Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Воспоминания крестьян-толстовцев. 1910-1930-е годы. 1 страница



ВОСПОМИНАНИЯ КРЕСТЬЯН-ТОЛСТОВЦЕВ.
1910-1930-Е ГОДЫ.

Вместо предисловия
В.В.Янов. КРАТКИЕ ВОСПОМИНАНИЯ О ПЕРЕЖИТОМ
Е.Ф.Шершенева. НОВОИЕРУСАЛИМСКАЯ КОММУНА ИМЕНИ Л.Н.ТОЛСТОГО
Б.В.Мазурин. РАССКАЗ И РАЗДУМЬЯ ОБ ИСТОРИИ ОДНОЙ ТОЛСТОВСКОЙ КОММУНЫ "ЖИЗНЬ И ТРУД"

Вместо предисловия

Много лет как я чувствую необходимость написать свои воспоминания. О том же говорят мне и многие друзья. Я сын Ивана Ивановича Горбунова-Посадова и Елены Евгеньевны Горбуновой, учеников и друзей Льва Николаевича Толстого, редакторов и руководителей основанного им и просуществовавшего полвека (1885-1935) народного издательства "Посредник". Мое детство и юность прошли в толстовском мире, среди участников толстовского движения в России.
Толстой и его дело присутствовали в моей жизни всегда. Моя детская кроватка, железная с сеткой, была подарена родителям Львом Николаевичем (это была кроватка его младшего, особенно любимого сына Ванечки, рано умершего. Сейчас она вернулась в московский Музей-усадьбу Толстого). Самые яркие воспоминания моего детства - это Ясная Поляна и Овсянники, усадьба старшей дочери Толстого Татьяны, в восьми километрах от Ясной, где наша семья жила каждое лето и куда Лев Николаевич почти ежедневно приезжал на своем жеребце Делире, чтобы повидаться с моим отцом, привозя рукописи и корректуры. Мои школьные и студенческие годы я усердно работал для издательства "Посредник" (после революции оно стало кооперативным, а председателем его правления была мама) - переводил детские книжки с английского, занимался брошюровкой книг, развозил их по магазинам. У нас на квартире в 20-е годы набирались и печатались ежемесячные "Письма Московского Вегетарианского общества" - последнее периодическое издание толстовцев, и я печатал статьи на машинке, размножал листки на отцовском ротаторе, раскладывал по конвертам, надписывал адреса, разносил по почтовым ящикам...
Всё детство и отрочество я хотел продолжать деятельность родителей. Чтобы продолжать дело "Посредника", необходимо было только желание и трудолюбие, а этих качеств у меня хватало. Но история решила иначе. Закрыто было (в 1929 году) Московское Вегетарианское общество, закрыты были все кооперативные и частные издательства (в том числе и "Посредник"), и моя жизнь потекла по иному руслу. Я целиком отдал себя точным наукам.
Но я всегда считал и считаю, что жизнь и работа друзей и единомышленников Л. Н. Толстого представляют собой значительнейшую сторону в духовной истории России (и не только России) с 80-х годов XIX века до 30-х годов века XX (когда толстовство как организованное движение было уничтожено), что необходимо приложить все усилия, чтобы воскресить ее из мрака замалчивания. История толстовского движения заслуживает многотомного исследования.
И в былые годы, еще при жизни матери, мне хотелось вместе с нею написать такую историю, использовав печатные и архивные материалы, сохранившуюся переписку и фотографии. Для этой огромной работы у меня уже не осталось ни времени, ни сил. Но я уверен, что такая книга будет написана. Для рассказа о толстовских издательствах и журналах, об Обществах Истинной Свободы в память Л. Н. Толстого, основанных в 1917 году почти во всех уголках России, о вегетарианском движении, об антивоенной деятельности толстовцев в годы мировой войны, об их международных связях, о борьбе Объединенного совета религиозных общин и групп (создан В. Г. Чертковым в 1918 году) за свободу совести, о толстовской академии (курсах свободно-религиозных знаний), работавшей в Москве в голодную зиму 1918-19 годов, о Яснополянском музее и школе, возглавлявшихся до 1929 года любимой дочерью Толстого Александрой Львовной, будущий исследователь найдет богатый материал в библиотеках и архивах (там он найдет и мои воспоминания). Но есть ещё одна интереснейшая и могучая ветвь толстовского движения в первые десятилетия советской власти - это жизнь толстовцев-земледельцев. Вдохновленные мыслями Льва Николаевича о великом нравственном смысле хлебного труда, тысячи последователей Толстого - интеллигенты и крестьяне, рабочие и бывшие солдаты - начали осуществлять на деле заветную мечту Толстого о мирной, братской жизни на земле, о свободном, ненасильственном земледельческом труде как идеале человеческого общежития. Большинство толстовцев-земледельцев объединились в сельскохозяйственные артели и коммуны, некоторые обрабатывали землю в одиночку. Но все они считали, что их жизнь и труд содействуют приближению провозглашенных русской революцией целей - построению на всей земле братского безгосударственного общества, свободного от насилия и эксплуатации. Их ждали суровые испытания. На них, принципиальных противников насилия, двадцатый век обрушил это насилие в небывало жестоких формах - две мировые войны, гражданская война, сталинский террор. Многие сотни последователей толстовского учения погибли. Но те, кто выжил, оставаясь верными своим убеждениям, кто сумел пронести живую истину Толстого, свет добра и любви сквозь ад тюрем и лагерей, заслужили право на любовь и уважение современников и потомков. Книга, которую вы держите в руках, - это их воспоминания о своей жизни. Я хорошо знал многих её авторов, помню те коммуны, о которых они рассказывают.
Я счастлив, что об их жизни, полной деятельного добра и любви ко всему живому, узнает наконец наш читатель.
М. И. Горбунов-Посадов



