Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Аннотация издательства: В годы Отечественной войны писатель Павел Лукницкий был специальным военным корреспондентом ТАСС по Ленинградскому и Волховскому фронтам. В течение всех девятисот дней 91 страница



 

В самый разгар грохота звонок из Москвы, из Информбюро: сделал ли я для них очерк? У телефона стенографистка. Кричу ей в трубку, что плохо слышу. «Почему? Почему?..» Ну как тут объяснишь ей! Прошу говорить погромче, передаю очерк!..

 

...Грохочет. В два часа дня — внезапный удар, посыпались стекла в столовой, в спальне... Второй удар, третий, — я невольно отскочил от стола, забежал в кухню. Потом, прислушавшись и уже определив, как снаряды ложатся, вернулся в комнату, — снаряды продолжали рваться вокруг моего дома; два первых попали в дом напротив, через канал; за крышами, над площадью Лассаля стоял дым столбом; другие сыпались спереди и сзади, и все это продолжалось около часа. Один из снарядов попал в наш дом; только что начался второй шквал обстрела. Я насчитал двадцать один разрыв, тринадцатый грохнул на набережной канала прямо против моих окон, шестнадцатый так, что задрожал весь дом, замигал свет. Мне позвонил Илья Авраменко, сказал: снаряд — в тот первый шквал — попал в старую квартиру Лихарева, прошел ее всю и прошел квартиру Ефима Добина. Стекла выбиты всюду, по всей стороне нашего дома, во всех противоположных домах, в больнице Софьи Перовской. Панели усыпаны стеклами, перезвон их, убираемых дворниками, продолжается с двух часов, слышится и сейчас.

 

Сейчас опять обстрел — это уже третий шквал, немец сыплет всё по нашему району.

 

Слышались стоны и крики раненых — мужские, женские, детские. Я выглянул в окно, раненых на панели не видно, они в домах. В доме напротив женщина в красном джемпере, высунувшись из окна, выбрасывает на улицу осколки стекол и кричит мужчине, вышедшему со двора на улицу, чтоб посмотрел, как искрошена вся стена дома до третьего этажа.

 

— Ту, молоденькую, новенькую, понесли на носилках!..

 

Кричит и спокойно прибирает обломки оконной рамы. Какой-то военный выходит из-за угла, с переулка, что против Русского музея, окликает через канал шофера проезжающего фургона-грузовика: «Не возьмете ли раненого?» Шофер, должно быть, не услышал, фургон медленно проезжает дальше...

 

Вот так проходит день. Работаю.

 

Борис Лихарев разъезжает где-то с прилетевшим вчера корреспондентом Юнайтед Пресс Вертом, председателем какой-то ассоциации англо-американских журналистов. Поскольку Тихонов сейчас в Москве, в сопроводители этому корреспонденту назначили Лихарева.



 

А вчера к Лихареву из Приморской оперативной группы приехала недавно вышедшая за него замуж Бронислава со своим маленьким сыном. Борис с Ильей Авраменко встречал их вчера утром — они прибыли на барже, к мосту Лейтенанта Шмидта. Тащили ее чемоданы, Бронислава привезла картошки, соленых грибов. Сейчас она дома, Илья забегал к ней, она только что вернулась откуда-то, подавлена впечатлениями от обстрела. Стекла в квартире Лихаревых, так же как и у меня, выбиты.

 

Радио то и дело повторяет: «Артиллерийский обстрел продолжается». Моменты затишья сменяются шквалами разрывов, с улицы доносится плеск убираемых стекол. Я пишу это, курю, — вот радио объявляет о прекращении обстрела. Пойду к Авраменко взглянуть, что с прежней квартирой Лихарева, из которой он переехал в нынешнюю, ту, где поселился с семьей.

 

...Еще один снаряд! Попал в набережную канала, прямо против моих окон, изъязвил осколками весь противоположный дом.

