Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Откуда, надо заметить, ничего не вытекает 18 страница



Неумолимо решителен бывал он только в том единственном случае, когда поступало письмо, под которым не было подписи правления какого-либо общества или какой-нибудь официально признанной церковной, научной или художнической организации. Такое письмо пришло в эти дни от Клариссы, в нем она ссылалась на Ульриха и предлагала учредить австрийский год Ницше, а одновременно сделать что-то для убийцы женщин Моосбругера; предложить это, писала она, она чувствует себя обязанной как женщина, а также из-за знаменательного совпадения, состоящего в том, что Ницше был душевнобольным и Моосбругер тоже душевнобольной. Ульрих с трудом скрыл свею досаду за шуткой, когда граф Лейнсдорф показал ему это письмо, которое он сразу узнал по на редкость незрелому почерку с рубцами жирных горизонтальных линий и подчеркиваний. Но граф Лейнсдорф, заметив, как ему показалось, смущение Ульриха, сказал серьезно и благоскловно:

— Это небезынтересно. Это, я сказал бы, пылко и энергично; но, к сожалению, все такие отдельные предложения мы должны отправлять ad acta, иначе мы ничего не достигнем. Поскольку вы знаете даму, написавшую это письмо, вы, может быть, передадите его вашей кузине?

 

 

Великий подъем. Диотима делает странные открытия относительно сущности великих идей

 

Ульрих спрятал письмо у себя, чтобы убрать его с глаз долой, да и не так-то легко было бы заговорить об этом с Диотимой, ибо с тех пор, как вышла статья об австрийском годе, та чувствовала какой-то донельзя сумбурный подъем. Мало того что Ульрих передавал ей, до возможности непрочитанными, все дела, которые он получал от графа Лейнсдорфа, почта ежедневно доставляла кипи писем и газетных вырезок, книготорговцы присылали на просмотр груды книг, суета в ее доме набухала, как набухает море, когда его сообща отсасывают ветер и луна, телефон тоже не умолкал ни на минуту, и если бы маленькая Рахиль не дежурила у аппарата с усердием архангела в не давала большей части справок сама, то Диотима рухнула бы под тяжестью навалившихся на нее дел.

Но этот нервный срыв, так и не наступивший, а лишь непрестанно заявлявший о своей близости дрожью каждой жилки, дарил Диотиме счастье, какого она еще не знала. Это был трепет, это была захлестывающая волна значительности, это был скрежет, как от давления на камень, венчающий мироздание, это было щекотно, как чувство пустоты, когда стоишь на возвышающейся надо всем верхушке горы. Одним словом, это было чувство своего положения, вдруг дошедшее до создания дочери скромного учителя средней школы и молодой супруги буржуа-вицеконсула, каковой она до сих пор все-таки, видимо, осталась в самых свежих сферах своего существа, несмотря ни на какие успехи в свете… Такое чувство своего положения принадлежит к незаметным, но столь же существенным элементам нашего бытия, как тот факт, что мы не замечаем вращения земли или личного интереса, который мы вносим в свои ощущения. Поскольку человека учили, что тщеславие нельзя носить в сердце, он носит большую его часть под ногами, находясь на почве какого-нибудь великого отечества, какой-нибудь религии или какой-нибудь ступени подоходного налога, а при отсутствии такого положения он удовлетворяется тем, — и это доступно каждому, — что пребывает на высшей в данный момент точке встающей из пустоты колонны времени, то есть живет именно теперь, когда все, кто жил прежде, стали прахом, а из тех, кто будет жить позже, никого еще нет на свете. Если же это тщеславие, обычно безотчетное, вдруг по каким-либо причинам ударяет из ног в голову, то дело может дойти до легкого помешательства, похожего на блажь девственниц, воображающих, что они беременны земным шаром. Даже начальник отдела Туцци оказывал теперь Диотиме честь тем, что осведомлялся у нее о событиях и порой просил ее выполнять то или иное мелкое поручение, прячем улыбка, с какой он обычно говорил о ее салоне, уступила место чинной серьезности. Все еще не было известно, насколько приемлема для высочайшей инстанции перспектива, например, оказаться во главе международной пацифистской демонстрации, но в связи с этой возможностью Туцци озабоченно повторял свою просьбу, чтобы Диотима не вмешивалась ни в какой, пусть даже самый незначительный вопрос из области внешней политики, не посовещавшись предварительно с ним. Он даже сразу посоветовал немедленно позаботиться о том, чтобы не возникло никаких политических осложнений, если когда-либо всерьез зайдет речь о международной мирной акции. Такую прекрасную идею, объяснял он своей супруге, вовсе незачем отклонять, незачем даже в том случае, если представится возможность ее осуществить, но совершенно необходимо с самого начала держать в запасе все способы маневрирования и отступления. Затем он объяснил Диотиме различия между разоружением, мирной конференцией, встречей государей и так далее, вплоть до упомянутого уже пожертвования на украшение дворца мира в Гааге фресками местных художников. У него никогда еще не было таких деловых разговоров с супругой. Иногда он даже возвращался в спальню с кожаной папкой под мышкой, чтобы дополнить свои объяснения, например, когда забыл прибавить, что все связанное с термином «всемирная Австрия» он лично считает разумеется, лишь применимым к какому-нибудь пацифистскому или гуманитарному мероприятию, не больше ибо большее отдавало бы опасной безответственностью,или по другому подобному поводу.



