Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Вадим Михайлович Кожевников. ЗАРЕ НАВСТРЕЧУ 25 страница



 

— Нет, это просто фантастично, что ваш ревком вспомнил обо мне! Вы, большевики, вспомнили обо мне, старом идеалисте? Нет, это просто фантастика!

 

Воспользовавшись тем, что Неболюбов опирался на него, как на вторую палку, Тима беспрепятственно прошел вместе с папой и доктором в здание Совета.

 

Заседание уже началось.

 

Во главе стола, в президиуме сидел Рыжиков и, как всегда, что-то записывал в свою разбухшую книжку в облупленном клеенчатом переплете.

 

Тима думал, что в Совете говорят торжественными словами, как на митинге. Но оказалось совсем не так.

 

Рыжиков, поднеся к глазам бумажку, провозгласил:

 

— Вопрос семнадцатый. О закрытии эсеро-анархистского клуба на Почтовой в связи с его явной контрреволюционной деятельностью и вопрос о передаче помещения для нужд просвещения. Докладывает товарищ Капелюхин.

 

Капелюхин встал и произнес гулко и коротко:

 

— Разогнали. Имущество конфисковали, опись составлена.

 

— Сопротивление было? — спросил кто-то из зала.

 

— Маленько стреляли, — полуобернувшись, сказал Капелюхин.

 

— Кто стрелял?

 

— Они!

 

— А вы что же, ладошки перед ними сложили?

 

— Поскольку выстрелы были произведены от нервного состояния и никто поврежден не был, ограничились поголовным изъятием пистолетов и прочего. А там дальше посмотрим.

 

— Вопросы еще есть? — спросил Рыжиков и, выждав, объявил: — О предоставлении жилья трудящимся за счет контрреволюционеров и саботажников. Докладывает Марфа Евдокимова.

 

Встала большая, грузная седая женщина с лиловыми, толстыми щеками и затараторила:

 

— Прошла лично по всему ревтрибунальскому списку квартир и помещений. Согласно постановления, в первый черед перевезла семьи, отцы которых погибли за дело революции. Люди хоть и довольны, но жить в хороших квартирах стесняются, и многие, когда я ушла, назад подались. Прошу выделить мне красногвардейцев, чтобы я могла спокойно производить вселение далее.

 

— Сопротивляется, значит, буржуазия? — спросил кто-то из зала.

 

Евдокимова поправила платок и сердито ответила:

 

— Не буржуазия сопротивляется, — и добавила грозно: — Со мной не очень посопротивляешься! Я им за мужа и сына расстрелянных все помню. Наши сопротивляются!

 

— Кому?

 

— А всем — и мне и Советской власти, — не желают въезжать в отобранные помещения. Так я прошу: дайте солдат, пусть они их покараулят, пока привыкнут.



 

— Тихо, товарищи, — попросил Рыжиков и, обращаясь к Евдокимовой, спросил: — Вы подумали, почему люди колеблются в новые квартиры переезжать?

 

— Так ведь сказала: сомневаются! — раздраженно заявила Евдокимова. Совестно чужим для себя пользоваться.

 

— А может, дело в другом? Может быть, кто-нибудь их пугает, говорит: Советская власть, мол, не очень долго продержится? Вот они и боятся. Не может такого быть, а?

 

— Так разве всей контре на языки наступишь? Болтают, конечно, согласилась Евдокимова.

 

— Вот что, товарищи, — сказал Рыжиков, — надо нам довести до всеобщего сведения, что вселение производится строго по закону, — и только в квартиры контрреволюционеров, саботажников и буржуазии, которая уклонилась от уплаты контрибуции. Что касается остальных, кто имеет излишние помещения, то те могут потесниться только по постановлению общего собрания жильцов, которое должно быть утверждено уличным комитетом. Есть возражения, дополнения? Ставлю на голосование. Идем дальше! О конфискации музыкальных инструментов и выделении средств для поддержания народных талантов — докладывает Косначев.

 

Косначев говорил долго, красиво и взволнованно. Но из всей его речи Тима понял одно: в городе есть люди, которые держат у себя в доме пианино и рояли только как мебель, а сами играть не умеют; у таких пианино и рояли надо забрать и передать тем, кто хочет учиться музыке. А если будут плохо учиться, отбирать и передавать следующим. Что же касается народных талантов, то Косначев перечислил их такое количество, что кто-то с места крикнул:

 

— Это что же, целый полк талантов у тебя, Косначев, получился?