26 сентября. Воскресенье. 11 часов утра

 

Проснулся в восемь утра от артобстрела, подумал: «Надоело», повернулся на другой бок и заснул опять, до половины десятого. Встал, с удивлением увидел, что надо мной в спальне разбита фрамуга. На подоконнике нашел осколок шрапнели, в кресле посреди комнаты — другие осколки.

 

А вчера после предвечерней записи я пошел к Авраменко и вообще поинтересоваться, что случилось в том крыле нашего дома. У Авраменко стекла целы, а в коридоре пыль, щепа, обломки досок — снаряд пробил крышу, попал в квартиру Добина и — этажом ниже, в прежнюю квартиру Лихарева, вылетев оттуда в коридор четвертого этажа, там лег поросенком, не взорвавшись. Ни Ильи Авраменко, ни Добина дома не было. Лихаревская старая квартира пустует. Это был второй или третий снаряд первого шквала. В коридоре стояли, выскочив туда, жена Островского со своей подругой. Снаряд пролетел мимо них, лег от них в десяти шагах. Ни живы ни мертвы, они выбежали оттуда, обсыпанные известкой, пылью. Очень скоро явилась бригада ПВО, шестнадцатилетняя девушка взяла на руки этот блестящий, как никель, 122-миллиметровый снаряд с помятой головкой, вынесла на руках вниз, внизу его разрядили.

 

Когда я с Авраменко смотрел на дыру, явилась управхоз Мария Александровна с электрическим фонарем и с какой-то женщиной из ПВО — показать последние повреждения, посмотреть, целы ли водопроводные и прочие трубы. Вышел из своей квартиры Четвериков. Его попросили открыть уже забитую им гвоздями расщепленную дверь добинской квартиры. Он отколотил топором, вошли: всё в пыли, известке, пробит санузел. В груде мусора в передней лежат распластанные брюки. Четвериков, первым вбежавший в квартиру после попадания снаряда, принял было эти брюки за самого засыпанного известью Добина, испугался тогда. Теперь мы все смеялись по этому поводу, обсуждали всё оживленно, но таким будничным, обыденным тоном, будто речь шла, ну, скажем, об испортившемся кране водопровода.

 

Я потащил Авраменко к себе в квартиру, и только вошли — начался новый шквал обстрела. Мы были в кухне, слушали, с улыбками на лицах и неспокойные в душе, возбужденные, ждали следующих, считали, снаряды рвались рядом, с треском ломались крыши, что-то летело, звенели стекла, разлетаясь вдребезги; скрежетало пробиваемое и срываемое железо, глухо ухали попадания в кирпичные стены, гулко — в улицы. Я сказал: «В тот раз был двадцать Один снаряд — считай, наверное, и сейчас будет двадцать один, — и считал вслух: — Восемнадцать... девятнадцать... двадцать...» После двадцать первого снаряда стало тихо. Шквал продолжался всего несколько минут.

 

В эти несколько минут Илья позвонил от меня по телефону сыну, сказал ему «выйди», а тот ответил «ничего». После шквала сын сам позвонил ко мне, сказал отцу «всё в порядке», и мы с Ильей рассмеялись. Потом я решил позвонить жене Лихарева, Брониславе — она в квартире одна. Напуганная, явно ошалелая от впечатлений, сказала: у нее так наглухо захлопнулась дверь, что она не может выйти из квартиры, испортился французский замок. Пошли мы ее успокаивать, она выбросила два ключа в разбитое окно на улицу. Мы, подобрав их, попробовали отпереть снаружи. Это нам удалось, мы вошли к ней, ее маленький сын Эдди тоже перепуган, начал даже заикаться. Я с Ильей смехом, шутками быстро привели Броню в норму, потом я потащил ее к себе на кухню, сидели там в разговорах до семи часов. Броня, успокоившись, после того как я стал ей показывать карту и план города и объяснять, «откуда и что летит» и где «меньше вероятий попадания», долго рассказывала о ПОГе, — там она прожила все лето в деревне Сигедилья, возле Больших Ижор, на берегу Финского залива, возле редакции армейской газеты. Там тишь и благодать, войны не чувствуется, никаких обстрелов, бомбежек и в помине нет, прифронтовая деревня живет с телефонами, радио, электричеством — всем, что внесла туда армия. Еды сколько угодно, тоннами ловится рыба, морковь стоит десять рублей кило, а молоко — тридцать. Такой дешевки не встретишь теперь нигде, а там она потому, что некуда вывозить. Сушила, мариновала грибы, запасалась брусникой, ела творог (невиданный ленинградцами уже два года), жарила жирных угрей, купалась в море, жила беспечной, сытой, здоровой жизнью, как все там живут. И вот приехала сюда и попала в обстановочку! А Бориса к тому-же с утра до ночи нет — выпало ж ему именно в эти дни назначение быть гидом англо-американского корреспондента!