Диотима отвечала с терпеливой улыбкой:

— Я постараюсь учесть твои желания, но не преувеличивай значение для нас внешней политики. Сейчас наблюдается прямо-таки спасительный подъем внутри страны, и начало его — в безымянной гуще народа; ты не знаешь, каким количеством просьб и предложений засыпают меня каждодневно.

Она была достойна восхищения, ибо ей приходилось не подавая виду, бороться с огромными трудностями. На совещаниях большого, главного комитета, отражавшего в своей структуре такие области, как религия, правосудие сельское хозяйство, образование и так далее, всякие высокие соображения встречали ту ледяную и пугливую сдержанность, которую Диотима хорошо знала по мужу, по тем временам, когда он еще не стал так внимателен; и порой она совсем падала духом от нетерпения и не могла скрыть от себя, что это сопротивление косного мира сломить будет трудно. Насколько ясным для нее самой образом австрийский год являлся всемирно-австрийским годом и должен был представлять народы Австрии прототипом всемирного содружества народов, для чего не требовалось, собственно, ничего другого, как доказать, что истинная родина духа — в Австрии, настолько же ясно обнаружилось, что для тяжелых на подъем тугодумов это нуждалось еще в каком-то особом содержании и дополнении какой-то удобопонятной, в силу своей более конкретной, чем отвлеченной природы, идеей. И Диотима часами изучала самые разные книги, чтобы найти такую идею, причем идея эта, конечно, должна была быть каким-то особым образом и символически австрийской; но Диотима делала; странные открытия относительно сущности великих идей.

Оказалось, что она живет в великое время, ибо это время полно великих идей; но осуществить самое великое и самое важное в них невероятно трудно, когда для этого даны все условия, кроме одного — что считать самым великим и самым важным! Всякий раз, когда Диотима почти уже решалась выбрать такую идею, она замечала, что осуществление прямо противоположного тоже было бы чем-то великим. Так уж устроено, и тут она ничего не могла поделать. Идеалы имеют любопытные свойства среди них и то, что они обращаются в свою противоположность, когда их точно придерживаются. Вот, например, Толстой и Берта Зуттнер, — два писателя, о чьих идеях говорили тогда примерно одинаково много, — но как же, думала Диотима, человечество добудет себе без насилия хотя бы только цыплят для жаркого? И как быть с солдатами, если, как учат эти писатели, нельзя убивать? Они, бедняги, окажутся безработными, а для преступников наступит золотая пора. А такие предложения вносились, и говорили, что уже идет сбор подписей. Диотима никогда не могла представить себе жизнь без вечных истин, а теперь она, к своему удивлению, заметила, что каждая вечная истина существует в двух и более видах. Поэтому человек разумный — а им в данном случае был начальник отдела Туцци, чью честь это даже в известной мере спасало, — питает глубоко укоренившееся недоверие к вечным истинам; он, правда, не станет оспаривать их необходимости, но он убежден, что люди, понимающие их буквально, — сумасшедшие. По его мнению, которым он рад был поделиться с женой, чтобы ей помочь, человеческие идеалы содержат некий избыток требовательности, который непременно приводит к гибели, если не принимать его уже наперед не совсем всерьез. В доказательство Туцци ссылался на то, что в учреждениях, где дело идет о серьезных вещах, таких слов, как «идеал» и «вечная истина», вообще не услышишь; референту, которому вздумалось бы употребить их в официальной бумаге, тут же предложили бы пройти медицинское освидетельствование для получения отпуска в оздоровительных целях. Но хотя и слушала его Диотима с грустью, в этих минутах слабости она в конце концов черпала и новую силу, чтобы опять уйти в свои изыскания.

