Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

«Настали темные, тяжелые дни 37 страница



Не потому ли на обратном пути из Москвы за границу Тургенев избежал повторной встречи с Писаревым в Петербурге, хотя в письме к нему и высказал сожаление, что не успел пообщаться с ним: «Я сожалею об этом — потому что — по разрушении того, что французы называют первым льдом, мы бы, я уверен, если не сошлись бы — то поговорили бы откровенно. Я ценю Ваш талант, уважаю Ваш характер — и, не разделяя некоторых Ваших убеждений, постарался бы изложить Вам причину моего разногласия — не в надежде обратить Вас — а с целью направить Ваше внимание на некоторые последствия Вашей деятельности. Я не знаю, когда я попаду в Петербург; если бы Вам случилось выехать за границу и добраться до Бадена, я бы с истинным удовольствием увиделся с Вами».

«Дым» не только не принес Тургеневу ожидаемой литературной славы и успеха, но едва ли не окончательно рассорил писателя с его соотечественниками. Анонимный рецензент газеты «Голос» заявлял: «Не с любовью глядит г. Тургенев на Россию «из своего прекрасного далека», презреньем мещет он в нее оттуда!» Сугубое недовольство «Дымом» высказал Ф. И. Тютчев. «Признавая все мастерство, с каким нарисована главная фигура, — он горько жалуется на нравственное настроение, проникающее повесть, и на всякое отсутствие национального чувства», — сообщал Тургеневу Боткин.

Отзыв Тютчева в особенности задел Тургенева за живое: слишком высоко ставил он его как поэта, очень дорожил дружескими связями с ним. Вспомнилось баденское свидание 1864 года, когда Тютчев вернулся из Ниццы, где написал свое знаменитое «О, этот юг, о эта Ницца». Поэт был удручен смертью любимой женщины, Е. А. Денисьевой. Они зашли, чтобы поговорить, в кафе на бульваре и, спросив себе из приличия мороженого, сели под трельяжем из плюща. Тургенев молчал все время, а Тютчев болезненным голосом говорил, говорил, и грудь его сорочки под конец рассказа оказалась промокшей от слез. А теперь из России Тургенев получил на «Дым» эпиграмму:

 

 

«И дым отечества нам сладок и приятен!» —

 

Так поэтически век прошлый говорит.

 

А в наш — и сам талант все ищет в солнце пятен,

 

И смрадным дымом он отечество коптит.

 

 

Тогда, правда, эту эпиграмму приписывали П. А. Вяземскому, давнему антагонисту Тургенева. Но и от этого вряд ли ему было легче.

Особенно зло потешалась над романом демократическая журналистика и критика. В «Искре» за 1868 год появился карикатурный роман «Отцы и дети», состоящий из сатирических гравюр А. М. Волкова и ядовитых подписей под ними. На последней карикатуре Тургенев сидел за столиком ресторана вместе с Павлом Петровичем Кирсановым. Подпись гласила: «В Дрездене на террасе между двумя и четырьмя часами, в самое фешенебельное время для прогулки, мы встречаем автора романа с Павлом Петровичем, пьющих мильцбрун и шпрудель (ох, горько!) и дружески разговаривающих.



— Как мы разделали Базарова-то, — замечает Павел Петрович. Вместо ответа автор «Отцов и детей» глубокомысленно закурил и выпустил «Дым».

В «Искре» же за 1867 год была опубликована карикатура Волкова: Тургенев держит на блюдце кадильницу, из которой идет дым. На него взирает группа мужчин и дам. Подпись: «Какой несносный запах — фи! — Дым догорающей известности, чад тлеющего таланта... — Т-с-с, господа! И дым Тургенева нам сладок и приятен». А. М. Волков иллюстрировал «Дым» рядом карикатур, в конце которых давалось следующее общее заключение о романе: «Это уже не дым — это черт знает что такое, какая-то отвратительная помесь «Некуда» с «Маревом», погруженная в самую тину «Взбаламученного моря», — сказал Литвинов, и сказал в первый раз умное слово».

С конца 60-х годов соотечественники становятся к Тургеневу как никогда резкими и беспощадными. Высмеивается его личная жизнь, длительное пребывание за границей. Однажды Тургенев получил в Баден-Бадене следующую эпиграмму:

 

 

Талант он свой зарыл в «Дворянское гнездо».

