Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Автор выражает признательность: 14 страница



Думаю, она испугалась. Она берет меня на руки и тайком, по черной лестнице, несет в дом, и они с Барбарой принимаются изо всех сил растирать мне руки спиртом.

— Если она, не дай бог, отморозила пальцы, он нам этого не простит!

Видели бы вы ее лицо! Я еще день или два после жалуюсь на то, что пальцы онемели и болят, — и мне доставляет тайную радость видеть, как она трепещет. Потом по забывчивости я ущипнула ее — она поняла, что все в порядке, и вновь стала меня наказывать.

 

 

Так проходит примерно месяц, хотя в детстве время тянется очень долго. Дядя мой все ждет, когда же меня наконец обуздают — так лошадь приучают к упряжи. Время от времени миссис Стайлз приводит меня к нему в библиотеку, и он спрашивает о моих успехах.

— Как всегда плохо, сэр, — отвечает она.

— Все упрямится?

— Упрямится не знаю как.

— А бить пробовали?

Она кивает. Он отсылает нас.

Потом — новые выходки, новые крики и слезы.

Вечером Барбара укоризненно качает головой:

— Разве можно быть такой вредной! Миссис Стайлз говорит, вы сущая дикарка. Никого не слушаетесь!

Я слушалась — в прежнем своем доме, и вот как меня за это отблагодарили! На другое утро я переворачиваю вверх дном ночной горшок и подошвами размазываю его содержимое по ковру. Миссис Стайлз заламывает руки и истошно вопит, потом наотмашь бьет меня по лицу. И, как есть, неприбранную и нечесаную, тащит из спальни к дяде.

Он при виде нас морщится.

— Боже мой, что еще?

— Страшно сказать, сэр.

— Опять характер показывает? И вы привели ее сюда, где хранятся книги, чтобы она тут еще покричала?

Но все же выслушивает ее, искоса поглядывая на меня. Я стою не шелохнувшись, прикрыв ладонями горящие щеки, спутанные волосы разметались по плечам.

В конце концов он снимает очки и закрывает глаза. Мне непривычно видеть его без очков: словно он оголил стыдную часть тела. Веки у него дряблые. Он поднимает руку и двумя пальцами — большим и указательным — чешет переносицу.

— Итак, Мод, — говорит он при этом, — дела наши плохи. Вот миссис Стайлз, и я, и все, кто мне служит, — все мы только и ждем, когда вы образумитесь и научитесь хорошо себя вести. Забирая вас у сестер, я был лучшего мнения о вашем воспитании. Я надеялся, что вы будете посговорчивей.

Он подходит ко мне, щурясь, и дотрагивается до моего лица.

— Не дергайтесь, деточка! Я всего лишь щупаю вашу щеку. Она горячая. Ну да у миссис Стайлз и рука не маленькая.



Он оглядывается вокруг.

— Что тут у нас есть холодненького?

Находит латунный нож с затупленным лезвием — для разрезания страниц. Он берет его и подносит лезвие прямо к моему лицу. Он очень ласков сейчас, и это меня пугает. Он чуть не воркует.

— Мне очень жаль, что вас побили. Правда жаль. Думаете, мне доставляет удовольствие смотреть на ваши муки? Да ничего подобного! Наоборот, это вам, должно быть, доставляет удовольствие, раз сами напрашиваетесь. Думаю, вам нравится, когда вас бьют... Так-то получше, да?

И он поворачивает лезвие. Я холодею. Голые руки мои немеют

Он поджимает губы.

— Все мы ждем, — повторяет он, — когда вы научитесь хорошо себя вести. Что-что, а ждать мы умеем. И будем ждать, и ждать, и ждать. За это я и плачу миссис Стайлз и всем моим слугам: я человек ученый, и терпения мне не занимать. Оглянитесь вокруг — сколько я собрал книг! Думаете, нетерпеливому человеку по силам такое? Нет, книги мои идут ко мне долго, и каждую из них нелегко заприметить, а уж тем более добыть! И куда как менее ценный экземпляр по сравнению с вами — я могу ждать неделями!