 

«Уеду, во что бы то ни стало уеду назад!» — через пять слов в десятое повторяла Бронислава, сидя у меня в кухне. Мы посмеивались над ней, а обстрел продолжался, но шел где-то теперь уже далеко...

 

В половине восьмого — когда в штабе открывается столовая — мы ввели в темноте Броню в ее квартиру, а сами пошли в штаб. Вечер оказался необычайно теплым, я с Ильей шел по улицам, и оказалось, что в тупике улицы Софьи Перовской (наш же дом, но с другой стороны) и все дома окрест тоже без стекол. Мы шли, хрустя сапогами по осколкам завалившего панели и мостовые стекла. Вся улица Желябова — в белом налете известковой пыли, и стекла выбиты, и видна дыра в третьем этаже дома, а в темноте дальше не видно других. В общем, весь наш квартал и все соседние обстреляны так, что попаданий было множество — во дворы, в улицы, в дома...

 

Прошли дворами сквозь Капеллу на площадь Урицкого, — чисто, сюда снаряды не летели.

 

В штабе нам подали сразу и завтрак, и обед, и ужин. Тут работало радио (у нас в доме оно не работало, при обстреле перебита магистраль на площади Искусств). Столовая была полна командиров, звучала музыка, вдруг прервалась. Думали: прозвучит извещение об обстреле, но радио известило, что в 20 часов 20 минут будет передаваться важное сообщение. Разговоры сразу затихли, общее внимание... Приказ!.. «Я заказываю Мелитополь и Рославль, — шепнул я Авраменко, — может быть, и Смоленск, но Смоленск, пожалуй, еще рано, будет через несколько дней!..»

 

Торжественно прозвучал приказ о взятии нами Смоленска и Рославля, и, когда прозвучало слово «Смоленск», все командиры и мы с ними разразились рукоплесканиями (а ленинградцев не просто вызвать на рукоплескания, и слышу я их при подобных сообщениях — первый раз). Весть замечательная, даже несколько неожиданная, весть важности огромной. Мы оба сразу: «Вот нам и утешение за сегодняшний день!» Длилось перечисление отличившихся частей; одних только стрелковых дивизий на Рославль и Смоленск — шестнадцать, множество авиационных, артиллерийских и прочих соединений. Силища огромная, наша силища! И мы радостно возбуждены.

 

Но, проявившись в первый момент в рукоплесканиях, общая радость уже больше не проявляется ни в чем — опять разговоры, и одновременно слушаем, и когда приказ заканчивается сообщением о салюте из двухсот двадцати четырех орудий, — мысль: «Москва теперь знает только салюты, звук артиллерийской стрельбы для москвичей только радость, а мы...»

 

Никто в стране не представляет себе толком, ясно, как живем мы, что испытываем, что переживаем. Вот уже и Смоленск вышел из полосы бедствий и ужасов, а Ленинград все в том же положении. Когда же? Когда же? Никто не сомневается: теперь уже скоро, очень скоро!.. Слышу разговоры: «Скоро начнется наступление на Двинск, на Лугу, немцы сами побегут от стен Ленинграда, это будет зимой, может быть и раньше». И к этой мысли у каждого горький додаток: «А доживу ли до этого дня я?» Всем хочется дожить, сейчас особенно остро хочется! В дни этих побед никому не дано быть уверенным в своей безопасности хотя бы за минуту вперед...

