Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

«Настали темные, тяжелые дни 38 страница



Действительно, по-настоящему ценили и знали Тургенева-писателя Флобер и Жорж Санд. Но и Флобер не пользовался в те годы популярностью. И его, точно так же не избалованного судьбой, Тургенев часто утешал и убеждал «работать твердо для нас обоих», «не поедать самого себя».

И в Англии Тургенева знали только отдельные литераторы. Так, однажды, по приглашению Диккенса, он присутствовал на обеде в честь лорда Пальмерстона и сидел рядом с Теккереем. Как на всех официальных обедах, здесь царствовала скука и монотонность. Тургенев рассказывал Е. Я. Колбасину: «Пальмерстон произнес длиннейшую речь весьма дюжинного сорта, так как он не принадлежал к числу замечательных ораторов. После обеда Теккерей начал расспрашивать меня о русской литературе, сомневаясь даже в ее существовании. Зная резкий и грубоватый характер английского романиста, я отделывался от него шутками, но он напирал все сильнее и сильнее, говоря, что он сомневается в том, чтобы его, Теккерея, романы были известны русской публике и что он в первый раз слышит о том, что он после появления в английской печати тотчас переводится на русский язык. «Сколько же подписчиков имеют ваши журналы?» — допытывался Теккерей. Услыхав, что от 7 до 10 тысяч, он бесцеремонно расхохотался, сказав, что литература ценится по рублю и что подобная литература есть одно самообольщение, да еще при цензуре; следовательно, и замечательных писателей там не может быть; меня это задело за живое, и я отвечал ему тоже неделикатно, что у нас есть романист-сатирик, который, при всем моем высоком уважении к таланту его, Теккерея, стоит выше его во всех отношениях. Теккерей взбеленился и запальчиво спросил, как имя его, я назвал Гоголя, доказывая ему, что это великий юморист в романах, повестях и комедиях. «Хорош гениальный писатель, о существовании которого Европа не знает, и читают только десять тысяч!» Вот вам и моя размолвка с Теккереем, из которой вы видите, какое явное пренебрежение англичан к нам, русским».

Тогда же, в начале 60-х годов, Тургенев познакомился с Т. Карлейлем, был принят в его доме, где знали и любили автора «Записок охотника». Только что вышли в свет двенадцать «Памфлетов последних дней» этого английского мыслителя, в которых он смеялся над эмансипацией негров, над демократией, филантропией. Наступало время, когда даже поклонники Карлейля перестали его понимать.



При первом знакомстве Карлейль сказал Тургеневу: «Движение великих народных масс по мановению одной могущественной руки вносит цель и единообразие в исторический процесс. В такой стране, как Великобритания, иногда бывает утомительно видеть, как всякий мелочной человек может высунуть голову наподобие лягушки из болота и квакать во все горло. Подобное положение вещей ведет лишь к замешательству и беспорядку».

«Это чрезвычайно курьезный факт, — говорил Тургенев Карлейлю, — что многие, живущие в странах со свободными учреждениями, восхищаются деспотическими правительствами. Чрезвычайно легко любить деспотизм на расстоянии. Если бы вы пожили в России месяца два в одной из внутренних губерний, вы собственными глазами убедились бы в обратном.

Тот, кто утомлен демократией, потому что она создает беспорядки, напоминает человека, готовящегося к самоубийству: он утомлен разнообразием жизни и мечтает о монотонности смерти.

До тех пор, пока мы остаемся индивидуумами, а не однообразными повторениями одного и того же типа, жизнь будет пестрой, разнообразной и даже, пожалуй, беспорядочной. И в этом бесконечном столкновении интересов и идей лежит главная надежда. Величайшая прелесть американских учреждений в том, что они дают широкий простор для индивидуального развития, а именно этого деспотизм не позволяет, да и не может позволить.

Конечно, бывают обстоятельства, когда право меньшинство. Но это не правило, а исключение. В природе здоровье всегда преобладает над болезнью; если бы в мире возобладал отрицательный принцип, у человечества не хватило бы жизненных сил для продолжения существования».