Он смеется сухим натужным смехом. Упирает кончик ножа мне под подбородок. Потом запрокидывает мне голову и роняет нож. Отходит. Заправляет за уши дужки очков.

— Настоятельно советую вам, миссис Стайлз, высечь ее, — говорит он, — если она опять примется за старое.

 

 

Может, дети и вправду как лошади и их можно объездить. Дядя мой возвращается к своей груде бумаг, мы уходим. Я послушно сажусь за шитье. И вовсе не из-за того, что меня грозились высечь. Просто жизнь научила меня, какая страшная вещь — терпение. А терпение безумцев тем более. Я видела, как сумасшедшие делают одну и ту же нескончаемую работу — пересыпают песок из одной худой чашки в другую, пересчитывают стежки на залатанном платье или считают пылинки в луче света, вписывая полученные суммы в невидимые счета. Если бы это были джентльмены, притом богатые, а не женщины, тогда бы их можно было принять за ученых или каких-нибудь начальников... Ну, не знаю. Но, конечно, подобные мысли пришли ко мне много позже, когда маниакальная страсть моего дяди открылась мне в полной мере. А тогда я видела лишь то, что лежало на поверхности. Но понимала, что за всем этим кроется что-то страшное, о чем и сказать нельзя, — и самым естественным выражением этого таинственного была для меня темнота и тишина, заполняющая дядин дом, подобно воде или воску.

Если я буду сопротивляться, оно затянет меня в себя, и я утону.

А этого мне совсем не хочется.

И я прекратила сопротивляться, и вязкий, неторопливый круговорот подхватил меня и понес.

 

 

И это, полагаю, был первый день моего обучения. На другой день, в восемь утра, начались мои настоящие уроки. У меня не было гувернантки: дядя сам взялся обучать меня. Мистер Пей поставил для меня письменный стол и табуретку у самого указующего перста на полу библиотеки. Табуретка была для меня высока: ноги болтались и от тяжелых ботинок все время затекали. Но стоило мне шевельнуться — кашлянуть, скажем, или чихнуть, — как дядя подходил и бил меня по пальцам шелковой связкой железных бус. Таким вот странным образом проявлялось его терпение: оно могло лопнуть в любой момент, и хоть он и заявлял о том, что не желает причинять мне боль, бил меня довольно часто.

В библиотеке теплее, чем в моей комнате, — там сильнее топят, чтобы книги не отсырели, к тому же мне больше нравится писать, нежели шить. Он дает мне карандаш с мягким грифелем, который неслышно скользит по бумаге, передо мной настольная лампа с зеленым абажуром, чтобы не утомлять глаз.

От лампы, когда она раскалится, сильно пахнет спекшейся пылью: странный запах — как же он стал мне потом ненавистен! Для меня это запах прощания с детством.

Работа у меня кропотливая, требующая сосредоточенности, и заключается в переписывании текстов из старинных книг. У меня для этого специальный альбом, переплетенный в темную кожу. Альбом довольно тонкий, и, когда я исписываю последнюю страницу, мне приходится все стирать куском гуммиарабика. Это задание я помню почему-то лучше, чем само переписывание: страницы от частого стирания пачкаются и истираются, а дядя мой — натура утонченная, видеть пятно на странице или слышать, как рвется бумага, для него — как нож острый. Говорят, маленькие дети обычно боятся привидений, я же в детстве больше всего боялась увидеть плохо стертые следы давешнего урока.