В.В.Янов. КРАТКИЕ ВОСПОМИНАНИЯ О ПЕРЕЖИТОМ

Мое рождение и смерть отца

Родился я в 1897 году, в конце июля, в Калужской губернии Жиздренского уезда в деревне Большая Речка, или, как теперь называют, "Малая Песочня".
Я почему-то сам не помню всех обстоятельств и разговоров, связанных с моим рождением, и поэтому расскажу, что довелось слышать от других.
В этот день отец со старшей своей дочерью только что приехал с пропашки картошки и распрягал потную лошадь, как к нему подошла соседка и со стеснением и в то же время с радостью сказала ему: - Ну, Василий Иванович, поздравляю тебя с сыном!
- Ну, слава Богу, слава Богу, - ответил отец. А соседка говорит: - Теперь семья большая, а твое здоровье слабое, хоть бы Господь прибрал дитя поскорее.
- Так грех думать, тетя Марья, - сказал отец, - наоборот, надо положить все усилия вырастить и воспитать его хорошим человеком и тружеником-крестьянином.
Отец было понес упряжь к амбару, как тетя Марья опять подошла к нему: - Он весь в тебя, никак не дождешься от него крику. Я его и так и эдак, а он молчит, не чуткий к боли, терпеливый, как отец.
- Что ж, это хорошо, он чувствует, что глупо из-за всяких пустяков расстраиваться. Нервность и капризы не ведут к добру, этот опыт пригодится ему в жизни. - Отец вошел в избу и подошел к матери, где она лежала на кровати. Мать, встречая его со своими большими заплаканными глазами, но радостными, говорит: - Вася, какой он хорошенький, погляди на него скорее!
- Ну, слава Богу, слава Богу, а ты-то как сама?
- Да что, со мной все благополучно. Я рада за него, что он такой милый. - Отец кротко поцеловал мать. Так встретили меня впервые в этом мире мои родители.
- Вот, мы назовем нашего новорожденного Васей, моим именем, а мне уже недолго остается жить, я все слабее и слабее становлюсь, я уже не работник, с чахоткой долго не протянешь.
- Вот как ты меня обрадовал, что скоро умрешь, а мне-то что делать одной с пятерыми? - сказала мать.
- Это хорошо, что я раньше умру, а что бы я делал с ними без тебя? Я знаю, ты проживешь с ними, с голоду не уморишь и приучишь к жизни, и сама с ними, как пчелка, им хорошо будет с такой матерью.
- Зачем же мы с тобой и детей наживали, если чувствуем, что не в силах их вырастить, - сказала мать.
- Это ты верно говоришь, из-за влекущего мгновения земных радостей становишься как слепой и не думаешь о тяжелых последствиях. Ну да ведь прошлого не воротишь, виноват я, прости меня.
- Ты-то всей вины не бери на себя, и я ведь не семнадцатилетняя девочка, а вот уж девятого родила, и каждый раз не мед был, губы кусала в кровь, и зарекалась я, и клялась, что больше не будет этого, так что винить-то некого, вставай, девка, и берись за дела.
И мать стала подниматься с постели, но отец уложил ее.
- Полежи хоть недельку, а я сам управлюсь с ребятами.
Через год отец умер от чахотки. Перед смертью он сказал, что сегодня умрет. Мать хотя и привыкла к болезни отца, но от этих слов залилась слезами, и мы все дети плакали.
Соседи и все близкие деревенские более и более сходились в дом, чтобы в последний раз увидеть отца, доброго человека, чудесного рассказчика, который, пожалуй, один в деревне мог читать Евангелие.
Все, кто приходил, старались пройти вперед, посмотреть, показаться отцу и услышать от него мудрое слово напоследок, но при виде тяжелых страданий отца все каменели и в полном молчании заполняли избу. Потом отец позвал соседку Марью. Та подошла, вся в слезах, и, глядя на отца, не шевелилась. Мать также стояла рядом.
- Вот, люди добрые, - сказал с глубоким вздохом отец, - я скоро, сейчас, помирать буду, но мне хочется напоследок сказать свое желание. Вот слушай, Настя, детей в люди не отдавай, воспитывай сама. Маленького жалей больше всех, он будет тебе кормилец, а сейчас он слабее всех. Девок рано замуж не отдавай, поспеют в горе и страдание окунуться, но лучше, чтоб они совсем оставались в девушках во всю свою жизнь, это самое лучшее, как я сейчас понимаю. Ребята тоже хорошо бы сделали, если бы воздержались от женитьбы, но у них совсем другой путь, их в солдаты заберут, а там всячески их развратят, но хорошо было бы, если б они воздерживались и не научились пить, курить. С трезвой головой они в силах будут устоять от раннего разврата и годны будут Богу служить, а не властвующим людям.
Когда отец говорил, никто не шелохнулся, и было тихо-тихо.
- А теперь, - задыхаясь, обратно заговорил отец, обращаясь ко всем, - я не буду просить вас, чтобы вы помогали сиротам, это вы сами знаете и по доброте своей сделаете, что сможете. Об одном прошу вас всех: бросьте пить, курить. Это гибельное дело для всех. Я всё это хорошо знаю, всем своим жизненным опытом. Меня еще мальчиком заморозили пьяные хозяева, которым я был отдан в учение портняжить. Вот я всю жизнь свою болел и теперь умираю через это.
- Тетя Марья, зажги мне свечку. А теперь все, все братья и сестры, простите меня и прощайте, - и, тихо вздохнув три раза, он умер на глазах у всех. Тетя Марья закрыла ему глаза, и тут только раздался плач на разные голоса и в доме и вокруг.