Даже граф Лейнсдорф был поражен ее умственной энергией, когда он наконец нашел время заглянуть посоветоваться. Его сиятельству хотелось демонстрации, идущей из гущи народа. Он искренне желал узнать волю народа и облагородить ее осторожным влиянием сверху, ибо хотел передать ее некогда его величеству не как дар, отдающий византийством, а как знак сознательности народов, втянутых в водоворот демократии. Диотима знала, что его сиятельство все еще не отказался от идеи «императора-миротворца» и от блестящей манифестации истинной Австрии, хотя он и не отклонял в принципе предложения насчет всемирной Австрии, поскольку оно способно как следует выразить чувство сплоченной вокруг своего патриарха семьи народов. Из этой семьи, впрочем, его сиятельство украдкой и молча убирал Пруссию, хотя не находил никаких возражений против фигуры доктора Арнгейма и даже недвусмысленно определил ее как интересную.

— Нам ведь, конечно, не нужно ничего патриотического в устаревшем смысле, — напоминал он, — мы должна встряхнуть нацию, мир. Идею проведения австрийского года я нахожу очень хорошей, да и сам я, собственно, сказал журналистам, что к такой цели воображение публики направить следует. Но задумывались ли вы уже над тем, дорогая, что нам делать в этом австрийском году, если будет решено его провести? Вот видите! Знать это тоже нужно. Тут нужно немножко посодействовать сверху, не то ведь возобладают незрелые элементы. А я совершенно не нахожу времени придумать что-либо!

Диотима нашла его сиятельство озабоченным и с живостью ответила:

— Увенчать акцию можно только каким-то великим знаком! Это ясно. Она должна тронуть сердце мира, но требует и влияния сверху. Это бесспорно. Австрийский год — великолепное предложение, но еще прекрасней, по-моему, был бы год всего мира; всемирно-австрийский год, когда европейский дух увидел бы в Австрии истинную свою родину!

— Осторожней! Осторожней! — предостерег граф Лейнсдорф, который часто уже приходил в испуг от духовной смелости своей приятельницы. — Ваши идеи, пожалуй, всегда немножко слишком велики, Диотима! Вы говорили об этом и раньше, знаю, но осторожность никогда не мешает. Так что же вы придумали, что мы, по-вашему, должны делать в этом австрийском году?

Но этим вопросом граф Лейнсдорф, движимый прямотой, которая придавала его уму такое своеобразие, угодил в самое больное место Диотимы.

— Ваше сиятельство, — сказала она, немного помедлив, — вы хотите получить у меня ответ на самый трудный в мире вопрос. Я намерена как можно скорее созвать у себя некий круг выдающихся людей, писателей и мыслителей, и хочу дождаться предложений этого собрания, прежде чем что-либо говорить.

— Превосходно! — воскликнул его сиятельство, сразу же склонившись к выжиданию. — Превосходно! Осторожность никогда не мешает? Если бы вы знали, чего только мне не приходится теперь слышать каждый божий день!

 

 

Параллельная акция вызывает тревогу. Но в истории человечества не бывает добровольных поворотов назад

 

Однажды у его сиятельства нашлось также время подробнее поговорить с Ульрихом.