Это я так называю их — уроки, но меня не учат, как других девочек. Я учусь читать вслух, ясно и четко, петь меня не учили. Меня не учили, как называются цветы или птицы, вместо этого я узнаю, как называется материал, из которого делают переплеты: сафьян, юфть, телячья кожа, шагрень, — и какая бывает бумага: голландская, китайская, рисовая японская, мраморная, веленевая, шелк. Я изучаю, какие бывают чернила, как можно по-разному заточить перо, как пользоваться угольным порошком, какие бывают шрифты и начертания: гротесковый, египетский, цицеро, антиква, изумруд, рубин, жемчуг... Так ведь еще называются драгоценные камни. Только это вранье. Потому что буквы унылые и тусклые, как угли в прогоревшем камине.

Но я легко схватываю. Наступает весна. И я получаю подарки: новые перчатки, мягкие домашние туфли и платье — такое же жесткое, как и предыдущее, но на сей раз из бархата. Мне дозволено теперь ужинать в столовой, я сижу с краю большого дубового стола с серебряными приборами. Дядя мой сидит с другого края. Рядом с его прибором стоит подставка для книг, и он почти не разговаривает, но если я по неловкости случайно уроню вилку или нож мой случайно звякнет о тарелку, дядя мгновенно поднимает голову и уставляет в меня злобный, подернутый слезой глаз.

— Что, руки не держат, Мод, что вы так громыхаете?

Однажды я попыталась оправдаться.

— Нож слишком большой и тяжелый, дядя, — говорю я с вызовом.

И тогда он отбирает его у меня, и мне приходится есть руками. Поскольку дядя любит все мясное, с кровью: запеченное мясо, сердце, телячьи ножки, — перчатки мои из нежной лайки становятся красными, словно в память о том, кем они были прежде. И есть мне уже совсем не хочется. Остается пить вино. Мне подают хрустальный бокал с гравировкой в виде буквы «М». Серебряное кольцо для моей салфетки украшено такой же черненой буквой. Это для того, чтобы я помнила — нет, не о том, как меня зовут, а о том, как звали мою мать: ее звали Марианна.

Ее похоронили в отдаленном углу обширного парка, там среди множества белых плит есть и ее одинокая — серая — плита. Меня отвели раз посмотреть на плиту и показали, как ухаживать за могилой.

— Хоть за это скажите спасибо, — говорит миссис Стайлз, глядя, как я подрезаю кладбищенскую траву. Она стоит поодаль, сложив руки на груди. — А кто присмотрит за моей-то могилкой? Меня и забудут все.

Муж ее умер. Сын в дальнем плавании, он моряк. Она собрала все вьющиеся локоны своей умершей дочери и выложила из них узоры. Она причесывает меня так, словно на голове у меня шипы и, того и гляди, уколют. Чего мне, кстати сказать, очень бы хотелось. Думаю, временами ей жаль, что она не может меня выпороть. Она может только больно щипать меня до синяков. Моя сговорчивость злит ее еще больше, чем упорство, я замечаю это и становлюсь сама кротость — я знаю, что она скорбит об умершей дочери, и специально поддразниваю ее, чтобы ей было больнее. И она не может удержаться и щиплет меня, но не больно — или начинает браниться, что меня даже радует: удалось-таки разбередить рану! Иногда я вожу ее к надгробиям и начинаю — притворно — тяжко вздыхать над материнской могилой. Со временем — такая я коварная! — я узнаю, как звали ее покойную дочь, и когда кошка, живущая при кухне, окотилась, беру себе одного котеночка и называю тем же именем. Как же громко я начинаю кричать, если знаю, что миссис Стайлз где-то поблизости: «Полли! Полли! Иди сюда, деточка! Ой, какая ты миленькая! Какая черненькая! Какая пушистенькая! Иди ко мне, поцелуй мамочку».

Теперь вы видите, что сделали из меня обстоятельства?

Миссис Стайлз от этих моих слов передергивает. Наконец, не в силах этого вынести, она зовет Барбару:

— Возьмите это грязное животное, и пусть Уильям Инкер его утопит!

А я убегаю и забиваюсь в темный угол. Я думаю об утраченном доме, о санитарках, которые любили меня, и слезы сами подступают к глазам.