Сиротская жизнь

Мать осталась верной отцовской предсмертной просьбе: мы все воспитывались дома, ходили в школу и занимались дома разными рукодельями повседневной деревенской жизни. Сестры пряли, ткали холст, плели лапти себе и людям, и мать никогда не позволяла иметь грустные лица и печальное настроение, а всегда налаживала на пение и сама запевала.
Это зимой, а летом - хлебопашество и огород, ходили иногда к людям помогать, за что им что-нибудь давали. Старшей сестре было двенадцать лет, а младшей десять лет. За ними шли мои старшие братья, они тоже ходили в школу, но и дома были вместо хозяина: где изгородь подгородить, где соломенную крышу подправить, заготовить сено, дрова - и так росли, стараясь подражать взрослым хорошим хозяевам. Но моя участь была совсем другая: я был мал и ничем не мог помочь, а только прибавлял трудов и забот семье и сильно мешал. И некоторые досужие "добрые" соседи очень не хотели, чтобы я жил на свете, и старались разными, будто невинными способами так, чтобы мать не знала, меня травить, чтоб я помер. Так они хотели пожалеть мою мать и облегчить, но всё сходило благополучно. и я вырос до школьной скамьи. Я же не чувствовал ни от кого к себе недоброго отношения, жил в душевной радости ко всем и ко всему и рос как на дрожжах.
Шести лет повели меня в школу. На мою беду учительница попалась злая. По всякому поводу драла учеников за уши так, что хрящи трещат; то линейкой била с размаху по стриженой голове так, что шишка вскакивала, то на колени ставила у доски - притащит из-за парты за уши; то без обеда оставляла - и одного, и всем классом. Вот в такие злые руки попал я, малыш.
На большой черной доске учительница пишет, а мы должны переписывать это на грифельные доски. Учительница ходила меж рядов и смотрела, как пишут; если замечает ошибку, то лупит по голове линейкой, а ученик не должен ни пошевелиться, ни охнуть. Парты были очень высокие, и ученики почти все занимались стоя. Я очень боялся дикой учительницы, и пальцы мои тряслись от страха, и грифель выскочил из них и упал на пол. Его стук об пол при мертвой тишине в классе меня пронзил, как электрический ток, и тут подошла учительница, и вмиг у меня затрещали хрящи в ушах. И больше я уже ничего не помню, в школу пошел уже только на следующий год, к доброй и милой учительнице Варваре Васильевне, которая и проучила меня три зимы. И на десятом году своей жизни я сдал экзамен на окончание трехгодичной церковно-приходской школы. Старшие мои братья уде работали в это время самостоятельно на заготовке дров для угольных печей, где выжигался уголь для доменной печи Песочнинского чугунолитейного завода. Средний брат был очень способен учиться, и учителя и священник просили у матери пустить его дальше учиться, и он сам хотел. Но мать сказала, что ей не под силу обуть, одеть и содержать его в городе. Так что я уже не повторял о себе этой просьбы и сразу же после окончания школы пошел резать дрова. Но кто дома у нас хотел учиться - мать поощряла и всё, кому что надо было, покупала охотно...
Среднему брату не понравилась лесная работа, и он пошел работать на завод. Туда же ушел и старший брат, а лет одиннадцати и меня туда взял. Я сперва работал на подноске литья, вверх на склад по длинной лестнице, мне было тяжело, и я очень уставал. И так я работал до 16 лет.
Потом начальство стало меня замечать и перевели работать в кузницу. Мне нравилась кузнечная работа и я отдавался ей весь. Сначала я работал молотобойцем, а потом меня перевели в кузнецы. Как-то вызвал меня мастер и спрашивает:
- Ну, как тебе нравится твоя работа?
- Нравится.
- А кем бы ты еще хотел работать?
- Слесарем.
Дали мне на пробу сделать одну вещь, я сделал и стал слесарем. Через некоторое время вызывает меня опять мастер цеха и спрашивает:
- Ну, как тебе нравится работа слесаря?
- Нравится.
- А кем бы ты еще хотел работать?
- Токарем.
И тут же перевели меня работать на токарном станке, и я опять, по своему обыкновению, влез с ушами в свою токарную работу и не знаю, как бы пошла дальше моя жизнь, но тут подошла война.