 

С тех пор бездарности на нем оттенок жалкий,

 

И падший сей талант томится приживалкой

 

У спадшей с голоса певицы Виардо.

 

 

А. И. Герцен, которому Тургенев, после некоторых колебаний, все-таки послал свой новый роман, ответил: «Я искренне признаюсь, что твой Потугин мне надоел. Зачем ты не забыл половину его болтанья?» Пришлось отвечать резкостью на резкость: «Тебе наскучил мой Потугин, и ты сожалеешь, что я не выкинул половину его речей. Но представь: я нахожу, что он еще не довольно говорит, — и в этом мнении утверждает меня всеобщая ярость, которую возбудило против меня это лицо... То, что за границей избито как общее место, — у нас может приводить в бешенство своей новизной». Тургенев, очевидно, не чувствовал, что возмущение соотечественников вызывает не западническая проповедь, действительно ставшая в те годы и в России «общим местом», а презрительное отношение героя к русской культуре, задевающее национальное достоинство.

Ознакомившись с «Дымом», Огарев написал дошедшую до Тургенева эпиграмму:

Я прочел ваш вялый «Дым» И скажу вам не в обиду — Я скучал за чтеньем сим И пропел вам панихиду.

В мае 1867 года Тургенев сетовал в письме к П. В. Анненкову: «Судя по всем отзывам и письмам, меня пробирают за «Дым» не на живот, а на смерть во всех концах нашего пространного отечества. «Я оскорбил народное чувство — я лжец, клеветник — да я же не знаю вовсе России...» А мне все это — как с гуся вода». Но сквозь бодрый тон тургеневского заключения пробивается затаенное чувство обиды и потерянности. Такого он, конечно, не ожидал.

В августе 1867 года в Бадене Тургенева навестил Достоевский. Между ними состоялся довольно напряженный и неприятный разговор. «Откровенно скажу, — писал Достоевский А. Н. Майкову, — я и прежде не любил этого человека лично <...> Не люблю тоже его аристократически-фарисейское объятие, с которым он лезет целоваться, но подставляет вам свою щеку. Генеральство ужасное; а главное, его книга «Дым» меня раздражила. Он сам говорил мне, что главная мысль, основная точка его книги состоит в фразе: «Если б провалилась Россия, то не было бы никакого ни убытка, ни волнения в человечестве». Он объявил мне, что это его основное убеждение о России. Нашел я его страшно раздраженным неудачею «Дыма». А я, признаюсь, и не знал всех подробностей неудачи. Вы мне писали о статье Страхова в «Отечественных записках», но я не знал, что его везде отхлестали и что в Москве, в клубе, кажется, собирали уже подписку имен, чтобы протестовать против его «Дыма». Он это мне сам рассказывал.

<...> Заметил я, что Тургенев, например (равно как все, долго не бывшие в России), решительно фактов не знают (хотя и читают газеты) и до того грубо потеряли всякое чутье России, таких обыкновенных фактов не понимают, которые даже наш русский нигилист уже не отрицает, а только карикатурит по-своему. Между прочим. Тургенев говорил, что мы должны ползать перед немцами, что есть одна общая всем дорога и неминуемая — это цивилизация и что все попытки русизма и самостоятельности — свинство и глупость. Он говорил, что пишет большую статью на русофилов и славянофилов. Я посоветовал ему, для удобства, выписать из Парижа телескоп. — Для чего? — спросил он. — Отсюда далеко, — отвечал я; — Вы наведите на Россию телескоп и рассматривайте нас, а то, право, разглядеть трудно. Он ужасно рассердился. Видя его так раздраженным, я действительно с чрезвычайно удавшеюся наивностью сказал ему: «А ведь я не ожидал, что все эти критики на Вас и неуспех «Дыма» до такой степени раздражает Вас; ей-богу, не стоит того, плюньте на все». — «Да я вовсе не раздражен, что Вы!» — и покраснел. Я перебил разговор; заговорил о домашних и личных делах, я взял шапку и как-то, совсем без намерения, к слову, высказал, что накопилось в три месяца в душе от немцев:

«Знаете ли, какие здесь плуты и мошенники встречаются. Право, черный народ здесь гораздо хуже и бесчестнее нашего, а что глупее, то в этом сомнения нет. Ну пот Вы говорите про цивилизацию; ну что сделала им цивилизация и чем они так очень-то могут перед нами похвастаться!»