— Барбара, прошу вас! — кричу я. — Правда ведь, вы не сделаете этого! Правда ведь, не сделаете?!

Барбара говорит: ни за что. Миссис Стайлз прогоняет ее с глаз долой.

— Ах вы злая, хитрая девочка! Уж не думаете ли вы, что Барбара ничего не знает? Думаете, она не видит вас насквозь, не видит все ваши уловки?

Но потом сама же плачет, громко, навзрыд. А я, смахнув свою последнюю слезинку, с любопытством за ней наблюдаю. Потому что — кто она мне? И есть ли у меня вообще кто-нибудь? Прежде я надеялась, что мои мамы, санитарки, пошлют кого-нибудь за мной и выручат меня из беды, но прошло полгода и еще полгода, и никто за мной не пришел. Они меня забыли, уверяют меня.

— Надеетесь, что они о вас помнят? — говорит миссис Стайлз и усмехается. — Да наверняка вместо вас в сумасшедший дом привезли другую девочку, получше. Думаю, они рады, что от вас избавились.

Не сразу, конечно, а со временем я начинаю ей верить. И сама начинаю забывать. Мою прежнюю жизнь постепенно заслоняет новая — хотя старая все же порой напоминает о себе слабыми воспоминаниями и полузабытыми снами, подобно тому как кошмарные видения плохо стертых уроков настигают меня сейчас, когда я склоняюсь над своей рукописью.

Свою родную мать я ненавижу. Разве не она бросила меня раньше других? У меня в деревянной шкатулке, рядом с кроватью, хранится ее портрет в золотой оправе, но бледное правильное лицо ничего мне не говорит, со временем оно начинает казаться мне отвратительным.

— А теперь поцелую мамочку перед сном, — говорю я однажды, открывая шкатулку.

Но все это лишь для того, чтобы позлить миссис Стайлз. Подношу портрет к губам — я знаю, что она наблюдает за мной и думает, я тоскую, а сама шепчу: «Ненавижу тебя!» — и золото мутнеет от моего дыхания.

Я проделываю это один раз, и на другой день снова, и в конце концов каждый вечер, едва пробьет назначенный час, я вынуждена повторять ту же сцену, иначе, я знаю, мне не удастся заснуть. Потом я должна бережно положить портрет на место, чтобы не запачкать ленточку. Если рамка заденет за бархатную подстилку шкатулки, придется вынуть его и постараться положить поаккуратнее.

Миссис Стайлз с настороженным любопытством следит за моими действиями. Потом я ложусь и жду, когда придет Барбара.

 

 

Тем временем дядя наблюдает за моей работой и находит, что в письме и чтении вслух я делаю заметные успехи. Прежде он привык иногда собирать у себя в «Терновнике» общество джентльменов — вот и сейчас он позвал меня, чтобы я им почитала. Я читаю какие-то тарабарские тексты, совершенно не понимая смысла слов, и джентльмены — совсем как миссис Стайлз — странно смотрят на меня. Потом я к этому привыкну. Закончив чтение, я, по наущению дяди, делаю реверанс. Я хорошо умею делать реверанс. Джентльмены хлопают в ладоши, потом подходят пожать или погладить мою руку. Они говорят мне: я редкостная, таких, как я, больше нет. Я начинаю думать, что я одаренное дитя, и под их взглядами густо краснею.

Так белые цветы краснеют, прежде чем упасть. В один прекрасный день, войдя в дядину библиотеку, я замечаю, что письменный стол мой унесли, а для меня приготовили место рядом с книгами. Дядя видит мое замешательство и подзывает меня к себе.

— Снимите-ка перчатки, — говорит он.

Я снимаю — и до чего же странными кажутся на ощупь хорошо знакомые вещи! День прохладный, солнце так и не проглянуло. Я живу в «Терновнике» уже два года. Лицо у меня круглое, как у ребенка, голос тонкий. И месячных недомоганий, как у женщин, пока не наблюдалось.