Юность. Знакомство с Толстым и что из этого получилось

Я любил читать, и этому способствовало то, что мой старший брат выписывал до 1913 года "Вестник знания" и к нему были приложения: Л. Н. Толстого "Так что же нам делать?", "О жизни" и другие произведения; были и других писателей, но я был к ним как-то холоден, а вот Толстой сразу мне по душе пришелся, как что-то родное. Бог знает, как это получилось во мне, но еще в 1910-м году, не имея никого из близких и знакомых, знающих и любящих Толстого, как услышу о Толстом, то воспламеняюсь сердечной радостью.
И вот приехал на праздник домой один парень с брянского завода и давай рассказывать нам разные городские новости, и между прочим он нехорошо отозвался о Толстом, что он безбожник, революционер, анархист и что он подох. Во мне всё возмутилось внутри:
- Не может быть, чтобы рабочий парень так говорил о Толстом, наверное, он не наш, не рабочий.
Я никому ничего не сказал, но у меня больно защемило на сердце, как будто со смертью Толстого я потерял кого-то близкого, родного.
В 1913 году моего среднего брата призвали на военную службу. Я его очень любил, и мне было тяжело - я лишаюсь такого умного, начитанного и доброго ко мне брата.
Последний вечер, все наши уже спали, а мы долго сидели с ним за столом и читали Рубакина и других. Потом он тяжело вздохнул: - Может быть, мы в последний раз сидим за столом с тобой в этой жизни и, может быть, нам больше не свидеться (что и сбылось), научат меня других убивать и меня кто-нибудь убьет. Я тогда легко, не задумываясь, сказал: - А ты откажись, не ходи, на основании Евангелия.
- Да, Евангелие говорит одно, а жизнь другое. Приходится делать как все, - ответил он мне.
Я, конечно, не пустился в доказательства и замолчал, и он больше ничего не сказал и лег спать, а наутро отправился со всеми рекрутами. Мы простились с ним. Он был ранен на войне, и потом и убит, и совсем не осталось от него и до сего времени нет никаких известий, хотя я очень стараюсь отыскать его следы. Шла война, бессмысленно и жестоко пожирали все новые и новые жертвы. Дошла очередь и до меня. И вот пришел я вместе со всеми новобранцами в воинское присутствие. Надо раздеваться догола и идти на осмотр врачей и военных. Мне было очень противно отдаться бессмысленной волне и плыть по течению со всеми в омут человеческой бойни.
Но что надо делать? Что говорить? Я ни от кого не слыхал и сам не решался предпринять что-то. Многие уже побыли, выходят, одеваются, а я сижу, одевшись, и не знаю что делать. Твердого ничего нет, но очень противно подчиниться. Некоторые, те, что оделись, спрашивают жандарма; можно выйти на улицу?
- Нельзя! - ответил жандарм, и, как только он сказал это слово "нельзя", у меня явилось твердое решение, что раздеваться не буду и никуда не пойду, пусть что хотят со мной делают, но сам не разденусь и не пойду.
В это время, со списком в руках, вышел директор завода и сказал, что всех нас оставляют работать на заводе, жандарм отошел от двери, и все вышли на улицу. Я стал по-прежнему с юношеским задором работать на заводе токарем. Пыл-горение к механическим работам у меня остался. Через некоторое время меня перевели на новый станок, на котором исключительно работали снаряды. В душе у меня сделался мрак, сознание стало смутно шевелиться о ненужности этого дела, связанного с кровью, даже моя любознательность не взяла верх над нравственным сознанием, и мне очень противно стало работать слесарем и токарем. Я стал искать всяких причин, чтобы не делать снарядов. Ничего никому не говоря, пошел в больницу и попросился, чтобы положили. Удалось. С месяц я пролежал в больнице, а после больницы пошел домой самовольно, где провел все полевые работы, сенокос, и лишь после трехмесячного пребывания дома в сентябре пришел на завод.