Он побледнел (буквально, ничего, ничего не преувеличиваю!) и сказал мне: «Говоря так, Вы меня лично обижаете. Знайте, что я здесь поселился окончательно, что я сам считаю себя за немца, а не за русского, и горжусь этим!»

Разговор Достоевского с Тургеневым довольно точно передает тогдашние тургеневские настроения, за исключением того, что, вероятно, он был менее сдержанным с обеих сторон. Так вновь, после дружеского сближения, когда Тургенев сошелся с Достоевским после его возвращения из Сибири и даже опубликовал в его журнале «Эпоха» повесть «Призраки», — наступил решительный разрыв.

Когда Тургенев узнал, что Майков показал письмо Достоевского П. И. Бартеньеву, издателю «Русского архива», он написал в этот журнал официальное письмо, в котором, между прочим, говорил: «Виделся я с Достоевским <...> всего один раз. Он высидел у меня не более часа и, облегчив свое сердце жестокою бранью против немцев, против меня и моей последней книги, удалился; я почти не имел времени и никакой охоты возражать ему: я, повторяю, обращался с ним, как с больным. Вероятно, расстроенному его воображению представились те доводы, которые он предполагал услыхать от меня, и он написал на меня свое... донесение потомству».

Но Достоевский не выдумал доводы Тургенева; тургеневская переписка подтверждает полностью его правоту. Не будем смягчать серьезную конфликтную ситуацию, которую вызвал в сознании русских писателей и общественных деятелей тургеневский Потугин, назойливый «болтун», по меткому определению Герцена. Таким ведь он объективно и представал в романе. Беда Тургенева заключалась в том, что он пытался придать потугинским словам оттенок скрытой, завуалированной проповеди и слишком обнаружил при этом своё собственное раздражение. То, что произошло с «Отцами и детьми» на родине, давало Тургеневу моральное право на обиду и раздражение. Но, прикрывая их рецептами абстрактно понимаемой всеевропейской цивилизаторской гомеопатии, он лишь усилил неприятие романа современниками, вновь отлучившими его от истинного знания и понимания того, что совершалось тогда в России.

«Мне хочется спросить у Вас: Иван Сергеевич, куда Вы девали Базарова? — Вы смотрите на явления русской жизни глазами Литвинова, Вы подводите итоги с его точки зрения, Вы его делаете центром и героем романа, а ведь Литвинов — это тот самый друг Аркадий Николаевич, которого Базаров безуспешно просил не говорить красиво. Чтобы осмотреться и ориентироваться, Вы становитесь на эту низкую и рыхлую муравьиную кочку, между тем как в Вашем распоряжении имеется настоящая каланча, которую Вы же сами открыли и описали», — упрекал Тургенева Д. И. Писарев. Того героя, который автору «Дыма» казался «каланчой», ехидный критик просто не приметил: в его глазах Потугин был всего лишь мухой, причем назойливой.

«Дым» усилил духовную изоляцию Тургенева от русской жизни. И, вероятно, писатель в такой ситуации мог не выдержать и задохнуться в одиночестве и жестокой обиде, если бы не поддержка немецких и французских друзей.

В феврале 1863 года Тургенев познакомился с Г. Флобером, подарил ему издание переводов своих сочинений на французский язык. Флобер ответил: «Я давно уже вижу в вас мастера. Но чем больше я вас читаю, в тем большее изумление приводит меня ваш талант. Меня восхищает ваша манера повествования, одновременно пылкая и сдержанная, ваше сочувствие к людям, которое распространяется на малых сих и одухотворяет пейзаж». Флоберу нравилось тургеневское свойство «быть правдивым без банальности, чувствительным без жеманства, комичным без всякой пошлости». Он ощенил искусство автора в изображении женских характеров: «Они идеальны и реальны в одно и то же время. Они обладают притягательной силой и окружены сиянием».

Тургенев получил от Адольфа де Сикура письмо с высокой оценкой романа «Дым» и в ответе этому видному французскому литератору мужественно признавал: «Эта книга создала мне много врагов в России, и признаю, что до некоторой степени я это заслужил: мой мизантроп полон горечи, которая, возможно, выражается слишком резко».

Тургенев с благодарностью отзывается на критический этюд немецкого литератора Юлианна Шмидта: «Никто еще так метко и проницательно не говорил обо мне, так ясно не очертил пределов моего творчества и вообще так наглядно не вскрыл мое внутреннее существо».