 

Я выхожу с Ильей Авраменко из штаба. При выходе, у часового встречаем Бориса Бродянского и оживленно, даже весело обсуждаем день. Бродянский был за городом, и у него никаких впечатлений. Говорим о корреспонденте Верте, сопровождаемом Лихаревым: они ездят сегодня по городу, но где-то по тем районам, которые не подвергались обстрелу. А вот полезно было бы сему иностранному корреспонденту, просто никуда не ездя, провести день так, как провел его каждый из нас, живущих в «надстройке» писателей, в любой из квартир этой «надстройки»! Было бы больше впечатлений!

 

Идем в непроглядной тьме. Навстречу — девушки-дружинницы с электрофонариком. Заливаются непринужденным смехом, о чем-то смешном рассказывая. Вот и этот смех полезно было б услышать Верту!..{135}

 

Кстати, он, кажется, вовсе не англичанин, он родился в Ленинграде, на Моховой, 29 (просил Лихарева показать ему этот дом), он отлично говорит по-русски, зовут его Александр Александрович Верт. По словам Лихарева, он умен и дипломатичен; хотя, видимо, расположен к нам, задает и каверзные вопросы.

 

Мы приходим в «надстройку», заходим к Броне, ей звонит Лихарев уже третий или четвертый раз, беспокоясь. Он с иностранцем в данный момент в театре, освободится только в первом часу ночи. Я успокаиваю его: хоть стекла и выбиты, но окно завешено шторами, тепло. И он шуточками утешает Броню, и мы ей тоже говорим, что просто она отвыкла, что поживет здесь, привыкнет снова, как привычны к обстрелам мы. Но уж очень у нее сегодня сильные впечатления! Она с мальчиком вышла из трамвая на площади Искусств, и как раз в ту минуту, когда подходила к пешеходному мостику, снаряд в сотне метров от нее попал в дом. Она кинулась в ворота дома напротив, туда же хлынули все прохожие, сдавились там, а с улицы неслись крики. Мимо потащили окровавленных людей, женщин, детей, какого-то мужчину с оторванной ногой. Она все это видела и, естественно, перепугалась так, что весь день потом не могла опомниться.

 

...Сегодня мне рассказывали подробности боев за Синявино, закончившихся 15 сентября взятием высоты. Взял ее батальон, который перед тем тренировался на искусственной, построенной в тылу, точь-в-точь такой же высоте... На днях командир, контуженный там за несколько дней до взятия высоты, рассказывал мне, как один из наших полков, шедших в наступление по грудь в торфяной жиже, оказался отрезанным немцами. Отчаянно сражаясь, не в силах долее сопротивляться, полк вызвал огонь нашей артиллерии на себя и под ее огнем, вместе с немцами, с которыми дрался врукопашную, погиб почти весь...

 

Случаев вызова огня на себя в критические моменты боя я вообще знаю немало. Так после взятия в февральских боях Красного Бора геройски поступил, например, начальник штаба батальона 270-го полка 63-й гвардейской дивизии Н. П. Симоняка возле деревни Чернышеве, когда блиндаж штаба был окружен фашистскими танками. В согласии со своими боевыми товарищами начштаба капитан К. Гаврушко вызвал огонь нашего артполка на себя, заботясь больше не о своей жизни, а о полковом знамени, находившемся в блиндаже. Корректировал этот огонь помначштаба капитан Завьялов. Фашисты были уничтожены и рассеяны, а штаб в своем блиндаже уцелел.

 

Так в боях за Ивановское осенью 1942 года на захваченном плацдарме вызвали огонь на себя окруженные фашистами в подвале разрушенного кирпичного здания четыре радиста — Спринцон, Люкайтис, Тютев, Бубнов. Они трое суток корректировали наш артиллерийский огонь, пока этот участок плацдарма не был очищен от врага нашим подоспевшим подразделением.