Тургенев много сделал для знакомства России с французскими писателями. Он перевел на русский язык легенды Флобера и весь гонорар за эту публикацию передал своему другу. К Золя Тургенев пришел на помощь в самую трудную минуту: «Ни одно издание не принимало меня, я умирал с голоду, в меня бросали грязью со всех сторон, и вот в это время он ввел меня в эту великую Россию, где потом меня так полюбили», — вспоминал Золя. Через Стасюлевича, редактора «Вестника Европы», Тургенев сделал Золя постоянным сотрудником этого журнала, взял на себя всю деловую переписку. Тургенев приложил немало усилий, чтобы русские читатели оценили по достоинству талант Мопассана, и не случайно после смерти Тургенева Мопассан сказал: «Он был прост, добр, в высшей степени прямодушен, обаятелен, как никто, предан необыкновенно и верен своим друзьям, мертвым и живым».

Нельзя не подивиться, с какой настойчивостью Тургенев пропагандировал во Франции Л. Н. Толстого. Несмотря на личные недоразумения, он по-прежнему считал его «слоном» среди остальной литературной братии, внимательно следил за его творчеством и через посредничество Фета получал от Толстого согласие на перевод «Двух гусаров», а потом «Казаков» и «Войны и мира».

Переведенную «Войну и мир» он лично развозит французским критикам, посылает Флоберу и буквально торжествует, получив от него следующее письмо: «Спасибо, что вы дали мне возможность прочесть роман Толстого. Это первоклассное произведение. Какой художник и какой психолог! Два первых тома великолепны; третий значительно слабее. Он повторяется и философствует. Слишком чувствуется он сам, писатель и русский человек, в то время как раньше перед нами была лишь Природа и Человечество. Подчас он напоминает мне Шекспира. Во время чтения я то и дело издавал крики восторга... а чтение это долгое!»

Тургенев добивается перевода на немецкий язык романа А. Ф. Писемского «Тысяча душ». Английскому литератору и другу Рольстону он с готовностью сообщает: «Очень рад, что Вы хотите познакомить Ваших соотечественников с нашей литературой. Не говоря уже о Гоголе, я думаю, что произведения графа Льва Толстого, Островского, Писемского и Гончарова могут представить интерес и по своей новой манере восприятий и по передаче поэтических впечатлений; нельзя отрицать, что со времени Гоголя наша литература приняла оригинальный характер».

«Познакомить Европу с Вами — мне вот как хочется!» — пишет он А. Н. Островскому и не только рекомендует Э. Дюрану перевести драму «Гроза» на французский язык, но и сам помогает переводчику: «Мы вдвоем ее прошли тщательно — я все ошибки выправил».

В своей роли миссионера и ходатая по делу русской литературы Тургенев забывает и те горькие обиды, которые порой наносили ему литературные собратья. Ф. М. Достоевский, возмущенный тургеневским «Дымом», в романе «Бесы» выводит карикатурный образ Тургенева под именем писателя Кармазинова, читающего русской публике с кокетливой фразистостью свое «последнее» произведение «Мерси!». «Мне сказывали, — пишет Тургенев Я. П. Полонскому, — что Достоевский «вывел» меня... Что ж! Пускай забавляется!.. Но, боже мой, какие дрязги!» И вот спустя шесть лет он первым протягивает руку Достоевскому, рекомендуя ему знакомство с французом, составителем монографии о выдающихся представителях русской словесности: «Я решился написать вам это письмо, несмотря на возникшие между нами недоразумения, вследствие которых наши личные отношения прекратились. Вы, я уверен, не сомневаетесь в том, что недоразумения эти не могли иметь никакого влияния на мое мнение о вашем первоклассном таланте и о том высоком месте, которое вы по праву занимаете в нашей литературе».

Однако недоразумения возникали и на пути миссионерского призвания Тургенева. И. А. Гончарову показалось, что многие сюжеты западноевропейских писателей, друзей Тургенева, удивительно совпадают с сюжетами и образами его романа «Обрыв». Сначала Гончаров увидел эти совпадения в романе Ауэрбаха «Дача на Рейне», вышедшем в русском переводе с предисловием Тургенева на страницах журнала «Вестник Европы», непосредственно перед «Обрывом». Потом сходство обнаружилось в романе Флобера «Госпожа Бовари», но особенно — в «Воспитании чувств». Не исключено, что разраставшейся подозрительности способствовали в немалой степени и гончаровские недоброжелатели из «Вестника Европы». Зная мнительность автора «Обломова» и, вероятно, с умыслом пытаясь эту мнительность расшевелить, редакция «Вестника Европы» опубликовала фрагменты из «Воспитания чувств», сопроводив их следующим предисловием: «Не знаем, приходили ли нашим читателям на мысль некоторые сравнения между лицами романа Флобера и лицами наших русских известных романов, но нам многие из них напомнили родное, особенно Фредерик... Off напоминает хорошо знакомого нашим читателям Райского с тем различием, что Флобер отнесся еще объективнее к своему герою, чем наш почтенный романист».