Тургенев обращается к Людвигу Пичу: «Вы пишете мне, что должны написать рецензии на «Отцов и детей». Прекрасно! Пусть одна из них будет сдержанной и строгой — но выразите в ней Ваше недоумение и удивление по поводу того, что молодое русское поколение восприняло образ Базарова как обидную карикатуру, как клеветнический памфлет. Больше того, укажите на то, что я задумал этого молодца даже чересчур героически идеализированным (так оно и есть) и что у русской молодежи слишком чувствительная кожа. Из-за Базарова забросали меня таким количеством грязи и гадостей (и продолжают забрасывать). Так много оскорблений и ругательств пало на мою голову, <...> что для меня было бы удовлетворением показать, что другие нации смотрят на это дело совсем иначе».

И Тургенев был очень удовлетворен, когда рецензия

Л. Пича об «Отцах и детях» появилась в одной из немецких газет. В сентябре 1869 года он писал П. В. Анненкову: «Надо вам сказать, что, хотя в России моя репутация провалилась, в Германии она процветает».

Однако Тургенев был бы неискренним человеком и нечутким художником, если бы он не признал, что в упреках современников в его отрыве от России и слабом знании русской жизни была известная доля истины: «Я чувствую, что, отдалившись от почвы, скоро умолкну: короткие набеги на родину ничего не значат. Песенка моя спета». «Вдали от родной почвы долго не напрыгаешься».

Пятидесятилетний рубеж в его жизни был отягощен уже не размолвками с друзьями, а их потерями. В октябре 1869 года он узнал о смерти В. П. Боткина. Весть о безнадежном его положении заставила протянуть вновь руку дружбы А. И. Герцену: «Вон — Боткин лежит как пласт в параличе в Риме — Милютин доживает последние дни в Швейцарии — у меня уже было два припадка подагры... Ты скажешь мне, что с этими людьми у тебя нет ничего общего (или, может быть, ты для меня сделаешь исключение?) — но всё равно — это были товарищи — и как видишь, что начинает разлагаться современная ячейка, покорившая под иго своей отдельности разные газы земли и соли — так и за свою ячейку начинаешь несколько беспокоиться. Перевалившись за 50 лет, человек живет как в крепости, которую осаждает — и рано или поздно возьмет смерть... Надо защищаться — и не по-тотлебешски — без вылазок». Чем больше он «подвигается в жизнь», тем «больше дорожит старыми связями». Но смерть жестоко выбивает стареющих друзей.

В начале 1870 года Тургенев встретился с Герценом в Париже после семилетней разлуки. Никогда его друг «не был более весел, разговорчив и шумен»; им было хорошо и радостно, прежняя холодная стена предубеждений истаяла как лед. А вечером Герцен занемог, на другой день Тургенев застал его в постели в сильном жару с воспалением легких. И, уезжая в Баден-Баден, Тургенев чувствовал, что друг его безнадежен, 10 января 1870 года он сообщал П. В. Анненкову: «Пишу вам под впечатлением горестного известия, любезный Анненков: я с час тому назад узнал, что Герцен умер. Я не мог удержаться от слез. Какие бы ни были разноречия в наших мнениях, какие бы ни происходили между нами столкновения, все-таки старый товарищ, старый друг исчез: редеют, редеют наши ряды! <...> Вероятно, все в России скажут, что Герцену следовало умереть ранее, что он себя пережил; но что значат эти слова, что значит так называемая наша деятельность перед этою немою пропастью, которая нас поглощает?»

А вскоре жизнь основательно тряхнула и Тургенева: в одно мгновение рассыпалось как будто бы навеки свитое им баденское гнездо. Началась франко-прусская война, во многом пошатнувшая веру Тургенева в европейскую цивилизацию, обнаружившая непрочность тех корней, которые пустил он в её почву. Сперва Тургенев приветствовал победы Германии. Ему казалось, что империи Луи Наполеона с её «бонапартизмом», напоминавшим худшие времена эпохи римских цезарей, нужен страшный исторический урок, подобный тому, какой николаевская Россия получила под Севастополем. Немецкие победы над войсками Луи Наполеона он называл победами цивилизации над варварством.