— Мне этот доктор Арнгейм не очень приятен, — доверился ему граф. — Спору нет, человек необычайного ума, не приходится удивляться вашей кузине; но в конце концов он пруссак. Он за всем так наблюдает. Знаете, когда я был маленьким мальчиком, в шестьдесят пятом году, мой покойный отец принимал в замке Хрудим какого-то приехавшего поохотиться гостя, и тот тоже все время так наблюдал за всем, а через год выяснилось, что ни одна душа не знала, кто его, собственно, ввел в наш дом и что он был майором прусского генерального штаба! Разумеется, я не хочу ничего этим сказать, но мне неприятно, что Арнгейм все о нас знает.

— Ваше сиятельство, — сказал Ульрих, — я рад, что вы предоставляете мне случай высказаться. Пора что-то предпринять; есть вещи, заставляющие меня задуматься и которых лучше бы не видеть иностранному наблюдателю. Ведь параллельная акция должна вызывать у всех счастливое волнение, ведь вы, ваше сиятельство, тоже хотите. этого?

— Ну конечно!

— А получается как раз обратное! — воскликнул Ульрих. — У меня такое впечатление, что у всех образованных людей она вызывает явную тревогу и грусть!

Его сиятельство покачал головой и покрутил одним большим пальцем вокруг другого, как всегда делал, когда душу его омрачала задумчивость. И правда, у него тоже были наблюдения, сходные с теми, о которых ему сообщил Ульрих.

— С тех пор, как стало известно, что я имею какое-то отношение к параллельной акции, — продолжал тот, — стоит лишь кому-нибудь заговорить со мной на общие темы, как он заявляет мне: «Чего, собственно, вы хотите достичь этой параллельной акцией? Ведь на свете нет уже ни великих подвигов, ни великих людей!»

— Да, только самих себя они не имеют при этом в виду! — вставил его сиятельство. — Знакомое дело, мне тоже случается слышать такое. Крупные промышленники ругают политику, от которой им перепадает мало протекционных пошлин, а политики ругают промышленность, отпускающую слишком мало средств на избирательную кампанию.

— Совершенно верно! — подхватил Ульрих. — Хирурги безусловно думают, что хирургия ушла вперед со времен Бильрота; они говорят только, что прочая медицина и все естествознание приносит хирургии слишком мало пользы. Я даже, с позволения вашего сиятельства, сказал бы, что и богословы убеждены, что со времен Христа богословие как-то продвинулось…

Граф Лейнсдорф поднял руку, мягко протестуя.

— Прошу прощения, если сказал что-то не к месту, да в этом и не было нужды; ведь то, к чему я клоню, означает, по-видимому, что-то весьма общее. Хирурги, как я сказал, утверждают, что естествознание выдает не совсем те, чего от него надо бы ждать. А если говоришь о современности, наоборот, с естествоиспытателем, то он жалуется на то, что вообще-то он не прочь бы заглянуть в сферы более высокие, но в театре скучает и не находит романа, который его занимал бы и волновал. А поговори с писателем, он скажет, что нет веры. А заговорив, поскольку богословов я больше касаться не стану, с художником, можно быть почти уверенным, что он заявит, что в эпоху с такой убогой литературой и философией художники но могут проявить свой талант в полную меру. Последовательность, в какой один валит на другого, не всегда, конечно, одна и та же, но каждый раз есть в этом что-то от детской карточной игры в «дурачки», если вы, ваше сиятельство, ее знаете, или от игры в «соседи»; а вывести правило, лежащее в основе этого, или закон я не могу? Боюсь, что чем-то в отдельности и собою самим каждый человек еще как-то доволен, но в общем ему по какой-то универсальной причине не по себе в своей шкуре, и кажется, что назначение параллельной акции — выявить это.

— Господи, — отвечал на эти рассуждения его сиятельство, и было не вполне ясно, что он имеет в виду, — сплошная неблагодарность!

— Между прочим, — продолжал Ульрих, — у меня набралось уже две папки предложений общего характера, возвратить которые вашему сиятельству я еще не нашел случая. Одну из них я озаглавил «Назад к …!». Поразительное множество лиц сообщает нам, что в прежние времена мир находился в лучшем, чем теперь, положении, к каковому параллельной акции достаточно его только вернуть. Помимо само собой разумеющегося желания «назад к вере», есть еще «назад к барокко», «к готике», «к природе», «к Гете», «к германскому праву», «к чистоте нравов» и всякое другое.