«Чеченец бродит за рекой!» — оповещал Гончаров своих приятелей об очередном наезде Тургенева в Петербург. От примирения между писателями у могилы Дружинина в 1864 году не осталось и следа...

Их примирила только смерть Тургенева. Когда Гончарова пригласили на литературный вечер памяти Тургенева, он послал на имя распорядителя следующее письмо: «Под влиянием горестной утраты для литературы, для всего русского общества, друзей и горячих поклонников усопшего, я мысленно сливаю свой слабый, неслышный голос с общим хором голосов всей образованной России и от всей глубины души восклицаю: «Мир праху твоему, великий художник!»

Неизменное и бескорыстное внимание Тургенев проявлял не только к крупным дарованиям. Предметом его забот были молодые таланты. Он постоянно кого-то рекомендовал издателям, о ком-то хлопотал, кого-то опекал, кому-то покровительствовал. Н. Ф. Щербина даже написал по этому поводу эпиграмму: «Тургенева во сне видеть — предвещает получить тонкую способность суметь откопать талант там, где его вовсе нет...» Тургенев действительно часто ошибался в своих прогнозах, но не столько из отсутствия эстетического чутья, сколько по мягкости характера и по свойственной ему способности несколько переоценить новичка, из желания вселить в него веру в успех, а иногда и просто материально помочь ему.

Временами он шел на обман: посылал произведение молодого автора в редакцию журнала и платил ему гонорар из своих средств, а редакторов просил не выдавать его. Об одном из таких писателей он сообщал М. М. Ста-сюлевичу: «Умирая с голода, он один никому не протягивает руки, — так я уж решил солгать и сказать ему, что Вы приняли его статью и выслали мне за нее 150 франков... пожалуйста, не выдавайте меня».

Редактору «Русской мысли» С. А. Юрьеву о переводчике одной повести Тургенев писал так: «Денег у него, разумеется, ни гроша, а он горд (вообще он очень хороший человек) <...> я и придумал эту pia fraus; деньги я ему выдам, как будто полученные за перевод, но вы, пожалуйста, с своей стороны, не выдайте меня и согласитесь разыграть роль в моей маленькой и печальной комедии».

Тургенев глубоко сочувствовал русской революционной эмиграции, людям, волею судьбы выброшенным за пределы своего отечества. В эмигрантских кругах Парижа бедность усугублялась потерянностью в огромном я чужом городе. В поисках средств к существованию приходилось прибегать к невероятной изобретательности, особенно людям семейным. Выбитые из общего течения жизни, они инстинктивно тянулись друг к другу, но искреннего общения между ними не получалось. Люди мельчали и замыкались, развивалась болезненная мечтательность, строились самые невероятные, самые фантастические планы, вспыхивала взаимная подозрительность, возникали ссоры.

И все эти «алчущие и страждущие» несчастные люди устремлялись к Тургеневу: к нему мог явиться всякий; он ни у кого не спрашивал рекомендательных писем. Говорили, что «если бы его не охраняла строгая дисциплина дома Виардо, у него вряд ли были бы часы для собственных занятий». Сколько талантов, начинающих и непризнанных, стучалось в его гостеприимную дверь! Причем шел народ нервный, озлобленный, издерганный, с болезненной чувствительностью и непомерным самолюбием. Желание стать писателями у этих людей возникало, как правило, не по внутреннему побуждению, а по жестокой необходимости. Естественно, что Тургенев не мог всех удовлетворить, появлялись обиженные, даже враждебно к нему настроенные люди.

«Часто приходилось слышать: «Тургенев прочитал мою повесть — и в восторге! Он дал мне самое лестное письмо в редакцию...» Или: «Тургеневу так понравилась моя картина, что он ее оставил у себя, чтобы показать... (называлось имя знаменитости в художественном мире)». И когда спустя некоторое время повесть возвращалась автору, а картина не проходила на выставку, на Ивана Сергеевича сыпались упреки: он один оказывался во всем виноватым. Он и письмо-то дал в редакцию не настоящее, чтоб только отвязаться, и картину никому не показывал, так как никаких знакомств среди влиятельных художников у него на самом деле нет.