Но когда пала гнусная империя, когда в Париже была провозглашена республика, Тургенев стал с тревогой присматриваться к милитаристскому духу в Германии, к разгулу шовинизма в ней. «Теперь немцы являются завоевателями, а к завоевателям у меня сердце не особенно лежит». Но стоило Тургеневу лишь слегка охладить немецкую кичливость в «Вешних водах» и посмеяться над мещанской ограниченностью буржуа и тупостью германского офицерства, — возник решительный конфликт. Писатель навлек на себя гнев всего цивилизованного немецкого общества. Пауль Гейзе отказался отвечать Тургеневу на дружеское письмо. Критик немецкой «Петербургской газеты» призвал «всех офицеров германской армии» «стереть с лица земли клеветника и наглого лжеца». В Берлине распространился слух, что Тургенев в одной французской газете оскорбил национальное достоинство Германии, и Юлиан Шмидт, по просьбе ни в чем не повинного писателя, вынужден был напечатать опровержение.

«Господи! — писал Тургенев Л. Пичу. — Какими вы — все немцы — стали неженками, обидчивыми, как старые девы, после ваших великих успехов! Вы не в состоянии перенести, что я в моей последней повести чуточку вас поцарапал? Но ведь своему родному народу — который я ведь, конечно, люблю — мне случалось наносить и не такие удары! <...> До сих пор я думал, что немцы более спокойны и объективны. Вот я и должен похвалить своих русских».

Тургенев неспроста удивлялся немецкой щепетильности. Ведь в тех же «Вешних водах» он наносил куда более чувствительный удар национальному русскому самолюбию. Даже Анненкову любовное рабство Санина под властью Полозовой показалось не вполне достойным и нравственным. Очищать «омерзительную грушу» для её мужа — «страшно эффектно», но и «страшно позорно для русской природы человека». Но Тургенев оставил эту «позорную» правду, пережитую в какой-то мере на собственном жизненном опыте.

Пребывание семейства Виардо в Германии становилось невозможным. Они отправились в Лондон, и баденская вилла была продана вместе с домом Тургенева, который еще ранее перешел в собственность Луи Виардо. Теперь этот дом купил у Виардо московский банкир Ахенбах. «Я немножко пожалел о моем гнезде, — писал Тургенев Анненкову, — впрочем, во мне недаром татарская, кочевая кровь: чувства оседлости не имеется — и всякий дом — вроде палатки». Конечно, грустное это утешение мало успокаивало, но иначе поступить он не мог: по его словам, он готов был ехать за семьей Виардо куда угодно — даже в Австралию.

Некоторое время Тургенев ютился в Лондоне, пока не отшумела во Франции Парижская коммуна и вновь мещанско-буржуазный порядок не вошел в свои берега. Тогда супруги Виардо вернулись во Францию и поселились на улице Дуэ в доме, где на втором этаже Тургенев занимал две маленькие комнаты. Вскоре он построил себе дачный домик рядом с виллой Виардо под Парижем в местечке Буживаль. Это была последняя пристань Тургенева, русского писателя, которого мотала по Европе без жалости скитальческая судьба.

 

 

Посол русской интеллигенции

 

 

Длительное пребывание во Франции сблизило Тургенева с французскими писателями, и с лучшими из них он сошелся в тесном дружеском кружке. Конечно, меру этой близости нельзя преувеличивать. В общении Тургенева с французскими собратьями нет-нет да и проскальзывало снисходительно-высокомерное отношение Западной Европы к России как нецивилизованной и варварской стране. Когда Эдмон Гонкур впервые встретился с Тургеневым, од записал в своем дневнике: «Это обаятельный великан, кроткий, с белыми волосами, у него вид доброго горного или лесного гения. Он красив, величественно красив, чрезмерно красив, с небесной синевой в глазах, с очаровательной певучестью русского говора, с особенными переливами в голосе, напоминающими не то ребенка, не то негра». В преувеличенно лестной и восторженной характеристике есть налет экзотики: так говорят о некой диковинке и любопытной, и забавной для рафинированного интеллигента-парижанина.

Характеристика, данная Тургеневу стареющей французской знаменитостью, писателем Ламартином, и вовсе удивляла своей несообразностью. Тургенев у него предавался военной службе, «соединяя воинственную суровость скифа с мягкостью податливого славянина», «высокий лоб его, осененный густыми волосами, походил на древний храм в тени священной рощи». «Скажите, ради бога, — писал Тургенев Анненкову по поводу такой характеристики, — почему же это непременно надо быть ослом даже и гениальному французу, как только он потянет носом другой воздух...»