Мастер встретил меня очень сдержанно, хотя весь горел гневом на меня. К счастью, он только лишил меня токарного станка и поставил в кузницу. Я очень охотно взялся за эту работу, но вся беда была в том, что мастер давал такую работу, которая имела самые низкие расценки. Я прилагал все усилия, терпение, уменье, не считался ни с чем. Но за месяц тяжелой работы я получил только на харчи. Я думал, что гнев мастера пройдет и всё пойдет по-старому, но ошибался. На второй месяц я заработал еще меньше, и мы с мастером по-прежнему молчали: он с гневом на меня, я с обидой на него. Получив получку в субботу, я тут же направился в цеховую контору и сказал мастеру тихо и спокойно, что с таким заработком я не только не могу прокормить мать, но и самому на харчи не хватит. Он блеснул на меня гневно злорадными глазами и сказал: - Что же, если тебе плохо, подавай на расчет, - а сам опять уткнулся носом в бумаги, лежащие перед ним. Я, ничего не говоря, собрал весь инструмент и сдал в инструменталку, а сам пошел домой. Дома всё рассказал матери. Мать моя всем своим существом верила моей искренности и считала, что я плохо не поступлю.
- А что ты думаешь делать дальше? - спросила она.
- Вот что: собирай мне сумочку, и я завтра поеду к сестре на Каменский завод (Екатеринославской губернии, там работал ее муж).
Я простился с матерью и уехал. Приехав к сестре (это было в 20-х числах ноября 1916 года), я на другой же день поступил на завод клепальщиком. Из дома я получил письмо, что приходила полиция и взяла адрес, куда я уехал.
Котельная работа меня не привлекала, и я стал присматриваться по сторонам, какие корпуса рядом работают и какую работу. Я заглянул в мехцех. В нем вращались валы огромных размеров и на них такие же огромные детали, резцы гонят стружку, а мастера, токаря работают без суеты, кто спокойно курит, кто чай пьет и закусывает, а кто даже заглядывает в газету или книгу, пока механизм совершает свою работу, совсем не так, как у нас, как на нашем заводе, когда точишь какую деталь, всякую мелочь, и не выпускаешь ручек из рук, беспрерывно, напряженно следишь и двигаешь взад и вперед резец.
Мне хотелось поговорить с рабочими, и я шел и приглядывался и остановился у одного, кто показался мне попроще и подобрее. Он заметил меня, поздоровался, наклонил голову, и мы заговорили. Здесь можно было говорить, а в нашем клепальном цехе разговор понимали только по движению рук и выражению лица, даже самый сильный крик в ухо не давал результатов. У нас стояли огромные, собранные котлы, и их клепали разогретыми заклепками в две кувалды по обжимке в клещах, от которых исходил такой грохот, что рабочие становились совсем глухие и, даже выйдя из цеха, еще долго не слышали. Здесь было тихо, мы заговорили, но его позвали, и я ушел к себе. Я хотел переходить на работу в токарный цех, но наутро меня вызвал начальник цеха и предложил работать слесарем. я согласился, и он дал мне пробу: сделать циркуль. Я сделал. Начальник подозвал трех инструментальщиков и спросил, какова моя работа? Какого разряда она стоит? Старший инструментальщик сказал, что я достоин получать тот же разряд, что и он, и два других подтвердили то же. Но начальник запротестовал: - Что же, если мы ему дадим сразу ваш разряд, а на тот год выше вашего?
- Пускай будет так, если он будет достоин этого, - сказали ребята, но начальник поставил меня разрядом ниже этих рабочих. Так я стал работать инструментальщиком со своими добрыми товарищами.
Иду на квартиру в счастливом радостном настроении. За воротами, по своему обыкновению, меня встречают маленькие дети сестры: один мальчик и три девочки, и радостно наперебой рассказывают мне свои дневные новости и события. Обычно мы радовались вместе их детским радостям, и я утешал, как мог, их кратковременные детские горести. Но на этот раз они были встревожены.
- Дяденька, приходил городовой, и тебе в колигардию велели, - говорили они, перебивая друг друга, заскакивая один перед другим и заглядывая своими тревожными глазами в мои глаза.
С грустью и сестра мне это сообщила. Я не знал деления чинов власти; как прежде, так и теперь не знаю; знаю только одно, что сущность власти во всех чинах и во все времена - одна, что они все смотрят на человека не просто, а недоверчиво, холодно и даже злобно, смотря по характеру попавшего во власть человека; само положение властвующего изменяет человека, требует от него такого отношения, а иначе, мягче вести себя с людьми, как с равными, нельзя - тогда не получается вся суть власти.
Не поэтому ли так встревожились дети? Не поэтому ли так погрустнела сестра? И я сам почувствовал что-то недоброе.