 

Подобные случаи героизма стали у нас на фронте столь же обычными, как и самопожертвование воинов, закрывавших своими телами амбразуры вражеских дзотов и дотов, чтобы избавить от пулеметного огня своих атакующих товарищей. Все эти герои сознательно шли на смерть...

 

Я пришел в свою квартиру в одиннадцать вечера и затянул в темноте открытые окна шторами, занялся медицинскими процедурами и лег в постель — читал Мопассана.

 

...Вот уже далеко за полночь. Вчера день был солнечным, сегодня — пасмурным. Сейчас — тихо. Не работает по-прежнему радио. Нет воды — перебит, очевидно, водопровод. С улицы доносится мужская хоровая песня. Идут красноармейцы.

 

Странно читать Мопассана — в такие, как наши, дни!

 

...Смоленск!.. Полтава!.. И мы уже вплотную вышли к Днепру, и мы уже вплотную под Киевом... Что будет дальше? Думаю я, на линии Днепра мы задержимся, чтоб привести в порядок гигантские армии, уставшие от трехмесячного наступления, подготовить их к новой зимней кампании... Так говорит логика. А в душе все же надежда: вдруг да удастся прорвать днепровскую линию теперь же, не задерживаясь, — взять Киев?.. И тогда крах Германии наступит еще быстрей, тогда все у них хлынет в панике к старым нашим границам... Трудно гадать сейчас. Привычка не обольщаться иллюзиями, привычка рассчитывать на логику, а не на случай подсказывает, что война продлится еще год, и надо внутренне себя к этому подготовить, но мечтается (а надо ль сдерживать мечту?!): вдруг да крах Германии наступит теперь же, мгновенно, в ближайшие же месяцы, еще до конца этого года!.. Если б союзники всерьез открыли теперь второй фронт — это ускорило бы события. Но союзники медлят и промедлят, надо думать, до будущего.года. И правильней всего рассуждать так: дойдя до Днепра вплотную, встретив тут сильное сопротивление всех откатившихся к Днепру и здесь сорганизовавшихся для обороны немецких сил, мы простоим на линии Днепра до зимы, зимой начнем новую волну наступления, форсировав Днепр, выгоним немцев за старые наши границы, н только тогда выступят широким западным фронтом союзники, беспокоясь, как бы мы без них не вошли в Германию. И будет это весной — летом будущего года!

28 сентября. Полдень

 

Опять с утра непрерывный обстрел, сплошной, интенсивный. Сначала гул разрывов катился южнее моего района, звуки были достаточно отдаленными. Затем накатывался все ближе, и вот уж с полчаса он поблизости. Бьет и далеко. Это уже не шквалы и не методический обстрел. Это сплошной поток снарядов по очень большой площади города одновременно. Заговорившее радио объявило обстрел района с полчаса назад, до этого чего-то выжидало. Наползает скука: «Опять!»

 

Вчера, 27-го, выспавшись и развеявшись, я ходил в Союз писателей, шел через Марсово поле по желтым осенним листьям, обстрела не было; даже короткое общение с природой подняло настроение, действовало успокаивающе.

 

Сегодня проснулся с желанием работать, быть деятельным, но вот — опять!.. Ну что хорошего дома, на моем четвертом этаже, в одиночестве, в доме, дрожащем от непрерывного грохота разрывов, пока я это пишу?.. Окна раскрыты настежь, сыро, холодно. Вчера не удосужился забить рамы фанерой, только сегодня, — зайдя в жакт, получил записку на один лист фанеры...

 

Сегодня на чердаке обнаружена вторая дыра, не замеченная до сих пор. Против моих окон попало пять снарядов — в дома, в мостовую набережной, в канал. Еще десятка четыре снарядов разорвались поблизости — в Шведском переулке, в домах на улице Софьи Перовской, в Русском музее, в Михайловском саду...

 

И вот сегодня сыплет опять, беспрерывно, пока пишу это, слышу грохот, гул, треск... Пока пишу одну строчку на этом листе, слышу три-четыре разрыва.