Присутствие Тургенева во Франции сыграло особую роль в преодолении вековых предрассудков и предубеждений, какие существовали в «культурном слое» Западной Европы по отношению к России и её литературе. Странствия Тургенева по Германии, Англии и Франции помогали русскому писателю выступать в качестве добровольного миссионера, «решительного радетеля» за родную литературу. Он становится одним из самых деятельных посредников между французскими и русскими писателями и даже между французами и немцами.

С апреля 1874 года Тургенев, Э. Гонкур, Г. Флобер, Э. Золя, и А. Доде скрепляют свой союз «пяти освистанных литераторов» ежемесячными обедами. Тургенев вводит французских писателей в неведомый им русский культурный мир. Он рассказывает им о нравах и обычаях России, о собственном детстве и юности, о загадочном русском мужике. В ответ на возражения, что культурному человеку должно быть скучно общество невежественного крестьянина, он говорит: «Напротив, часто приходится кое-чему поучиться у этих невежественных мудрецов, вечно занятых своими думами в полном отчуждении от культурного общества». Тургенев рассказывает французским приятелям об «истинно шекспировской простоте и силе чувств», таящихся в народе.

Блистательный рассказчик, он покоряет всех не только завораживающей беседой, но и энциклопедизмом, широтою эрудиции. «В нем чувствовалось знание всего огромного разнообразия жизни, — писал американец Г. Джеймс, — знание малодоступных другим явлений и ощущений, чувствовался горизонт, в котором терялся узкий горизонт Парижа, и эта широта знания и понимания выделяла его среди парижских литераторов». Своим присутствием в кружке, своими разговорами он искусно расшатывал национальные границы между разными культурами, поскольку условность этих границ прекрасно чувствовала его по-русски отзывчивая и восприимчивая душа.

Тургенева подчас удивляла и раздражала национальная кичливость французов, их культурная замкнутость и обособленность. Какая там Россия! И в «цивилизованной» Европе они не слишком стремились узнать то, что выходило за пределы Франции. В беседе с В. Гюго Тургенев убеждается, что французский гений «ровно ничего не видит в сочинениях Гёте». Он не смущается, приписывая Гёте шиллеровского «Валенштейна», поскольку «никогда не читает этих немцев», но и не читая знает, что могли написать и написали Гёте и Шиллер — «одного поля ягоды». Тургенева приводит в изумление, что Гюго не знает и английской литературы, а русская, конечно, ему вообще представляется каким-то мифом.

На традиционные обеды Тургенев является с томиками Гёте и Пушкина, Свинберна и Теккерея, знакомит французских писателей с красотами чужих литератур, переводит на ходу с английского, немецкого, русского на французский, толкует, объясняет «своим мягким, слегка слабым, медлительным голосом». То же самое он делает в Германии и Англии. Его английский друг, пропагандист русской литературы Вильям Рольстон покорён глубиною познании и мастерством устного слова, которыми обладает Тургенев. И Мопассан говорит о «величайшем очаровании и занимательности его устных рассказов и бесед».

Порой миссионерская деятельность Тургенева наталкивается на глухое непонимание. Французские друзья, отказываются принимать тургеневский культ женственности, особую одухотворенность его героев и героинь. Ипполит Тэн, известный французский историк, прочитав роман «Новь», приходит в недоумение: «Я совсем дезориентирован насчет ваших нигилистов. Я столько слышал о них дурного, — что они отрицают собственность, семью, мораль... А в ваших романах нигилисты — единственные честные люди, Особенно меня поразило их целомудрие. Ведь ваши Марианна и Нежданов даже не поцеловались друг с другом ни разу, хотя поселились в уединении рядом. У нас, французов, это вещь невозможная. И отчего это у вас происходит? От холодного темперамента?»

Когда в кругу литераторов речь заходила о любви, то французский шаловливый разговор по поводу этого святого для Тургенева чувства он воспринимал, по мнению французов, с каким-то «окаменелым изумлением варвара». Его попытка возразить, его стремление убедить друзей в нелепости «натуралистического» приземления закончилась тем, что Альфонс Доде сказал ему на ухо полушепотом:

— Никогда, mon cher, в этом не признавайтесь, иначе вы покажетесь просто смешным, всех насмешите.

«Раз в Париже, — вспоминал Тургенев, — давали одну пьесу... Я, Флобер и другие из числа французских писателей собрались на эту пьесу взглянуть, так как она немало наделала шума: нравилась она и журналистам я публике. Мы пошли, взяли места рядом и поместились в партере.