 

Но Коспачев не растерялся, быстро ответил:

 

— Революции нужна армия талантов, и она у нее будет.

 

За такой ловкий ответ Косначеву даже похлопали в ладоши.

 

Потом Косначев сказал, что революция — это равенство и нужно воспитывать юное поколение в сознании этого равенства; что якобы мальчики, учась раздельно от девочек, когда они становятся мужьями и отцами, не видят в своих женах товарищей по труду и борьбе. Поэтому нужно сделать не одну, а все школы общими для девочек и мальчиков.

 

Во время голосования Тима тоже поднял руку. Но человек, считавший голоса, не нацелился на него пальцем.

 

Тима крикнул:

 

— А меня чего не считаете, я же тоже за это!

 

Все стали смеяться. Но Рыжиков постучал по столу ладонью и объявил:

 

— Вопрос о восстановлении бывшего Дома физического развития. Товарищ Сапожкова!

 

К столу президиума вышла мама и стала взволнованно по бумажке читать совсем неинтересное: она перечисляла пуды извести, сажени бревен, листы железа и аршины стекла. Ее выступление было самое скучное. Не могла каких-нибудь слов, пусть вроде косначевских, придумать про революцию или про человечество. Но ей почему-то тоже хлопали. А доктор Неболюбов приковылял к маме и хотя она страшно смутилась и покраснела, поцеловал ей руку, а потом стал пожимать руки всем, кто сидел в президиуме, и, повернувшись к залу, кланялся.

 

— Вы сами не понимаете, товарищи, все великое значение вашего решения, — торжественно заявил Неболюбов.

 

И кто-то сказал:

 

— Отчего не понимать? Если бы не понимали, так не решили бы единогласно.

 

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

 

Коноплев и Редькин поручили Тиме созвать жильцов на собрание, о котором с доверительной тревогой сказали, что это — очень важное дело, вроде установления Советской власти во всем дворе. И тут нужно действовать с умом, потому что не всем Советская власть друг, а есть люди, которым она вроде как враг. И со стороны этих «личностей» возможны всякие пакости. Коноплев предупредил:

 

— Самый ловкий говорун из всех — Залесский. Из господских партий они все говоруны. Положи перед таким таракана живого, он и его до смерти заговорит.

 

У них в клубе эсеров круглые сутки двухведерный самовар кипит, не зря они там все чай пьют, тоже к своему, маневру готовятся.

 

— Баню-то он уберег Пичугину от конфискации, — рассуждал Редькин. — В декрете будто бы сказано: ежели промышленник презирает рабочий контроль, тогда забирай у него предприятие, а если согласен на контроль, тогда, значит, не трогай. Вот и собрал Пичугин из банщиков рабочий совет, А банщик, он кто? Разве рабочий человек буржуям сало мыть станет? Ни одного истопника в этот свой совет не пустил, а истопник, он вроде пароходного кочегара, самый что ни на есть чистый рабочий класс.

 

На большом белом листе ватманской бумаги Тима пером «рондо» написал объявление об общем собрании жильцов.

 

Редькин обил лист рамкой из сапожных гвоздей, сказал озабоченно:

 

— Чтобы какой контрик содрать не вздумал.

 

Отступив на шаг, он долго и придирчиво осматривал объявление, потом сказал Тиме:

 

— Ты бы сверху эмблемку изобразил.

 

— Что именно? — спросил Тима.

 

— Серп и молот! Чего ж тут спрашивать! Надо сразу всем понятие дать: дело государственное, а не просто дворовый митинг какой-нибудь.

 

То, что назначение революции — делать добро людям и все люди, которые раньше жили плохо, очень обрадовались революции, а те, кто хорошо жил, недовольны ею, — это Тиме было ясно. И если бы он такие мысли высказал вслух, папа сказал бы снисходительно: "Это же аксиома".

 

А мама пожала бы плечами и произнесла с негодованием:

 

"Неужели ты только сейчас это понял?" Но вся штука в том, что делать добро людям даже при революции очень не просто.