 

...Треск. Грохнуло совсем близко!..

 

Тьфу, черт! Погасло электричество! Зажег керосиновую лампу...

 

Понятно: со взятием Смоленска и с ухудшением дел у немцев на северной половине фронта, они еще больше будут изуверствовать в Ленинграде. Да и за падение Синявина они мстят. Кому? Ленинградским детям и женщинам!..

 

Думаю, сейчас, обстреливая столь интенсивно город, они рассчитывают и на то, что наша авиация (в частности, авиация дальнего действия) стянута под Смоленск и Витебск, а потому можно зверствовать более безнаказанно.

 

Мне, пожалуй, понятен смысл обстрела 25 сентября моего квартала: в этот день был взят Смоленск, немцы, очевидно, хотели уничтожить ту радиостанцию, которая могла возвестить об этой нашей победе, они, конечно, знают, эта радиостанция расположена «где-то неподалеку»...

 

Не следует обольщаться: мы предвидим, что агонизирующий проклятый враг постарается подвергнуть Ленинград тяжелейшим новым испытаниям!

 

Вчера весь день доносилась канонада — энергично работала наша артиллерия. Сегодня она, конечно, работает тоже, но заставить замолчать немцев — не так-то легко и просто...

 

Грохот длится и длится, сижу прозябший, стал очень зябким вообще...

30 сентября. Полночь

 

Лихаревы ушли в гости, а ребенка подкинули мне, «на полтора часа». Нет их уже около трех часов, а семилетний мальчонка заснул за столом, натянув на голову шубку и положив голову на стол. Трогать его не решаюсь — раз уж спит, пусть спит!..

 

Вчера Борис расстался наконец с корреспондентом Вертом. Тот улетел в Москву.

 

Позавчера вечером я заходил к Прокофьеву, сидел у него часа два, слушал живописное описание всего, что было накануне на «банкете», устроенном в Союзе писателей для Верта.

 

Час ночи. Лихарев подвыпивший пришел, унес к себе спящего ребенка. Я проводил, опасаясь, как бы Борис не уронил мальчика.

 

...Завтра буду забивать фанерой разбитые оконные, стекла.

Наши печали

30 сентября

 

Сегодня настроение у меня, греха таить нечего, — отвратное. Объясняется оно состоянием моего здоровья... Болезнь развивается так, что мне явно придется ложиться в госпиталь. Это все следствие авитаминоза, плюс дурного обмена веществ, плюс нервного истощения... Экзема!

2 октября

 

Вчера мне сделали аутогемматерапию, сиречь переливание моей собственной крови. И это замечательное средство сразу же сказалось: уже сегодня я чувствую себя значительно лучше. Вероятно, процедуру повторят еще раз. Настроение у меня улучшилось...

5 октября

 

Я вышел из дома — в переулок. Шел серый, холодный дождь. Окна больницы, занимающей противоположную сторону переулка, глянули на меня листами фанеры. Проходя булыжной мостовой мимо подъезда больницы, подумал, что шагаю по тем камням, которые за два года блокады были множество раз забрызганы кровью раненных на ближайших улицах мужчин, детей, женщин, коих вносили сюда на руках, на носилках и как придется. А перед тем, в голодную зиму, десятки трупов валялись на этих камнях, ибо принесенных сюда дворниками и милицией, подобранных на улицах умирающих больница вместить не могла, и они долгими часами лежали вот тут, среди снежных сугробов, у подъезда больницы. Я прошел переулок и свернул на бульвар, на который выходит крыло моего пятиэтажного дома. Когда-то это был цветущий, чистенький бульвар, с аккуратной аллеей посреди улицы, обрамленный двумя рядами тщательно подстригаемых высоких деревьев. Под ними стояли скамейки с высокими спинками, и здесь на скамейках влюбленные сидели потому, что этот маленький бульвар был уединенным и как бы удаленным от городского движения, хотя и приходился в самом центре города. Мне нужно было пройти двести шагов до конца бульвара и свернуть в Шведский переулок, чтоб выйти сначала на людную в прежнее время улицу, а затем, пересеча ее, — дворами — на лучшую площадь города, которая каждым сантиметром своим связана со всей историей Петербурга, Петрограда и Ленинграда. Весь путь до Штаба занимает у меня десять минут...