Какое же я увидел действие? — А вот какое... У одного негодяя была жена и двое детей — сын и дочь. Негодяй муж не только прокутил всё состояние жены, но на каждом шагу оскорблял её, чуть не бил. Наконец, потребовал развода... Он остаётся в Париже кутить; она с детьми, на последние средства, уезжает в Швейцарию. Там она знакомится с одним господином и, полюбив его, сходится с ним и почти что всю жизнь свою до старости считается его женой. Оба счастливы — он трудится и заботится не только о ней, но и о её детях: он их кормит, одевает, обувает, воспитывает. Они также смотрят на него как на родного отца и вырастают в той мысли, что они его дети. Наконец сын становится взрослым юношей, сестра — девушкой-невестой. В это время состарившийся настоящий муж узнает стороной, что жена его получает большое наследство. Проведав об этом, старый развратник, бесчестный и подлый во всех отношениях, задумывает из расчета опять сойтись с женой и с этой целью инкогнито приезжает в город, где живет брошенная им мать его детей.

Прежде всего он знакомится с сыном и открывает ему, что он отец его. Сыну же и в голову не приходит спросить: отчего же, если он законный отец, он не жил с его матерью, и, если он и сестра его — его дети, то отчего, в продолжение стольких лет, он ни разу о них не позаботился? Он просто начинает мысленно упрекать свою мать и ненавидеть того, кто один дал ей покой и на свои средства воспитал его и сестру, как родных детей своих.

И вот происходит следующее. На сцене брат и сестра. Входит воспитавший их друг их матери и, по обыкновению, здороваясь, как всегда, хочет прикоснуться губами к голове девушки, на которую с детства он привык смотреть как на родную дочь.

В эту минуту молодой человек хватает его за руку и отбрасывает в сторону от сестры.

— Не осмеливайтесь прикасаться к сестре моей! — выражает его негодующее, гневное лицо. — Вы не имеете никакого права так фамильярно обходиться с ней!

И весь театр рукоплещет, все в восторге, — не от игры актера, а от такого благородного, прекрасного поступка молодого человека. Вижу, Флобер тоже хлопает с явным сочувствием к тому, что происходит на сцене7.

Когда мы вышли из театра, Флобер и все другие французы стали мне доказывать, что поступок молодого человека достоин всяческой похвалы и что поступок этот высоконравственный, так как чувство, которое сказалось в нем, поддерживает семейный принцип или то, что называется honneur de la famille13.

И вот чуть ли не всю ночь я с ними спорил и доказывал противное, доказывал, что поступок этот омерзительный, что в нем нет главного чувства — чувства справедливости, что, если бы такая пьеса явилась на русской сцене, автора бы не только ошикали — стали бы презирать как человека, проповедующего неправду и безнравственность. Но, как я ни спорил, что ни говорил — они остались при своем мнении. Так мы и порешили, что русский и французский взгляд на то, что нравственно и безнравственно, что хорошо и дурно, — не один и тот же...» Вероятно, это столкновение было для Тургенева особенно чувствительно: оно обнаруживало с французской точки зрения абсолютную недопустимость тех искренних отцовских чувств, которые питал Тургенев к детям Полины и Луи Виардо. Особенно любил он Марианну, возил с собою постоянно ее фотографии, показывал с неизменным чувством отцовского восхищения своим русским и немецким друзьям. Другой любимицей Тургенева была Клоди, или «Диди». По-отцовски он преувеличивал ее способности, считал едва ли не гениальной девушкой, призванной впоследствии удивить весь мир... И вот перед лицом французского формального кодекса нравственности его трогательная отцовская доброта легко и даже торжественно упразднялась как не имевшая прав гражданства сентиментальность «нецивилизованного варвара», оскорбляющего фамильную честь.

Никогда не переоценивал Тургенев и меру своей писательской популярности во Франции даже среди близких друзей. Гонкур читал лишь «Записки охотника», не далее ушел и Доде, рассказавший, что при первой их встрече Тургенев пришел в изумление: «Правда, вы читали меня?» — и сообщил ему о том, как плохо раскупаются в Париже его книги. «Я в глазах здешней публики не имею ровно никакого значения. Едва знают мое имя, да и с чего им знать?» — писал Тургенев русским друзьям.


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 26 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.016 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>