаю единственными правомочными на земном шаре? Тогда как мне быть?

Август Янович смотрел в окно на тихие снега, именуемые бойким Бор. Губиным «весело-буйным пейзажем дерзкого строительства», и слушал, не прерывая «монстра», хоть и понимал, что говорить тому вредно. Слушал, зная, что Крахмальников говорит решительно то, что думает, ничего не раздувая, рассказывает печальную суть своей, как он сам выразился, «дурацкой истории».

— Ну, и еще одно немаловажное обстоятельство, — продолжал Крахмальников, — у меня, товарищ Штуб, есть жена, которую я уважаю. — В эти минуты, в палате, с этим собеседником «монстру» казалось неловким, невозможным и даже смешным произнести слово «люблю», хоть Капитолину Капитоновну он любил в том понимании этого слова, которое далеко не каждому дано. — Кроме того, у меня есть сын. А жизненный опыт учит меня, что лучше остаться вдовой самоубийцы и сиротой, нежели, так сказать, родственниками врага народа. Вы, товарищ Штуб, по роду вашей деятельности не можете эти печальные обстоятельства не знать.

Штуб не ответил. Разминая пальцами табак в папиросе и стесняясь закурить в этой палате, он все еще смотрел в окно.

— А что в нашем музее висела коллективная фотография группы Земскова и именно я ее экспонировал, так ведь то, что Аглая Петровна Устименко и Постников перешли к фашистам, — это пока что слухи. Даже вы ничего точного сказать не можете. Или можете?


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 26 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.034 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>