— Гм, да; но, может быть, во всем этом есть какая-нибудь истинная мысль и ее не следовало бы расхолаживать? — возразил граф Лейнсдорф.

— Возможно; но как отвечать? «Внимательно изучив Ваше многоуважаемое от такого-то числа, мы полагаем, что в данный момент еще не пришла пора…»? Или: «Прочитав с интересом, просим Вас сообщить детали, касающиеся Вашего пожелания относительно возврата мира к барокко, готике и так далее»?

Ульрих улыбнулся, но граф Лейнсдорф нашел, что тот в эту минуту несколько чересчур весел, и стал, протестуя, изо всей силы вращать один большой палец вокруг другого. Лицо его с толстыми прямыми усами напомнило, посуровев, времена Валленштейна, и он сделал одно очень примечательное заявление.

— Дорогой доктор, — сказал он, — в истории человечества не бывает добровольных поворотов назад!

Это заявление поразило прежде всего самого графа Лейнсдорфа, ибо сказать он хотел, собственно, нечто совсем другое. Он был консервативен, он сердился на Ульриха и хотел заметить, что буржуазия отвергла универсальный дух католической церкви и сама же теперь страдает от последствий этого. Впору было также воздать хвалу абсолютному централизму, при котором мир управлялся еще сознающими свою ответственность людьми по каким-то единым принципам. Но пока он искал слов, ему вдруг пришло в голову, что он был бы действительно неприятно удивлен, если бы, проснувшись однажды утром, обнаружил, что нет ни теплой ванны, ни железных дорог, а вместо утренних газет по улицам скачет на коне императорский глашатай. И граф подумал: «Что было однажды, то никогда не повторится точно таким же образом», и, думая так, он очень удивлялся. Ведь при допущении, что в истории не бывает добровольных поворотов назад, человечество, походит на человека, которого ведет вперед жутковатая страсть к бродяжничеству, который не может ни вернуться назад, ни достигнуть какой-то цели, a это очень примечательное состояние.

Вообще-то его сиятельство обладал чрезвычайной способностью так удачно разъединять две противоречащие друг другу мысли, что они никогда не встречались в ее сознании, но эту мысль, направленную против всех его принципов, ему следовало отклонить. Однако он испытывал уже известную симпатию к Ульриху, и когда выдавалось свободное от дел время, графу доставляло большое удовольствие строго логично объяснять политические; предметы этому человеку живого ума и отличной рекомендации, который только как буржуа стоял несколько в стороне от действительно великих вопросов. Но уж когда пускаешь в ход логику, так что каждая мысль сама вытекает из предыдущей, то потом и сам не знаешь, чем все это кончится. Поэтому граф Лейнсдорф не взял своих слов обратно, а только молча и проникновенно взглянул на Ульриха.

Ульрих взял в руки еще одну, вторую папку и воспользовался паузой, чтобы передать его сиятельству обе.

— Вторую мне пришлось озаглавить «Вперед к …!», — начал он объяснять, но его сиятельство встрепенулся и нашел, что время уже истекло. Он настойчиво попросил отложить продолжение до другого раза, когда будет больше времени на раздумье.

— Кстати, ваша кузина соберет у себя для этих целей самые выдающиеся умы, — сообщил он уже стоя. — Сходите туда; сходите туда, пожалуйста, непременно; не знаю, дозволено ли будет присутствовать при этом мне самому.

Ульрих сложил папки, и уже в темноте дверного проема граф Лейнсдорф обернулся еще раз.

— Великий эксперимент, конечно, всех подавляет; ничего, мы их встряхнем!

Его чувство долга не позволяло оставить Ульриха без утешения.