 

Коноплев и Редькин решили вселить в квартиру Асмоловых семейство Полосухиных. Разглаживая маленькими ловкими пальцами свои черные, как бычьи рога, усы, Коноплев говорил:

 

— По декрету, дома, которые сдавались в аренду, конфискуют. А то, что буржуям будут давать по одной компате, — это пока желанный слух. Но! — Он поднял перед лицом указательный палец и произнес значительно: — Домовый комитет, избранный волей народа, может в порядке диктатуры пролетариата потеснить излишне имущих ради тех, кто хуже скотины обитает. Но надо без анархизма, с умом, чтобы большинством голосов, а не как-нибудь, а то лишних врагов Советской власти накидаем.

 

— Ты у нас во дворе учредилку не разводи! — кипятился Редькин. — Как чужую свадьбу разгонять, так ты с винтовкой, а тут парламент хочешь устраивать! Перетащим мебель в одну комнату, и весь разговор.

 

— А я говорю, такого не будет! — гудел Коноплев сердито. — Нужно сначала власть в доме установить, а она решит, как и что.

 

— Что ж, по-твоему, на них власти Советской нет?

 

— Опа-то есть, но она не через каждого, кто поретивей, а кого выберут, через того действует.

 

— А если Залесский в домовый комитет заскочит, тогда что?

 

— Тогда, выходит, мы с тобой плохо с людьми говорим, значит, нам обоим цена — копейка.

 

— Что же, каждому жильцу в ножки кланяться: мол, поддержите, ради господа!

 

— Ты без шутовства давай, умом их пройми. Вот фельдшер Сапожков как меня выпрямлял: я к нему будто за мазью для ращения волос зашел, разговорились, кто сейчас над нами главный. Он так объяснил: Советскую власть не большевики выдумали. Сначала в Парижской:

 

 

коммуне, а потом в девятьсот пятом форму народной власти сам народ придумал. А мы, говорит, большевики, только возглавили борьбу за то, чтобы эта власть Советов пришла к власти. Вот теперь перед нами всеми задача:

 

с помощью этой власти научить народ управлять государством.

 

— Ну, это все по верхушкам, а вот домовый комитет — такого же никогда не было!

 

— Всего никогда не было, а потом стало.

 

— Выходит, надо собрать всех и объявить: так, мол, и так. А ежели не желаете подчиниться, то мы вам, сукиным сынам…

 

— Так не пойдет, вроде за горло брать. Надо убедительно. Мол, домком это тоже не чего-нибудь такое, а вроде Советской власти на дому и в нее должны войти в первый черед те, которые более достойны. Когда люди с такой высоты на собрание глядеть будут, не сробеют.

 

Коноплев попросил Тиму оповестить о собрании жильцов из флигелей и, если по ходу дела возникнет разговор, пояснить, что домовый комитет — это не только помойку сообща чистить, а кое-что поважнее, и снова повторил:

 

— Вроде как Советская власть, но в самом доме. Понятно?

 

В квартире № 1 жил официант ресторана «Эдем» Чишихин; вертлявый, слабогрудый, с разделенной до затылка на прямой пробор чернявой узкой головой, он очень не нравился Тиме.

 

— Вы, вьюноша, — наставительно говорил Чшгптхин, — от простонародья должны подальше держаться:

 

ничему хорошему не научат. Хотя в нашем городе настоящих образованных людей раз, два — и обчелся. Здешний Сарпп скажет: подай антрекот — а я ему филей бараний.

 

Сожрет и не заметит. Один Сорокопудов понимающий, и тот только на словах. "Подай бульон с кислой капустой" — это, значит, щи. Или: картофель «фри». Вот и вся образованность. «Фри» — вместо «жареный». Кричат: "Человек!" — а сами за человека не считают. А ведь я когда-то на пассажирском пароходе свой буфет содержал. Значит, настоящим человеком числился.

 

Когда Чишихин приходил домой из ресторана, сп разувался и держал опухшие, оплетенные толстыми синими венами ноги в шайке с холодной водой.

 

— За день верст сорок набегаешь. И на руках пальцы болят. Клиент любит, чтобы ему поднос на пальцах в растопырку и чтобы к самому столу на рысях подходил.

 

А где ж ее, прыть-то, для вежливости брать? Старый уже стал.