Начинаются мытарства мои

Вхожу в комнату. За столом направо сидит средних лет человек с круглым добрым лицом.
- Это вас вызывали?
- Да.
- Вы работаете в котельной?
- Да.
- Ну, тогда идите, отдыхайте, а мы сделаем все что нужно.
Я встал было уже выходить, как отворилась дверь сбоку и какой-то человек сказал: обождите.
Я стою и молчу, жду. После радостного оборота дела опять зашевелились во мне недобрые сомнения.
- Вы давно приехали сюда?
Я ответил.
- Почему уехали?
Я тоже ответил.
- У кого на квартире? - Тут вмешался первый и стал что-то тихо говорить ему. - Ну, тогда идите.
Я вышел в коридор, но меня опять позвали. Теперь их было за столом уже трое.
- Так ты недоволен той заводской властью? А ты знаешь, что ты военнообязанный и должен безоговорочно работать на том заводе, где за тебя ходатайствовали, работать на защиту нашей веры, царя и отечества? А ты вздумал предъявлять разные требования! Ты знаешь, к чему ты себя подводишь?
Я стоял, смотрел на него и молчал.
- А теперь скажи, почему ты не явился, когда тебя призывали? Или тоже нашел причину быть недовольным на военное начальство или на все государство? Ну, говори, почему не явился на призыв в солдаты?
- Мне только жалко каждого человека, и я не могу учиться убивать людей, - ответил я.
- А ты знаешь, что тебе за это будет?
- Я отвечаю перед своей совестью только за свои поступки, а за других я не отвечаю, у них у каждого есть своя совесть.
- Ты хочешь сказать, пусть с каждым человеком разделывается его совесть, а ты умываешь свои руки от всего, что будут делать с нами немцы? Будешь ждать действия их совести? Ты что, баптист? Евангелист? Или еще кто?
- Я человек и хочу руководствоваться своим разумом и поступать так, как подсказывает моя совесть.
- Ну, завтра мы еще поговорим с тобой, а пока отведите его, Богданов, в холодную.
А назавтра меня отправили в городскую тюрьму в г. Екатеринославе, где я просидел до февральской революции. Власти меня больше не вызывали и не спрашивали, им было не до меня, они чувствовали всё нарастающий, как бы подземный гул и ропот народный, вся их когда-то мощная власть сотрясалась и расползалась.