— Итак, Мод, — говорит мне дядя. — Сейчас вы переступите через сей медный перст и приблизитесь наконец к моим книгам. Пора вам узнать о своем истинном призвании. Боитесь?

— Немного, сэр.

— И очень хорошо. И правильно, что боитесь. Вы ведь считаете меня ученым, хм?

— Да, сэр.

— Ну так я больше чем ученый. Я хранитель ядов. Эти книги — посмотрите, посмотрите на них хорошенько! — это и есть мои яды. А это, — и он очень бережно положил руку на высокую кучу исписанных бумаг, захламлявших стол, — это Указатель. Он нужен для того, чтобы помочь другим собирателям и ученым в их трудном деле. Когда я его завершу, равного ему не будет во всем мире. Много лет я отдал его составлению и еще столько же отдам, если потребуется. Я так долго работал с ядами, что стал к ним невосприимчив, и моей задачей было сделать и вас такой же невосприимчивой, чтобы вы могли помогать мне в работе. Глаза мои — посмотрите мне в глаза, Мод... — Он снял свои очки и приблизил ко мне свое лицо, и опять, как когда-то, мне сделалось неловко: лицо его стало без очков таким беззащитным, таким беспомощным, — но только теперь я увидела то, что скрывали темные стекла: белесую мутную пленку на поверхности глаза. — Я стал плохо видеть, Мод, — сказал он, вновь водружая на нос очки. — Ваши глазки помогут мне сберечь свои. Ваша рука будет вместо моей. Потому что вы пришли сюда с незащищенной рукой, в то время как в обычном мире — в том мире, который находится за пределами этой залы, — люди, имеющие дело с купоросом и мышьяком, обязаны надевать перчатки. Вы не такая, как они. Здесь ваше место. Я этого добился: по капле скармливал вам яд, по крупинке, по зернышку. А теперь пора принять дозу побольше.

Он поворачивается, берет с полки книгу и вручает ее мне.

— Храните знание в тайне. Помните, какая редкостная у нас работа. Человеку неподготовленному она может показаться странной. О вас могут плохо подумать, если вы расскажете. Вы меня понимаете? Я сделал так, что ваших губ уже коснулся яд. Запомните это.

Книга называется «Занавес поднимается, или Просвещение Лауры». Я сажусь на стул и открываю первую страницу. И наконец понимаю, что я такое читала и чему так аплодировали джентльмены.

 

 

В миру это называется удовольствиями. Мой дядя собирает их — сдувает пыль, расставляет на книжных полках, стережет. Но хранит их как-то странно — не ради них самих, а невесть для чего, скорее как усладу для похотливого любопытства.

Я имею в виду — для похотливого любопытства библиофила.

— Посмотрите на это, Мод, — говорит он умильно, отодвигая стеклянные дверцы шкафов и бережно оглаживая переплеты вынутых книг. — Вы обратили внимание, какая мраморная бумага, какой сафьян на корешке, какой золотой обрез? Полюбуйтесь, какое тиснение! — Он протягивает мне книгу, но из рук не выпускает и в конце концов ревниво прижимает к себе: — Нет, нет, не сейчас! А вот посмотрите-ка на этот экземпляр. Черные буквы, а заголовки, смотрите, выполнены красным. Какие изящные буквицы, какие широкие поля! Какая изысканность! А вот, поглядите-ка! Обычная ксилография, но гляньте-ка, гляньте на фронтиспис: дама откинулась на диване, рядом джентльмен, его уд обнажен и на конце розовеет — видите? — сделано по Борелю, очень редкий экземпляр. Еще в юности я купил его в Ливерпуле на развале, всего за шиллинг. А теперь не продам и за пятьдесят фунтов!.. Ну, что еще такое! — Он заметил, как я покраснела. — И нечего глазки опускать, как школьница! Не затем я привел вас в этот дом и раскрыл перед вами свою коллекцию, чтобы вы у меня стыдливо краснели! Хорошо, не будем об этом. Это ведь работа, не развлечение. Скоро вы забудете о содержании — ради совершенства формы.