 

Все свои доходы Чпшпхпн тратил на единственную дочь. Это была низкорослая горбунья с удивительно красивым лицом, испорченным выражением презрительного, брезгливого отвращения и затаенной злобы. Одевалась она пестро, ярко, носила банты на золотистых вьющихся локонах. Поступив учиться в уездную женскую прогимназию, скрывала, что отец ее — половой, холуй, «человек».

 

Но очень скоро гимназистки узнали это и обличили ео с изощренной жестокостью. Ходили слухи, что она травилась, проглотив обломанные острия тонких швейных иголок. Во всяком случае, знаменитый в городе хирург Андросов любил иногда прихвастнуть:

 

— Приволокли ко мне однажды, знаете ли, малютку с ангельским ликом, и, доложу вам, случай, достойный медицинского журнала. Три часа, как мясник и ювелир, работал и, представьте, спас.

 

Она деспотически повелевала отцом, и Чишихин трепетал перед дочерью, ради нее готовый на все.

 

Когда Тима пришел к Чишихину, вежливо поздоровался и сказал: "Порфирий Васильевич, вас просят в субботу в шесть часов на общее собрание жильцов", — Чишикин ехидно осведомился:

 

— Кто просит? Если Советская власть, то она мне уже могилу вырыла. Закрыли рестораны-то. А нас всех за порог, под метелку. Разве что в казарме солдатам пит в котелках подавать.

 

Разглаживая перед зеркалом послюнявленным пальцем брови и оглядываясь на Тиму через плечо, Чишихина угрожающе произнесла:

 

— Вы своим родителям, мальчик, так и передайте: голодать не намерена. А вот возьму и повешусь и в предсмертной записке укажу: большевики довели.

 

— Понятно, вьюноша? — спросил Чишихин. — Так что тяните дверь на себя.

 

Удрученный Тима пришел к Коноплеву и рассказал о первой своей неудаче.

 

Коноплев мрачно крутил кончики усов, сопел, задумчиво морщил лоб, потом произнес неопределенно:

 

— При барах он жил, а без бар, выходит, нет жизни?

 

Такая механика. Ну, ничего, обходи флигель дальше.

 

Во второй квартпре проживали акушерка Устинова и ее две сестры, уже немолодые женщины, вечно учившиеся на каких-то курсах. Устинова, толстая, круглая, с седоватыми усиками и добрым шишковатым носом, с полуслова поняв Тиму, загорячилась.

 

— Девочки, — сказала она сестрам, — гражданин Сапожков, — это она так уважительно назвала Тиму, — приглашает нас всех на общее собрание жильцов. Давно пора.

 

— Мы поставим ряд гигиенических требований.

 

— Ах, как было бы хорошо устроить на заднем дворе заливной каток! воскликнула младшая сорокалетняя сестра. — Днем будут кататься дети, а вечером, при луне, взрослые. Это создаст атмосферу общения между всеми жильцами, а то мы живем так разобщенно!

 

— Не фантазируй, Софа! — строго сказала акушерка. — У Полосухина ребенок живет в корыте, а ты каток!

 

Можете сказать там, кому, я не знаю, — решительно заявила Устинова, что все три сестры…

 

— Как у Чехова! — рассмеялась младшая.

 

— Не дури, Софья. Словом, мы придем все…

 

— И благодарим за приглашение, — басом сказала средняя сестра.

 

Воодушевленный успехом, Тима постучался в квартиру № 3.

 

Дверь ему открыл Иван Мефодъевич Воскресенский, учитель гимназии, летом работающий кассиром на пассажирской пристани.

 

— Тссс… — сказал он испуганно и, озираясь на дверь, добавил шепотом: — Лепочка только что уснула.

 

Ступая в одних носках, и то на цыпочках, он провел Тиму в кладовую, где оборудовал себе кабинет для занятий. Сняв с табуретки банку с клейстером (он подрабатывал еще переплетным делом), проверил сиденье ладонью, потом сказал нерешительно:

 

— Кажется, чисто. Садись. — И осведомился: — Что скажешь? — Выслушав, произнес задумчиво: — Истинное народовластие должно обнимать все стороны общественной жизни и побуждать к ней человека. Еще в первобытном обществе человек осознавал себя частью целого. Но потом… — Иван Мефодьевич вдруг смолк, прислушался, спросил испуганно: — Тебе не показалось, что Леночка проснулась? Ну-ка, помолчим минутку, — приложил ладони к ушам, замер с вытянутым, напряженным лицом, потом проговорил с облегчением: — Нет, ослышался. Итак, о чем мы? Да, да. Прибуду всенепременно, — и, подняв руку, делая вращательное движение, сказал: — А знаете?