О «неискренности» Тургенева распускались слухи, в которых он чаще всего был виновен сам: не мог отказать, боялся огорчить. А если и делал порой замечания, если и сомневался, то в такой осторожной и деликатной форме, что у просителя складывалось впечатление, что Тургенев, напротив, очень доволен.

Когда же ему заявляли: «Это для меня жизненный вопрос!» — Тургенев, по его словечку, «размякал», соглашался, бормотал: «Тут что-то есть», — давал рекомендательные письма. Естественно, что рукописи возвращались, а покровитель оправдывался виноватым голосом: «Уж это моя судьба!.. Мои рекомендации, как фальшивый пачпорт (он любил так произносить это слово), всегда имеют обратный эффект».

Вспоминали: «Однажды пришел к нему молодой человек, бедно одетый, красивый, поразивший своим надменным, почти дерзким лицом. Он поздоровался с Иваном Сергеевичем, отрывисто ответил на два-три вопроса, уселся в кресло и стал курить. Посидев таким образом с четверть часа, он вдруг брякнул: «Тургенев, дайте денег!» Иван Сергеевич сконфузился и поспешно увел посетителя в соседнюю комнату, притворив за собой дверь. Когда оба вернулись, у молодого человека горели щеки, и глаза были потуплены. Тургенев любезно проводил его до лестницы, и затем долго объяснял, вздыхая, что очень застенчивые и робкие люди нарочно напускают на себя ухарство, чтобы выйти из тяжелого положения».

Для материальной поддержки русской эмиграции Тургенев проводил специальные литературно-музыкальные вечера. Он был одним из организаторов «Общества взаимного вспоможения и благотворительности русских художников в Париже», 30 процентов доходов которого отчислялись «русскому консулу для подачи помощи русским подданным».

Отличавшемуся скуповатостью А. А. Фету, не желавшему платить взносы в Литературный фонд, Тургенев писал: «Вы... «не шутя не знаете ни одного бедного литератора». Это происходит оттого, что Вы их вообще мало знаете. Укажу Вам на один пример. Недавно А. П. Афанасьев умер буквально от голода — а его литературные заслуги будут помниться тогда, когда наши с Вами, любезный друг, давно уже пожрутся мраком забвения. Вот на такие-то случаи и полезен наш бедный Вами столь презираемый Фонд».

Бывало, что этой безграничной добротой и щедростью Тургенева пользовались и бесцеремонные просители. Но именно он помог в трудную минуту жизни русскому ученому и путешественнику Н. Н. Миклухо-Маклаю, художнику-графику В. В. Матэ, итальянскому революционеру К. Каффьеро и многим другим выдающимся людям. Он устанавливал постоянные пенсии, выдавал денежные ссуды, писал обращения к состоятельным соотечественникам — П. М. Третьякову, С. С. Полякову и др. Кто только не обращался к нему — учащаяся молодежь, политические эмигранты, ученые, художники, писатели. В Париже его прозвали «послом русской интеллигенции».

Причем к эмигрантам «по призванию» Тургенев относился критически. Им проходилось выслушивать от него такие, например, упреки: «Будет вам шататься за границей, поезжайте в Россию. Здесь вы только истреплетесь и изверитесь. Как ни тяжела для мыслящего человека русская атмосфера, там, все-таки, вы на родной почве, которая постоянно воздействует на вас, дает пищу и направление вашей мысли, поддерживает жизнь и энергию. Поезжайте; вы еще недостаточны стары, чтобы вполне оценить разрушительное действие жизни вне родственной среды, вне общественных связей и обязанностей, без определенной цели и деятельности... Я лучше вас был приспособлен к жизни за границей, да и то, в сущности, прозябаю и все чего-то жду... и не дождусь уж теперь».