 

Но если я задумывался об этом пути и приглядывался, как нынче, к окружающему, то это был бесконечный путь. Двести шагов по бульвару! Справа и слева — громады этажей с высаженными недавним обстрелом стеклами. Зияющая пробоина в одном из них. Я хорошо знаю ту девушку, в чью квартиру попал этот снаряд. Поистине немилосердна судьба к этой уже постаревшей девушке. Я вспоминаю, какой знал ее двадцать лет назад. Я говорю о Наташе Бутовой... Она в этом доме живет и сейчас, только в другой квартире, этажом ниже — там, где одну из комнат своей квартиры ей уступил престарелый зубной врач. В молодости Наташа была миловидной, писала и начинала печатать стихи, мечтала стать поэтом. Скромность, застенчивость, щепетильная добропорядочность и загубили судьбу Наташи. Если она и вошла в среду писателей и поэтов, то только как канцелярская служащая Литфонда — организации, обслуживающей Союз писателей. Она честно служила всю жизнь, никем не замечаемая, ничего ни от кого не получившая, содержа на маленькое жалованье старую тетку и не зная в жизни никаких удовольствий, кроме чтения чужих стихов, ибо не разучилась любить поэзию.

 

Два года блокады Наташа перенесла с удивительной стойкостью духа, с поразительной физической выносливостью, но никто не заметил и этого. К ней привыкли, как к необходимому, но незаметному работнику, к ней обращались по своим нуждам все те, кому требовалась медицинская помощь, ибо она стала организатором обеспечения писателей этой помощью... Как и чем жила она сама, никто не интересовался, а Наташа никому ни на что не жаловалась, ни у кого ничего не просила и выполняла свою работу, вопреки любым обстоятельствам, так же, как выполняла ее в мирное время. В прошлом году, торопясь на службу, Наташа опрокинула в своей маленькой комнате горящую керосинку. Пламя мгновенно охватило всю комнату. Ей надо было бы бежать из комнаты, кричать, звать на помощь, но, не привыкшая ни к чьей помощи, она и тут с внезапно проявившимся мужеством начала тушить пожар собственными руками. Она забивала пламя руками, ногами, задыхалась в дыму, глушила его своими одеялами, коврами, одеждой, подушками. Она погасила огонь, и сама дошла до больницы, и без стона, без слов, ибо уже ничего не могла сказать, подняла перед больничными служащими свои черные, обгорелые руки; таким же черным и обгорелым было ее лицо. Ее лечили четыре месяца, и за это время ни разу она не заплакала, ни разу не застонала, ни разу на свои страдания не пожаловалась. Она вышла из больницы здоровой, но изуродованной: ноги, руки и лицо ее остались в страшных шрамах. Она пришла в свою комнату и узнала, что обокрадена дочиста. И она снова стала ходить на работу и снова содержать свою выжившую уже из ума и безнадежно больную тетку.

 

Когда ленинградцев награждали медалями «За оборону Ленинграда», Наташу обошли и медалью, хотя она бесспорно заслужила ее своим беззаветным, бескорыстным трудом в период блокады.

 

Пробоина в ее квартире зияет как символ ее разбитой жизни. Я смотрю перед собой. Из ряда рослых деревьев аллеи остались лишь несколько разрозненных, уцелевших случайно. Они — в пышной, желтеющей листве сейчас, они всё еще украшают бульвар. Но там, где стояли их собратья, сейчас — квадратные ямы, ибо если той, голодной зимой у граждан хватало сил только спилить дерево на дрова, но не оставалось их, чтобы выкорчевывать пни, то в этом году пни были вырыты на топливо тоже, и теперь на месте пней зияют черные квадратные ямы... Они завалены обломками кирпичей, а справа и слева, закрыв булыжник мостовых, тянется длинная, непонятно как образовавшаяся свалка из битых кирпичей, мусора, стекла, обломков железа, щебня.