 

В этом есть что-то такое даже значительное — домовый комитет! — склонил голову, вслушиваясь в слова, и повторил: — Домовый комитет! — Оживился, спросил радостным голосом: — Послушайте! А ведь нечто подобное было при Парижской коммуне? Не помните? Жаль. Помоему, большевики кое-что у французов позаимствовали.

 

И правильно. Революция не может быть ограничена никакими национальными рамками. И я думаю, Ленин, — говорят, весьма и весьма образованная личность, — не мог пренебречь опытом французской революции. Интересно, каково мнение вашего отца на этот счет? Хотя он, очевидно, партийный фанатик и мыслит только в пределах весьма ограниченных. — Тут Воскресенский доверительно сообщил: — Я, знаете, к большевикам, в общем, отношусь с симпатией. Правда, они несколько прямолинейны и грубы, но легко найти оправдание и этому недостатку. Если это можно назвать недостатком.

 

За стеной раздался слабый шорох. Воскресенский вздрогнул, как-то весь сжался, потом на согнутых ногах подошел к двери, осторожно приоткрыл ее, высунул в коридор голову. И так стоял в своей конуре, словно обезглавленный. Вынув наконец голову из щели, прикрыл дверь, прошептал тревожно и неуверенно:

 

— Нет, кажется, спит.

 

— Значит, вы придете? — спросил Тима.

 

— Всенепременно, — подтвердил Воскресенский. Потом добавил: Естественно, только в том случае, если Леночка будет себя лучше чувствовать. Иначе ни-ни, даже если землетрясение.

 

Леночка, или, точнее, Елена Ивановна, жена Воскресенского, страдала тяжелой душевной болезнью. Отчего она заболела, знал весь город. Во время бала, устроенного городской управой в Общественном собрании, Сорокопудов, томясь скукой, предложил Воскресенскому сыграть с ним в «солдатики». «Солдатиками» назывались рюмки водки, которые обязан был выпить проигравший. Сорокопудов был попечителем гимназии, и Воскресенский не смел отказаться. Потом стали играть на пуговки. Пуговицы проигравшие отрезали от своих костюмов. Золотареву, наблюдавшему за игрой, захотелось позабавиться.

 

Отыскав Елену Ивановну, он сказал с отчаяньем в голосе:

 

— Елена Ивановна, беда! Ваш-то в картишки всю выручку пароходной кассы спустил. И уже на мелок пятьсот записал. Спасайте супруга-то, а то ведь его старшины из клуба за банкротство публично под руки выведут!

 

Побледнев, Елена Ивановна стала метаться по залам Общественного собрания и, униженно моля, собирала у всех знакомых деньги. Потом на извозчике помчалась домой, разыскала серебряные и позолоченные вещички и, сложив это в платок, кинулась снова в Общественное собрание.

 

Ворвавшись в комнату, где шла карточная игра, она бросила узелок на ломберный стол, развязала дрожащими пальцами, высыпала собранные по рублям и гривенникам деньги и сказала странным спокойным голосом:

 

— Господин Сорокопудов, извольте получить проигранное. Я не позволю Ивану Мефодьевпчу подвергать свою честь опасности.

 

И вдруг в зале раздался дикий, зверский хохот.

 

Сорокопудов, сохраняя вежливость перед дамой, встал, придерживая брюки руками. И то же самое сделал Воскресенский. А Золотарев, раскачиваясь, вопил, показывая толстым пальцем на горку пуговпц:

 

— Елена Ивановна, голубушка, они же друг перед другом в самом что ни на есть глазном для чести туалета пожертвовали! Им же теперь сбоим, чтобы сраму не было, падоть веревками обвязаться и таким манером шагать.

 

А то они с себя портки бубликами на пол обронят. Вот это сыграли, как говорится, по-гусарски! Почище, чем на «солдатиков».