С годами Тургенев все яснее осознавал драматические последствия своего отрыва от России. Встретившись с Тургеневым в Париже на выставке 1878 года, русский литератор Н. В. Берг спросил, доволен ли Иван Сергеевич Парижем, не скучает ли по России. И вот что он услышал в ответ:

«Русскому нельзя не скучать по России, куда бы он ни приехал. Другой России для русского нигде не найдется. Россия — русские — это нечто совсем особенное. Потому нас никто надлежащим образом не понимает; в особенности не способны на это французы. Я живу здесь в кругу высшей интеллигенции. Но эта интеллигенция ничего не видит дальше своего носу. Она не понимает хорошего и гениального других наций. Гений Англии, Германии, Италии — для французов почти не существует. Об нас и говорить нечего... Исключения, впрочем, изредка бывают. Жорж Санд понимала нас так, как бы родилась русскою, но... она все понимала! Это было совершенно исключительное создание, ни на кого не похожее».

И вот этот «неисправимый западник», неутомимый спорщик со славянофилами, создатель Потугина в «Дыме» в разговорах с французскими литераторами развивает славянофильские идеи. Гонкур сохранил в своем дневнике записи таких разговоров:

«Да, вы люди латинской расы, в вас еще жив дух римлян с их преклонением перед священным правом; словом, вы люди закона... А мы не таковы... Как бы вам это объяснить? Представьте себе, что у нас в России как бы стоят по кругу все старые русские, а позади них толпятся молодые русские. Старики говорят свое «да» или «нет», а те, что стоят позади, соглашаются с ними. И вот перед этими «да» и «нет» закон бессилен, он просто не существует; ибо у нас, русских, закон не кристаллизуется, как у вас. Например, воровство в России — дело не редкое, но если человек, совершив хоть и двадцать краж, признается в них и будет доказано, что на преступление его толкнул голод, толкнула нужда — его оправдают... Да, вы — люди закона и чести, а мы, хотя у нас и самовластъе, мы люди...

Он ищет нужное слово, и я подсказываю ему:

— Более человечные!

— Да, именно! — подтверждает он. — Мы менее связаны условностями, мы более человечные люди».

Западник, опровергавший К. Аксакова и Герцена по всем пунктам их суждений о крестьянской общине, вдруг противопоставляет римскому праву «соборное» решение вопросов «по совести», как оно существует в русском крестьянском миру.

Ругая славянофилов за то, что они систематики, что они создали идею о русском человеке и подгоняют всю русскую жизнь под эту идею, Тургенев довольно часто использует мысли своих противников. «Кто говорит — конечно, мы во многом отличаемся от западноевропейских народов... Возьмите хоть то, что вы говорили об индивидуализме — я согласен с вами: русский гораздо меньше индивидуалист, чем западный европеец, — внушает Тургенев А. Луканиной. — И нравственность у нас другая, у нас больше общественного чувства, развившегося на почве русской общины».

Один из парижских знакомых Тургенева вспоминал: «Несмотря на свою нелюбовь к славянофилам аксаковского пошиба и свое так называемое «западничество» (термин весьма неопределенный и глупый, но почему-то получивший твердое право гражданства в русской печати), Тургенев особенно любил беседы о нравственной и психической разнице между русским и западноевропейским человеком — разнице, придававшей совершенно особый склад жизни, культуре и всему будущему русского народа.

«Обратите главное внимание на то обстоятельство, — заметил он мне, говоря об одной моей статье, — что в русском народе продолжаются психические процессы самоопределения, искания правды и идеала, тогда как во Франции замечается во всех классах какая-то культурная окристаллизованность, нравственная и идейная законченность, точно нация исчерпала весь запас своих духовных сил... тогда как мы, русские, еще духовно прогрессируем, растем, ищем истины, новых форм жизни и красоты...

Вот я занят теперь более серьезной вещью; мне давно хочется написать роман, в котором выразилась бы коренная разница духовных основ русского человека и француза; показать в этом романе глубину психических причин и мотивов у русского протестанта и отщепенца рядом с формализмом и традиционной шаблонностью французского революционера, который никогда не выходит из раз установившихся рамок, идет по утоптанному руслу, верит в себя и в свои формулы, тогда как русский вечно копается в своей душе, вечно занят разрешением нравственных вопросов и исканьем правды... Не знаю только, удастся ли мне довести дело до конца и справиться с сюжетом. Стар я, умру скоро».