 

Справа по этой длинной свалке вьется вытоптанная тропинка, то спускаясь, то поднимаясь, слева — тянется огород, уже распотрошенный в эти октябрьские дни. Он обведен имитацией изгороди и забора, сделанной из сломанных железных кроватей, из ржавых листов, кровельного железа, изрешеченных осколками снарядов — мелкими (конечно, зенитных) и крупными — от разрывавшихся в квартале немецких снарядов. Эти листы железа, ржавые, извитые, но поставленные в ряд и скрепленные проволокой, издырявлены так, что не закрывают от взора прохожего ни фута оберегаемого ими пространства.

 

И среди этих железных листов я всегда видел поставленный, как одно из звеньев забора, дюралюминиевый кусок самолета — изящно выгнутый, но оборванный элерон. Он упал сюда, конечно, с неба, другие части сбитого самолета разлетелись по всем окрестным кварталам. Но сегодня этого куска уже нет, его утащили дети, играющие всегда на этом бульваре. Вчера они таскали этот кусок за собой, выдумав сложный воздушный бой; позавчера в одной из ям, оставшихся после пня, они строили дот, вбивая в черную, мокрую землю обрывки водопроводных труб, накрывая их булыжником, кастрюлями, пробитыми осколками снарядов, и валяющимся тут же волосяным матрацем...

 

Впрочем, влюбленные гуляют по этому бульвару и ныне, и даже — в другой его стороне — любуются свежевысаженными тонюсенькими деревцами, кои Управление городского благоустройства распорядилось посадить в ямы, оставшиеся от пней: в той стороне бульвар уже очищен от мусора и стекла, и песчаная его аллея усердно подметается дворниками.

 

Двести шагов пройдены, я гляжу на ворота, направо, куда три дня назад врезался немецкий снаряд, — он убил многих людей и ранил еще больше. А сейчас какие-то женщины разбирают на изуродованной снарядом панели груду вываленной сюда, очевидно с грузовика, капусты.

 

В Шведском переулочке стекло уже не хрустит под ногами, его смели в кучи, а в окнах там и здесь видны стучащие молотками люди — мужчины и женщины; обстрел задал им здесь работы, сколько фанеры надо!.. Везде вокруг осколками снарядов изъязвлены стены, плиты тротуаров, мостовые... Каждый день я хожу этой дорогой обедать, — как здесь изменилось все!..

 

Сегодня меня одолевает тоска: что такое со мною, даже и сам не знаю, оттого ль, что сердце побаливает, от отсутствия ли новых, будоражащих радостью вестей о победах на фронте? Уже несколько дней ничего не сообщается ни о Киевском, ни о Мелитопольском, ни о Запорожском, ни о Днепровском направлениях, и неизвестно: то ли в ближайшие дни нас ждет весть о взятии Киева, о прорыве днепровской линии обороны немцев, то ли все притихнет на линии Днепра до зимы...

 

Но зима впереди. Так ли, иначе ли! И в Ленинграде вряд ли что изменится до зимы, да, пожалуй, и зиму будет все то же, привычно тяжелое и печальное, с чем надо мириться, сбирая псе силы духа. Все чаще слышится вокруг это «ох, надоело!», по никто не согласен ослабить волю свою и свой дух, каждому хочется — дотянуть! Слабы ли у человека силы, или их много, но каждый решился терпеть до конца, выпить до конца горькую чашу блокады.

 

Пью ее, неиссякаемую, и я, но сейчас меня гложет тоска. Слишком хорошо знаю я, что нездоров, что здоровье мое израсходовано, быть может, уже невосстановимо. Нынешнее состояние так несвойственно, так чуждо и непонятно, так враждебно мне, что я им подавлен.


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 24 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.026 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>