 

С тех пор Воскресенский много лет покорно сносил издевательства гнмназистов и даже привык, приходя в класс, видеть на столе кучку пуговиц.

 

А вот Елена Ивановна осунулась, притихла, перестала выходить из дому, и по лицу у нее все время блуждала виноватая, заискивающая улыбка. Наверное, она улыбалась так, когда бегала по залу Общественного собрания и жалким шепотом молила знакомых одолжить деньги.

 

Она стала страдать бессонницей, и когда бы Иван Мефодьевич ни входил в спальню, он видел глаза жены открытыми. Она упорно смотрела в какую-то точку, словно стараясь что-то понять.

 

Когда мама Тимы просила мужа достать для Воскресенской снотворного, Петр Григорьевич приходил в ярость, и его обычно мягкое лицо обретало жесткое, мстительное выражение.

 

— Я знаю только одно средство исцелить Воскресенскую, — говорил он, приволочь к ним за шиворот Золотарева, поставить его на колени и набить морду так, чтобы она потеряла сходство со свиным рылом.

 

Оставалось последнее и самое трудное посещение: четвертой квартиры флигеля. Здесь жил прапорщик Хопров, георгиевский кавалер всех степеней. Его портреты печатались во многих газетах и журналах России. У него были ампутированы обе ноги и по локоть руки.

 

У Хопрова красивое сухое лицо, тонкий нос с горбинкой, узкие губы и широкий, чуть раздвоенный подбородок. В госпитале, где он лежал около года, в него влюбилась пожилая дама — патронесса. Свадьба состоялась в Москве, в храме Христа Спасителя. Шаферами были два генерала, которые толкали коляску с женихом вокруг аналоя, а обручальное кольцо надели ему на шею на голубой ленте.

 

При Керенском Хопрова возили по фронту, и он, обрубок человека в отлично сшитом френче, звеня Георгиевскими крестами, после того как его поднимали вместе с коляской на трибуну, призывал солдат к войне до победрого конца, требуя стрелять большевиков и дезертиров, как собак.

 

Этот ужасающий остаток человека яростно призывал воевать, словно одержимый мстительным желанием, чтобы как можно больше людей уподобилось ему. Когда Хопров выступал с речами в госпиталях и его возили потом вдоль рядов коек, на которых лежали искалеченные люди, он с жадным любопытством разглядывал их, но всегда в глазах его читалось презрение к ним. Закончив объезд, он заявлял с превосходством:

 

— Такие, как я, — редкость. Еще ни разу не видел, чтобы были потеряны все конечности, — и снисходительно откровенничал: — Правда, попадались, но так, чурки, вместе с копытами патриотизм потеряли.

 

Хопров выглядел всегда франтовато: до глянца выбрит, волосы слегка завиты и аккуратно подстрижены, брови подбриты, губы чуть подкрашены. Он носил портупею из светлой кожи, в кобуре наган с витым ремешком на ручке. На грудном ремне в кожаном кармашке свисток. Шашка в серебряных ножнах с алым темляком была привязана поперек ручек его коляски.

 

Он наловчился избивать самоотверженную супругу своими культяпками. Наклоняя голову, он губами доставал свисток из кожаного карманчика в портупее и приучил ее по сигналам свистка выполнять то, в чем нуждался.

 

Он удрал сюда, в сибирский захолустный городок, от революции, но революция настигла его и здесь.

 

Увешанный Георгиевскими крестами, с золотыми погонами на плечах, он ездил в коляске по главной улице города и поносил красногвардейцев бранными словами.

 

Но разве у кого могла подняться рука на этот остаток человека?

 

Хопров, лежа на подушках, сказал Тиме с ядовитой улыбкой, после того как Тима, поздоровавшись, машинально протянул руку:

 

— Ты, молодой человек, вместо моей руки можешь пожать ручку у двери с обратной стороны. Я ведь не люблю посетителей, а плевком попадаю в трехкопеечную монету на расстоянии двух аршин, как раз туда, где ты сейчас стоишь. Если сомневаешься, можешь убедиться.

 

— Сергей, — сказала супруга Хопрова, — не нужно нервничать, это приличный мальчик.

 

— Чего надо?