 

 

Моосбругер размышляет

 

Тем временем Моосбругер обосновался, как мог, в своей новой тюрьме. Едва закрылись ворота, как на него прикрикнули. Когда он возмутился, ему, насколько он помнил, пригрозили побоями. Его сунули в камеру-одиночку. На прогулку по двору его выводили в наручниках, и сторожа в это время не спускали с него глаз. Его остригли, хотя приговор еще не вступил в силу, якобы для измерения роста. Его натерли вонючим серым мылом, под предлогом дезинфекции. Он был старый бродяга, он знал, что все это незаконно, но за железными воротами не так-то просто постоять за себя. Они делали с ним что хотели. Он потребовал, чтобы его отвели к начальнику тюрьмы, и пожаловался. Начальник должен был признать, что кое-что не соответствует инструкции, но это не наказание, сказал он, а мера предосторожности. Моосбругер пожаловался тюремному священнику; но это был добрый старик, чье ласковое попечение о душе имело ту устаревшую слабость, что оно пасовало перед сексуальными преступлениями. Он отшатывался от них со всем недоумением тела, никогда и стороной ими не задевавшегося, и даже испугался того, что своей честной наружностью Моосбругер вызвал в нем слабость личного сострадания; он направил его к тюремному врачу, а сам, как во всех таких случаях, только послал мольбу творцу, которая не входила ни в какие подробности и говорила о земных заблуждениях в столь общей форме, что в момент молитвы Моосбругер подразумевался в точно такой же мере, как вольнодумцы и атеисты. Врач же сказал Моосбругеру, что все, на что тот жалуется, не так уж и страшно, дал ему шлепка и не захотел вникать в его претензии, ибо, насколько понял Моосбругер, это было излишне, пока на вопрос, болен он или симулирует, не ответила медицинская экспертиза. В ярости Моосбругер смутно чувствовал, что все они говорили так, как им было удобно, и что это-то говоренье и давало им силу обходиться с ним так, как они хотели. У него было свойственное простым людям чувство, что образованным следовало бы отрезать язык. Он глядел в докторское лицо со шрамами, в высохшее изнутри священническое лицо, в строго прибранное канцелярское лицо администратора, видел, как каждое смотрит в его лицо по-другому, и сквозило в этих лицах что-то недостижимое для него, но общее им всем, что всю жизнь было его врагом.

Та сжимающая сила, которая на воле втискивает каждого человека с его самомнением в массу всей другой плоти, была под крышей исправительного дома, несмотря на дисциплину, немного мягче, ведь здесь все жили ожиданием, и живое отношение людей друг к другу, даже если оно было грубым и резким, выхолащивалось тенью нереальности. На спад напряжения после борьбы судебного разбирательства Моосбругер реагировал всем своим сильным телом. Он казался себе шатающимся зубом. Кожа у него зудела. Он чувствовал себя зараженным и несчастным. То была жалобная, нежно-нервная сверхчувствительность, иногда на него нападавшая; женщина которая лежала под землей и заварила ему эту кашу, виделась ему грубой, злой бабищей, а сам он казался ее ребенком по сравнению с ней. И все-таки в целом Моосбругер не был в обиде; по многим признакам он замечал что он здесь важная персона, и это льстило ему. Да довольствие, положенное всем без различия заключенным доставляло ему удовлетворение. Государство обязано было кормить их, купать, одевать и заботиться об их работе, книгах и об их пенье, с тех пор как они в чем-то провинились, а дотоле оно никогда не делало этого. Моосбругер наслаждался этим вниманием, хотя оно было и строгим, как ребенок, которому удалось заставить мать занимать им, пусть и со злостью; но он не хотел, чтобы оно длило долго; мысль, что его помилуют пожизненной тюрьме или снова передадут в психиатрическую лечебницу, вызывала в нем то сопротивление, какое мы чувствуем, когда все наши усилия уйти от своей жизни снова и снова возвращают нас в те же ненавистные ситуации. Он знал, что его защитник хлопочет о пересмотре дела и что его еще раз должны освидетельствовать, но он решил вовремя выступить против этого и настоять на том, чтобы его убили.