Тургенев, считающий революционной силой культурный слой общества, призванный учить, просвещать народ, в то же время высказывает тревогу по поводу некоторых весьма специфических особенностей «русского европейца». С «легкостью в мыслях необыкновенной» он мог отрекаться от предмета вчерашнего поклонения с тем, чтобы, спустя некоторое время, с такой же легкостью отречься от кумира сегодняшнего дня. Отсутствие в душе прочных культурных устоев порождало опасность идейного фанатизма:

«Нам нужно не вносить новые общественные и нравственные идеалы в народную среду, а только предоставить ей свободу возделывать и растить те общественные идеалы и нравственные принципы, зародыши которых кроются в ней самой, — говорил Тургенев. — Я не принадлежу к тем людям, которые проповедуют необходимость учиться у народа, искать в нем идеал и правду и, отказавшись от добытого и усвоенного европейской цивилизацией, отказаться от своей культурной личности и принизиться до народного уровня. Это и нелепо и невозможно. Но и насильственно вламываться в народную жизнь с чуждыми ей принципами и теориями (а таковы все революционно-социальные доктрины и все попытки пересадить их на русскую народную почву) — нет никакого резона; лучше предоставить народу полную свободу устраиваться самому, предоставляя ему всё необходимое и ограждая от всяких корыстных и бескорыстных набегов на его жизнь».

Тургеневское недоверие к завершенным общественным доктринам, к философским, политическим и всяческим иным системам порождалось ощущением особой опасности такого рода «систем» для ищущего, духовно не защищенного русского человека. Они были тем более опасны в стране, только что освободившейся от бремени крепостной зависимости. Об этом со всею прямотою и бескомпромиссностью говорил в романе «Дым» Потугин:

«Что прикажете делать?! Правительство освободило нас от крепостной зависимости, спасибо ему; но привычки рабства слишком глубоко в нас внедрились; нескоро мы от них отделаемся. Нам во всем и всюду нужен барин: барином этим бывает большею частью живой субъект, иногда какое-нибудь так называемое направление над нами власть возымеет... теперь, например, мы все к естественным наукам в кабалу записались... Новый барин народился — старого долой! То был Яков, а теперь Сидор; в ухо Якова, в ноги Сидору!»

«Посол русской интеллигенции», плохо понимаемый своими соотечественниками, не чувствовал себя своим человеком и на Западе, даже в кругу семьи Виардо: «У меня есть близкие друзья, — говорил он, — люди, которых я люблю и которыми любим; но не всё, что мне дорого, так же близко и интересно для них; не всё, что волнует меня, одинаково волнует и их... Отсюда понятно, что наступают для меня довольно продолжительные периоды отчуждения и одиночества».

«Слава — да... знаменитость — да... любимая деятельность... — задумчиво говорил Тургенев. — У меня, разумеется, совершенно отдельное помещение в Париже... Бывают дни, когда я готов был бы отдать свою знаменитость за то, чтобы вернуться в свои пустые комнаты и застать там кого-нибудь, кто сейчас бы заметил и спохватился, что меня нет, что я опаздываю, не возвращаюсь вовремя. Но я могу пропасть на день, на два, и этого не заметит никто. Подумают, что я отозван куда-нибудь. Жизнь бойко течет в Париже».

«Разубедить в чем-нибудь французское общество и представителей его, рассеять в нем то или другое предубеждение, как, например, к нашему отечеству, к России и русскому народу, а также к нашим порядкам, к нашей литературе, к нашим нравам и обычаям, — дело невозможное, да, поверьте, не стоит труда!»

И тем не менее Тургенев с завидным упорством и последовательностью внушает французам, англичанам и немцам уважение к русской литературе и добивается заметных успехов. Летом 1878 года он участвует в Первом международном литературном конгрессе в Париже. Открытие его состоялось 11 июня под председательством В. Гюго. Конгресс был созван по инициативе французских писателей, которые решили воспользоваться присутствием иностранцев-литераторов на Парижской всемирной выставке. Собралось более трехсот писателей из Англии, Франции, Германии, Италии, Испании, Португали, Дании, Бельгии, Голландии, Швеции, Австрии, Северной Америки, Швейцарии, России. Общество французских писателей обратилось к Тургеневу с просьбой назвать имена русских литераторов, чье присутствие желательно. По его рекомендации были официально приглашены Толстой, Достоевский, Гончаров, Полонский, но, к огорчению Тургенева, никто из них на конгресс не приехал.