 

Тима для безопасности несколько отступил назад и сказал как можно беспечнее и вежливее:

 

— Вы не могли бы посетить собрание жильцов нашего дома? Вас все очень просят.

 

— Пусть все придут и попросят! — хрипло расхохотался Хопров.

 

Хопров наклонил голову, вытянул шею, достал зубами свисток и два раза коротко свистнул.

 

— Мальчик, — жеманно сказала Хопрова, — Сергея Антоновича беспокоит кишечник.

 

Тима, как воспитанный человек, смущенно поклонился и раскрыл дверь.

 

— Нет, стой! — закричал Хопров. — Пришел, так присутствуя.

 

— Мальчик, — сказала Хопрова, — Сергей Антонович нервничает. Покинь нас.

 

И Тима действительно вовремя успел закрыть за собой дверь. Хопров умел плеваться и на большую, чем два аршина, дистанцию.

 

Когда потрясенный Тима рассказал Редькину о посещении Хопрова, тот сказал:

 

— Да на черта он нам нужен! Позвали — правильно.

 

Раз собрание общее, надоть всех чистых и нечистых собирать. — Потом задумчиво произнес: — А насчет Чишихина Коноплев обещался сладить. Конечно, человек он революцией обиженный; нынче не такое время, чтобы буржуям блюда подавать. А вот дочку его мы пристроим; она же в гимназии четыре класса окончила, грамотная; приставим ее кассу держать в домовом комитете. Нынче не Пичугину за жилье платить, а в исполком, вот и пущай собирает с жильцов. Она девка злая, стребует. — Сурово сообщил: Залесский и Финогенов тоже по жильцам забегали, как про собрание прослышали, — свою политику гонят. А как же иначе-то? Дело насквозь политическое; хоть домовый, а тоже комитет называется; чего постановят, то для всех и будет. Жизнь-то человека с дома идет, а уж потом другое всякое.

 

 

Павел Ильич Ляликов, тучный, сытый, томный, с сочными карими глазами, рассуждал:

 

— Всем философическим мудростям я предпочитаю сейчас одну — житейскую.

 

Когда-то он был тощим совестливым санитарным врачом городской управы.

 

Во время эпидемии сибирской язвы пытался накладывать карантин на бойни, на кожевенные фабрики Кобриных, хотел даже запретить гонять через город гурты, требовал, чтобы посыпали известью базарную площадь там, где торговали скотом, и посмел огласить ошеломляющие цифры смертности в уезде. Заявил, что в свином корме количество калорий значительно больше, чем в пище, которой питаются шахтеры на пичугинских рудниках. Обвинил во лжи "Медицинский ежегодник", напечатавший статистические данные о снижении заболеваний в уезде, и доказал, что уменьшилась не заболеваемость, а количество людей, обращающихся за медицинской помощью.

 

Но после того, как его вызвали для беседы в жандармское управление, Ляликов сразу притих, подал в отставку, еще более отощал, обносился, залез в долги и вдруг с отчаянной решительностью женился на дочери акцизного инспектора Грохотова.

 

Бойко занялся частной медицинской практикой, беззастенчиво брался лечить любую болезнь, стал толстым, степенным, благоразумным.

 

Сапожков говорил о нем с брезгливостью:

 

— Врач-бакалейщик.

 

Встречая иногда Сапожкова, Ляликов восклицал:

 

— А-а, коллега! — жал руку, искательно заглядывал в глаза, спрашивал: Все пытаетесь путем воздействия на сознание изменить бытие человечества? игриво толкал пальцем в живот, сочувственно произносит: — Не обнаруживаю жировой прокладки. Питаетесь вы, мой друг, неважно, — и изрекал: — Все мудрствования от несытости человеческой.

 

Ляликов занимал половину флигеля. На двери, обитой кошмой, а сверху клеенкой, привинчена давно не чищенная медная доска с глубоко врезанными буквами: "Доктор П. И. Ляликов. Прием с 9 до 3-х. Вечером с 5 до 9-ти". Ниже мелкими жуликоватыми буквами: "По всем болезням".

 

Посещение Ляликова Тима оставил напоследок.

 

Он пришел к Лялпкову в четыре часа. Ляликов, что-то дожевывая, провел его в кабинет и, усаживаясь в кресло с очень высокой прямой спинкой, осведомился:


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 42 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.05 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>