Так говорил он мне, и не раз. Я ему не верила. Мне всего тринадцать. Книги на первых порах приводят меня в ужас: это ведь правда страшно, что дети, когда превращаются в мужчин и женщин, начинают делать такое, что там описано: вожделеть, думать о тайных местах тела — отростках и пещерках, биться в лихорадке, желая лишь одного: бесконечного слияния пылающей плоти. Я представила, как рот мой накрывают поцелуем. Как раздвигают ноги. Представила, как щупают и пронизывают... Как я уже сказала, мне тринадцать лет. И страх уступает место беспокойству: каждую ночь я лежу теперь рядом со спящей Барбарой, смотрю на нее и не могу заснуть, однажды поднимаю одеяло, чтобы увидеть, какая у нее грудь. Потом наблюдаю за ней, когда она моется и одевается. Ноги у нее — в дядиных книгах сказано, что они должны быть гладкие, как шелк, — ноги у нее все в черных волосках, а место между ними, которое, как я знаю, должно быть чистое и светлое, — вообще чернее всего. Это меня беспокоит. В конце концов однажды она застукала меня за подглядыванием.

— На что это вы так смотрите? — говорит она.

Я называю точным словом то, на что смотрю, и интересуюсь, почему она такая черная.

Она в ужасе отшатывается от меня. Щеки ее горят огнем.

— Не может быть! — кричит она. — Кто вас научил таким словам?

— Дядя, — честно отвечаю я.

— Вы лжете! Ваш дядя — джентльмен. Я все расскажу миссис Стайлз!

И рассказывает. Я жду, что миссис Стайлз побьет меня. Она же, как и Барбара, отшатывается. Но потом берет кусок мыла и, пока Барбара держит меня, засовывает мыло мне в рот, крепко прижимает, потом возит по языку и губам и приговаривает:

— Будете говорить бесовские слова? Грязные слова, как последняя потаскуха? Как ваша презренная мать? Будете? Будете?

Я падаю, а она стоит и судорожно трет руки о передник. С этой ночи она следит, чтобы Барбара спала в своей собственной постели, держала дверь между нами приоткрытой и гасила лампу.

И слышу, как однажды она говорит:

— Слава богу, она в перчатках. Может, хоть это ее удержит от дальнейших проказ...

Я отмываю рот от мыла, пока на языке не выступает кровь, и плачу, но все равно чувствую привкус лаванды. И думаю: «А что, может, и впрямь губы мои отравлены».

 

 

Но вскоре я забываю об этом. Лобок мой становится таким же темным, как у Барбары, и я понимаю, что в дядиных книгах полно обмана: напрасно я им так доверяла. Кровь уже не бросается мне в голову, щеки не горят, руки не дрожат. Книги вызывают теперь во мне не трепет, а лишь холодное презрение. Я стала тем, кем и должна была стать: библиотекарем.

— «Похотливый турок», — скажет, бывало, дядя, отрываясь от своих бумаг. — Где он у нас?

— Здесь, дядюшка, — отвечаю я. Потому что за год я выучила расположение всех книг на полках. Я знала, по какому принципу строится его великий Указатель — его «Универсальная энциклопедия Приапа и Венеры». Потому что он посвятил меня в тайны Приапа и Венеры, как других девочек допускают до иглы и ткацкого станка.

Я знакомлюсь с его друзьями — с теми джентльменами, которые наезжают к нам послушать мою декламацию. Теперь я знаю, что это издатели, библиофилы, аукционисты — энтузиасты своего дела. Они присылают ему книги — каждую неделю все новые — и письма:

 

«Мистеру Лилли: по поводу Клеланда. Гриве из Парижа уверяет, что у него нет материала по содомии. Продолжать поиски?»