В том, что его уход должен быть достойным его, он не сомневался, ибо его жизнь была борьбой за его право. В одиночке Моосбругер размышлял о том, что такое право. Сказать это он не мог. Но это было то, чего ему не давали всю жизнь. В тот миг, когда он об этом думал, чувство его набухало. Язык его изгибался и начинал двигаться, как жеребец, обученный церемониальному шагу; так изысканно пытался выразить это его язык. «Право, — думал он чрезвычайно медленно, чтобы определить это понятие, и думал так, словно говорил с кем-то, — право — это когда не поступаешь несправедливо, так ведь?» И вдруг его осенило: «Право — это закон». Вот оно что, его право было его законом! Он поглядел на свое деревянное ложе, чтобы сесть, неспеша повернулся, сделал безуспешную попытку подвинуть привинченный к полу топчан и медленно на него опустился. Ему не дали его закона! Он вспомнил хозяйку, которая была у него в шестнадцать лет. Ему приснилось, что у него вздувается на животе что-то холодное, потом оно исчезло в его теле, он закричал, упал с кровати, а на следующее утро чувствовал себя совсем разбитым. И вот другие подмастерья как-то сказали ему, что если показать женщине кулак, просунув большой палец между средним и указательным, то ей никак не устоять. Он был в смятении; они все уверяли, что уже это испробовали, но когда он думал об этом, земля уходила у него из-под ног или голова начинала держаться на шее как-то иначе, — словом, с ним происходило что-то, чуть-чуть отступавшее от естественного порядка и не совсем безопасное. «Хозяйка, — сказал он, — я хочу сделать вам приятное…» Они были одни, она посмотрела ему в глаза, прочла в них, по-видимому, что-то и ответила: «А ну вон из кухни!» Тогда он показал ей кулак с просунутым большим пальцем. Но колдовство подействовало только наполовину; хозяйка побагровела и быстро, так что он не успел увернуться, ударила его по лицу деревянной ложкой; он понял это лишь тогда, когда кровь полилась у него по губам. Но этот миг он прекрасно помнил, ибо кровь вдруг повернула, потекла вверх и поднялась выше глаз; он бросился на эту могучую бабу, которая его так мерзко обидела, прибежал хозяин, и все, что произошло с той минуты до той, когда он с подкашивающимися ногами стоял на улице, а ему вслед швырнули его пожитки, было как если бы рвали в клочья большую красную тряпку. Так высмеяли и побили его закон, и он стал снова бродяжничать. Можно ли найти закон на дороге?! Все бабы уже были чьим-то законом, и все яблоки и места для ночлега; а жандармы и участковые судьи были хуже собак.

Но за что, собственно, надо было всегда хватать его людям и почему они бросали его в тюрьмы и сумасшедшие дома, этого Моосбругер так никогда и не мог толком узнать. Он долго пялился на пол и на углы своей камеры; он чувствовал себя как человек, уронивший на землю ключ. Но он не мог найти его; пол и углы опять становились при свете дня серыми и трезвыми, хотя еще только что они были как какая-то фантастическая почва, на которой вдруг вырастает вещь или человек, если упадет слово. Моосбругер напрягал всю свою логику. Точно вспомнить он способен был лишь все места, где это начиналось. Он мог бы перечесть их и описать. Один раз это было в Линце, а другой раз в Брайле. В промежутке прошло много лет. А последний раз здесь в городе. Он видел перед собой каждый камень. Так ясно, как это обычно не бывает с камнями. Он помнил также скверное настроение, которым каждый раз это сопровождалось. Словно у него в жилах был яд вместо крови, можно сказать, или что-то в этом роде. Он, например, работал под открытым небом, а женщины проходили мимо; он не хотел глядеть на них, потому что они мешали ему, по проходили все новые и новые; в конце концов глаза его начинали с отвращеньем следить за ними, и опять это медленное поворачивание глаз туда и сюда было таким, словно они шевелились из смоле или в застывающем цементе. Затем он замечал, что мысли его тяжелеют. Думал он и так медленно, слова затрудняли его, ему всегда не хватало слов, и порой, когда он с кем-нибудь говорил, случалось, что тот вдруг удивленно глядел на него и не понимал, как много значило отдельное слово, медленно произнесенное Моосбругером. Он завидовал всем, кто уже смолоду научился легко говорить; когда он нуждался в словах больше всего, они, как назло, прилипали резиной к небу, и тогда, бывало, проходило безмерное время, прежде чем слог отрывался и снова продвигался вперед. Напрашивалось объяснение, что причины тому какие-то неестественные. Но когда он говорил на суде, что таким способом его преследуют масоны, или иезуиты, или социалисты, его не понимал никто. Говорить юристы умели, конечно, лучше, чем он, и они всячески ему возражали, но они понятия не имели, в чем тут дело.