Обсуждались международные законы по охране авторского права. Вице-президентом второй комиссии конгресса, занимавшейся этой проблемой, был избран Тургенев. Он руководил прениями, отстаивал интересы русских литераторов. «Мы, русские, — говорил он, — пока не можем платить авторские деньги за переводы с французского на русский язык. Вы, французы, нас вовсе не переводите и почти вполне игнорируете; мы же переводим все ваши новинки. И кто у нас занимается переводными работами? Бедная молодежь: курсистки и студенты, для которых эта работа часто составляет единственное средство к существованию».

В официальной речи от лица русских литераторов Тургенев говорил об огромном влиянии французской культуры на русскую: «Двести лет тому назад, еще не очень понимая вас, мы уже тянулись к вам; сто лет назад мы были вашими учениками; теперь вы нас принимаете как своих товарищей и происходит факт необыкновенный в летописях России, — скромный простой писатель... имеет честь говорить перед вами от лица своей страны и приветствовать Париж и Францию, этих зачинателей великих идей и благородных стремлений».

В доме на улице Дуэ по-прежнему царила артистическая атмосфера. По четвергам здесь устраивались концерты с благотворительной целью, музыкальные «утра», литературные чтения. В них участвовали русские и французские писатели, певцы, музыканты, художники. В феврале 1875 года на литературно-музыкальном утре в пользу русской читальни в Париже читали свои произведения И. С. Тургенев, Н. С. Курочкин, Г. И. Успенский. Исполняла русские романсы Полина Виардо. Вспоминали, что когда она пела романс П. И. Чайковского «И больно и сладко», Тургенев «совершенно воодушевлялся». Художник В. Д. Поленов рассказывал, как «Иван Сергеевич стоял в углу и прямо рыдал». В мае 1877 года С. И. Танеев, постоянный участник «четвергов», писал своим родным в Россию: «Вообще я очень много получил удовольствия от этих вечеров и больше всего от пения самой Виардо: я никого не слыхал, кто так хорошо поет, и вряд ли услышу».

В доме Виардо часто бывали Г. Флобер, И. Тен, О. Конт, Ж. Массне, русские художники И. Е. Репин, В. Д. Поленов, А. П. Боголюбов, А. К. Беггров, Н. Д. Дмитриев-Оренбургский, А. А. Харламов. Неизменными гостями были старые друзья дома — Э. Ренан, Тома, Гуно, Сен-Сане, Ожье, Г. Доре. Время проводили разумно и весело под руководством неистощимой на выдумки Полины Виардо. И. Е. Репин писал Стасову в декабре 1874 года: «Сумасшедшие французы!!! Вот так веселятся: по-детски, до глупости. Всего перепробовали, начали с пенья и музыки, потом импровизировали маленькие пьески (Тургенев тут отличился, сколько в нем молодости и жару!!!), фанты и кончили танцами. Всех превзошел в шутовстве и глупости Сен-Сане (чуть на голове не ходил), танцы играя».

По воспоминаниям В. Д. Поленова, Виардо «была очень живая. Она придумывала разные драматические сцены». По воскресеньям в тесном дружеском кругу часто разыгрывались шарады. Превращали в сцену часть гостиной с выходом в столовую, служившую уборной для актеров. Раздавались звуки импровизированной увертюры — и начинались шарады, «самые шутовские и неслыханные». Главные действующие лица — Тургенев и Сен-Сане, с ними географ Поль Жоанн, дальний родственник Луи Виардо. Они наскоро сговаривались, намечая основной сюжет шарады, — и начиналась комическая импровизация, которая длилась от пяти минут до целого часа, в зависимости от вдохновения «актеров».

Например, соорудили на сцене анатомический театр. Вышел профессор-хирург И. С. Тургенев, в окружении студентов-медиков, среди которых бросалась в глаза молодая англичанка в исполнении Поля Жоанна. Посреди сцены на столе лежал труп — Сен-Сане, обернутый в розовую фланель. Профессор начинал лекцию, в ходе которой выяснялось, что пациент скончался от «назита» — чрезмерного разращения носа. Профессор прикасался к длинному носу Сен-Санса скальпелем — и труп, к всеобщему ужасу, внезапно оживал. В суматохе англичанка падала в обморок и приходила в себя в объятиях покойника. Оказывалось, что влюбленный Сен-Сане специально прибегнул к хитрости. Наступала ночь, меркли лампы. Начинался любовный дуэт. Над ширмой поднималась луна — огромная фаянсовая тарелка.

Вечера заканчивались чаепитием вокруг большого самовара, который Полина Виардо привезла из России.


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 24 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.015 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>