 

Дядя слушает, как я читаю, глаза его за темными очками закрыты.

— Что вы по этому поводу думаете, Мод? — спрашивает он. — Ладно, не важно. Оставим пока Клеланда в покое, может, к весне отыщется. Так, так. Давайте-ка посмотрим... — Он роется в бумагах. — Итак, «Праздник страсти». У нас еще есть второй том, взятый у Хотри? Вам надо его переписать, Мод...

— Я перепишу, — соглашаюсь я.

Вы думаете, я безвольная. А что я могу ему ответить? Как-то раз, еще в самом начале, я забылась и зевнула. Дядя пристально посмотрел на меня. Оторвал перо от страницы и медленно покрутил за кончик.

— Сдается мне, вам ваши обязанности наскучили, — проговорил он. — Может, вам лучше вернуться в вашу комнату?

Я промолчала.

— Хотите вы этого?

— Может быть, сэр, — сказала я, чуть поколебавшись.

— Может быть. Очень хорошо. Тогда отложите книгу и ступайте. Но, Мод...

Я в этот момент стояла у двери.

— Предупредите миссис Стайлз, чтобы не разжигала у вас огня. Не думаете же вы, что я намерен платить за ваше... хм... безделье?

Я помедлила в дверях, но вышла. Это было опять зимой — можно подумать, тут всегда зима! Я сижу, завернувшись в плащ, пока не наступает время переодеваться к обеду. Но за столом, едва мистер Пей подходит, чтобы положить мне на тарелку еды, дядя останавливает его.

— Никакого мяса, — говорит он, разглаживая свою салфетку, — для маленьких бездельниц. По крайней мере, в этом доме.

И мистер Пей уносит поднос. Чарльз, мальчик при кухне, смотрит на меня жалостливо. Мне хочется его пристукнуть. Вместо этого я должна сидеть, сжимая под столом кулаки, и теребить юбку, слушая, как дядя причмокивает, поглощая куски мяса... пока меня не отпускают восвояси.

На следующий день в восемь ровно я возвращаюсь к своей работе и впредь удерживаюсь от зевков.

 

 

Я расту. Несколько месяцев прошло, а я уже и выше, и стройнее. Лицо стало бледнее и красивее. Я выросла из своих юбок, старые перчатки и туфли мне малы. Дядя замечает это и отдает распоряжение миссис Стайлз сшить мне новые платья по образцу старых. Она исполняет его просьбу и усаживает меня за шитье. Думаю, она втайне злорадствует, подбирая мне одежду по его прихоти, а может, она все время думает об умершей дочери и ей даже в голову не приходит, что маленькие девочки должны со временем превратиться в женщин. Так или иначе, но я слишком долго жила в «Терновнике» и даже рада теперь, что не надо ломать раз и навсегда заведенный порядок. Я привыкла к перчаткам и тесным платьям на жесткой кости, и, чуть только распустится шнуровка, я пугаюсь и прошу затянуть потуже. Без панциря я чувствую себя такой же голой и уязвимой, как дядины глаза без защитных очков.

Я часто вижу мучительные сны. Как-то раз у меня случилась лихорадка, и меня пришел осматривать хирург. Он был приятелем моего дяди и слушал, как я читаю. Он ощупывает шею и подбородок, давит на щеки, приподнимает веки.

— Вас посещают, — говорит он, — необычные мысли? Ну, этого следовало ожидать. Вы необычная девушка.

Он гладит меня по руке и прописывает лекарство — по одной капле на чашку воды: успокоительное, говорит он. Барбара приготавливает микстуру, а миссис Стайлз наблюдает за этим.