И когда это длилось некоторое время, Моосбругера охватывал страх. Попробуй-ка выйти со связанными руками на улицу и поглядеть, как ведут себя люди! Сознание, что его язык или что-то находившееся внутри у него еще глубже как бы схвачено клеем, наполняло его жалкой неуверенностью, которую он целыми днями должен был стараться скрыть. Но потом появлялась вдруг резкая, можно даже сказать, беззвучная граница. Внезапно веяло холодом. Или в воздухе, вплотную перед ним, возникал большой шар и влетал ему в грудь. И в тот же миг он что-то чувствовал в себе, в глазах, на губах или в мышцах лица; все кругом исчезало, чернело, и когда дома ложились на деревья, из кустов выскакивала, может быть, кошка-другая и давала стрекача. Продолжалось это только одну секунду, а потом это состояние проходило.

И тут-то, собственно, и начиналось время, о котором они все хотели что-то узнать и без конца говорили. Они выдвигали против него самые нелепые возражения, а сам он, к сожалению, помнил испытанное им лишь смутно, только по общему смыслу. Ибо эти периоды бывали полны смысла! Длились они иногда минуты, но иногда затягивались и на целые дни, а иногда переходили в другие, похожие, которые могли продолжаться месяцами. Если начать с этих, как с более простых, доступных я пониманию судьи, по мнению Моосбругера, то тогда он слышал голоса или музыку или же шорохи и жужжанье, а также гул и звон или стрельбу, гром, смех, крики, говор и шепот. Это надвигалось отовсюду; это было в стенах, в воздухе, в одежде и в его теле. Ему казалось, что он носит это в теле с собой, пока это молчало; а как только это выходило, оно пряталось в окружающем, но всегда не очень далеко от него. Когда он работал, голоса убеждали его большей частью очень отрывочными словами и короткими стразами, они ругали и критиковали его, а когда он что-то думал, они высказывали это, прежде чем успевал высказать он сам, или со зла говорили противоположное тому, что хотел сказать он. Моосбругеру было просто смешно, что из-за этого его хотели объявить больным; сам он обходился с этими голосами и видениями не иначе, чем с обезьянами. Ему было забавно слышать и видеть, что они вытворяют; это было несравненно прекраснее тягучих, тяжелых мыслей, которые были у него самого; но когда они очень досаждали ему, он впадал в гнев, это было в конце концов совершенно естественно. Будучи очень внимателен ко всем словам, которые применялись к нему, Моосбругер знал, что это называют галлюцинациями, и соглашался с тем, что способность к галлюцинациям составляет его преимущество перед теми, кто ею не обладает; ибо он видел многое, чего другие не видят, красивые пейзажи и адских зверей, но важность, которую этому придавали, он находил сильно преувеличенной, а когда пребывание в психиатрических лечебницах делалось очень уж неприятным ему, он, не долго думая, утверждал, что все врет. Умники спрашивали его, насколько оно громко; толку в этом вопросе было мало: конечно, иной раз то, что он слышал, было громко, как удар грома, а иной раз это был тихий-претихий шепот. Также и боли, порой его мучившие, могли быть невыносимыми или совсем легкими, как что-то воображаемое. Не в этом была важность. Часто он не смог бы описать точно, что он видел, слышал и ощущал; однако он знал, что это было. Это бывало иногда очень неотчетливо; видения приходили извне, но проблеск наблюдательности говорил ему в то же время, что идут они все-таки из него самого. Важно было то что не составляет никакой важности, находится ли что-то снаружи или внутри; в его состоянии это было как светлая вода по обе стороны прозрачной стеклянной стенки.


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 26 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.014 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>