После революции

Вернувшись из тюрьмы, я опять пошел работать на свою работу. Жизнь кипела ключом, везде были разговоры, споры, но я в это время поступил в техникум и весь был поглощен учебой и лишь по выходным дням отдавал дань своему увлечению политическими текущими делами.
Средний брат мой погиб где-то на войне, но я не забывал его, и он был для меня авторитетом, как более развитой и начитанный. Поэтому у меня было слепое детское доверие ко всему, чем он увлекался. Я знал, что брат искал правду в политических партиях, и меня потянуло хорошенько узнать, а что же он любил? Не может быть, чтобы он ошибался. Я стал прислушиваться ко всему тому звону политическому, который, благодаря своей пустоте, грозно тарахтел и привлекал внимание. Я слышал, как все партии, одна перед другой, обещали необыкновенные благодеяния крестьянам и рабочим, каждая заманивала к себе, а ко всем остальным партиям относилась с ненавистью. Я взялся в первую очередь изучить ту партию, которая громче всех кричала о крестьянах, о свободной жизни: это были эсеры. Я стал посещать их притон, заваленный всякой печатной гадостью: газеты, журналы, листовки, книги разных авторов. Я стал просить книги читать на дом.
- Это можно, - сказали мне, - но только надо записаться. - Я записался и с головой окунулся во всё написанное, кипящее злобой, и я как ошпаренный выскочил оттуда. Но я еще верил, что есть другие благодетели для крестьян и рабочих, и пошел к большевикам и опять решил начать с книг. Здесь мне опять поставили такие же условия - запишись. Я записался и брал книги на дом и стал читать, но, к счастью моему, я скоро очнулся. Я увидел, что эти партии создали себе каких-то воображаемых крестьян и рабочих, которых очень возвеличивали на словах, а к живым людям относились, как и прежде относилась власть к рабочим и крестьянам, - на основе насилия, приказа и беспрекословного выполнения того, чего захотелось властителям или спасителям и благодетелям, как они себя считали. Ожегшись на партиях, добивавшихся власти над людьми, я пошел к анархистам, отрицавшим власть. К ним я всегда заходил свободно и просто. Ко мне здесь не предъявляли никаких требований, и я честно пользовался всей их литературой, которая меня обновляла своей высокой нравственностью и глубиною мысли.
У них я увидел новые произведения Л. Н. Толстого, которых я не только не читал, но даже и не слышал о них. В этом клубе я впервые увидел всего, во весь его рост, Толстого и его горячего соратника Владимира Григорьевича Черткова с его святым трудом по распространению учения Толстого и у нас в разных книгах, и за границей. И поэтому я это место назвал не политическим притоном, а действительно свободным клубом, где широко охватывается вся человеческая жизнь и освещается разумной мыслью, тем обновляя мир людской.

Зрелость мысли

Примерно в это время сложилось мое мировоззрение, понимание себя и своего отношения ко всему миру и жизни, то, что Толстой называет религией. Сложилось это мировоззрение из того, что я воспринял от других людей, и того, что глубоко сидело во мне бессознательно и что постепенно я сознавал.
Получилось так, что я родился в мире, когда человечество существовало уже миллионы лет и уже были выработаны крепко впитавшиеся в сознание людей формы жизни, разные церкви, партии, секты, научные и философские направления, государства, нации, экономические отношения и т. д., и мне оставалось только прирасти к какому-нибудь участнику этого готового и жить заодно с ним, но я сознавал в себе, кроме всего этого готового и уже омертвевшего, еще нечто живое, движущееся, разумное и свободное, и я стал разбираться. Я почувствовал в себе судью, способного верно и нелицеприятно, независимо ни от каких личных соображений и внешних положений, разбираться, что верно, что нет, что дурно, что хорошо.
И я стал искать и разбираться. В политических партиях, у политических деятелей я не нашел правды. Они вроде горячо любили народ и даже порой за это сами шли на самопожертвование, но любовь эта была фальшивая. Они любили каких-то выдуманных людей, а настоящих не считали ни во что. Для них люди были пешками в политической игре, в стремлении к власти над людьми, с чем я никак не мог согласиться, хотя это и прикрывалось хорошими целями - как будущее благо человечества.
К церкви я был совершенно равнодушен и отрицал всю их ложную веру, потому что хотя церковь и носила название христианской, но я понял, что их вера не имеет ничего общего с тем, чему учил Христос, и даже противоположна учению Христа. Непонятны мне были также и баптисты, и евангельские христиане, как и церковь, обожествляющие Христа и в то же время кладущие во главу угла своей веры грубое и даже библейское учение, не совместимое с учением Христа. Что-то дикарское и темное виделось мне в их обряде - есть мясо своего Бога и пить Его кровь. Нелепа была их вера, что человека спасает вера в какое-то искупление кровью Христа, когда я хорошо знал, что спасает человека только его горячее усилие не делать зла. Правда, я видел, что многие из сектантов ведут более нравственный образ жизни, что доказывает их нравственность, и я не винил их, что они не разобрались в том хитросплетении самого святого, что есть в учении Христа, с библейской дичью, преподносимой им их проповедниками. Не мог я принять и атеизм - безбожие, потому что я ясно сознавал, что жизнь моя и всего мира идет не как-нибудь, а по своим строгим законам, созданным не людьми. Эти законы движут жизнью, и главный закон жизни человеческой - это добро, разум, любовь, свобода.
Вот этот-то высший закон жизни, который я знаю в себе несомненно, я и называю Богом. Разобраться во всем этом я старался сам, но это было очень трудно, и вот тут-то и подал мне руку братской помощи Толстой. Когда я читал его мысли о жизни, то сразу принимал их душой, и мне казалось: да ведь я и сам так думал, только не мог выразить так ясно.
И так, после молодых исканий и колебаний, я нашел, в чем смысл жизни, и дальше шел по пути, который освещался этим светом. Это не значит, что я больше не спотыкался, не колебался, не отклонялся с пути, всё это было, но тогда я останавливался, вспоминая, кто я и в каком направлении мне идти, и находил светлый путь и снова выходил на него. И в этом стремлении познавать, в чем истинный смысл жизни, "Волю Отца" - как говорил Христос, сливаться с этим законом жизни и есть истинная жизнь.
И этим высшим законом жизни человеческой. Божеским законом, я стал руководствоваться во всех случаях жизни, а не теми "законами" римскими и прочими человеческими, надуманными почти всегда в корыстных интересах лиц или групп, властвующих над людьми. Из высшего закона жизни я вывел равенство всех людей, отрицающих всяких властителей, необходимость самому вести труд для удовлетворения своих потребностей, не заедая чужой жизни, признавая ненасилие и разумное соглашение с законом человеческой общественной жизни.
Я не удивлялся теперь, что без религиозной нравственной основы деятельность всех политических течений неизбежно скатывалась к величайшим жестокостям. Я не удивлялся теперь их отношению к Толстому: они признавали его и любили только тогда, когда он сидел на графском кресле, с папиросой в зубах, описывая кровавую вражду между людьми и жизнь людей, далеких от разумного сознания, но когда Толстой в простой рубашке, без отравы себя вином и табаком, стал говорить "одумайтесь, люди-братья, стыдно так жить!", когда он стал разоблачать все эти суеверия церкви, государства, научные - тогда они возненавидели Толстого и отвернулись от него, потому что свет учения Толстого разоблачил их черные дела.
И в этой ненависти к Толстому сошлись и церковники, и монархисты, и черносотенцы, и революционеры, потому что, несмотря на противоположность их взглядов, в основе у них у всех было одно - насилие.
У Толстого же совсем противоположное - любовь. Я отошел от политики, перестал ходить на собрания и читал только Толстого. Так я жил и работал на заводе. Вдруг нагрянули немцы, всё стихло, в смутном беспокойстве люди метались, сами не зная куда. Многие рабочие возвратились на родину, в деревню. Так как в центральной части России был голод, то закупали зерно, хлеб, откупали вагоны, грузили и ехали домой. С ними уехал и я. Мать, конечно, была рада моему возвращению. То, что я бросил есть мясо, ее ничуть не смутило, она тут же сказала, что у нее есть маленькие горшочки и она мне будет варить отдельно.
Кроме домашних крестьянских работ, я еще работал людям разные работы - плотницкие, столярные, печные, стекольные, по ремонту обуви и жестяные. За эту работу платили кто сколько может. После большой войны работы было очень много, и я почти ни минуты не был без дела.


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 26 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.008 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>