Потом Барбара покидает нас — выходит замуж, и мне дают другую горничную. Ее зовут Агнес. Она маленькая и юркая, как птичка, — таких приносят в силках. У нее рыжие волосы, кожа в мелких веснушках, как отсыревшая бумага. Ей пятнадцать, и она проста, как дитя. Она верит, что дядя — добрый. Она и меня считает доброй. Я узнаю в ней себя — какой я была когда-то, но никогда уже не буду снова. За это я ее ненавижу. Стоит ей неловко что-нибудь сделать или замешкаться — я ее бью. Она не исправляется, а делает все еще хуже. И я еще сильнее ее бью. Тогда она плачет. Лицо ее, когда она плачет, становится как у меня тогда. Я бью ее тем сильнее, чем больше нахожу в нас сходства.

Так проходит моя жизнь. Вы, пожалуй, подумали, что я так ничего и не знаю о простых вещах и не считаю ее странной. Но я читаю и другие книги, помимо дядиных, и подслушиваю иногда разговоры слуг, вижу, как они переглядываются, и по тому, как они смотрят на меня — все эти горничные и конюхи! — я понимаю, что стала совсем чудной.

Ведь я искушенная, как самые худшие распутники из книжек, но ни разу, с тех пор как перешагнула порог дядиного дома, я не заходила дальше парковой ограды. Я знаю все. И не знаю ничего. Постарайтесь помнить об этом, когда прочтете, что случилось позже. Постарайтесь понять, что я видела и умела делать, а чего не умела и даже не видела никогда. Например, я не умела ездить верхом и танцевать. Не держала в руках денег. Не бывала в театре, не видела ни одного поезда, не знала, как выглядят горы или, скажем, море.

Я никогда не бывала в Лондоне, но мне кажется, я о нем знаю. Я читала о нем в дядиных книгах. Я знаю, что он расположен на реке — на той же самой реке, что за парком, только там она шире. Я люблю бродить у воды и думать об этом. Там есть старая перевернутая полусгнившая лодка, ее дырявое днище живо напоминает мне о моей теперешней участи, но я люблю сидеть на нем и глядеть на прибрежный тростник. Я помню библейское предание о ребенке, которого положили в корзинку, а его нашла царская дочь. Мне тоже хотелось бы найти ребенка. Но не для того, чтобы нянчиться с ним, нет! — а для того, чтобы поменяться с ним местами, и пусть растет в «Терновнике» вместо меня. Я пытаюсь представить себе, как буду жить в Лондоне, и никто меня там не найдет и не затребует обратно!

Увы, я еще слишком молода и могу пофантазировать. Когда я стану старше, мне уже ни к чему ходить к реке, я могу просто стоять у окна и представлять, как она там течет. В комнате своей я могу так стоять часами. А на желтом слое краски, покрывающем окно библиотеки, я как-то раз ногтем процарапала щелочку в виде месяца и с тех пор иногда в нее заглядываю, как любопытная жена в потайную комнату...

Только я сама в этой комнате — и не знаю, как из нее выбраться...

 

 

Когда мне исполнилось семнадцать, в «Терновнике» появился Ричард Риверс и посвятил меня в свой замысел, недоставало лишь легковерной девчонки, которую можно было бы одурачить и использовать как помощницу.

 

 

Глава восьмая

 

 

Я уже говорила, что у дяди был обычай приглашать к себе время от времени джентльменов — они ужинали вместе с нами, а потом я им читала вслух. Вот и сейчас.

— Позаботьтесь о внешности, Мод, — говорит он мне, когда я стою в библиотеке и застегиваю перчатки. — Сегодня вечером у нас гости. Хотри, Хасс и еще один человек, вы его не знаете. Надеюсь, он сможет привести в порядок наши гравюры.

Наши гравюры. В отдельном кабинете у него — шкафы, набитые гравюрами скабрезного содержания, дядя их специально не собирал, но, когда они попадали к нему вместе с книгами, он от них не отказывался. Он не раз уже заговаривал о том, что надо бы нанять кого-нибудь, кто бы мог оправить их и переплести, но найти такого умельца все не удавалось. Для подобной работы не всякий сгодится.

Перехватив мой взгляд, он выпячивает губу.

— Между прочим, Хотри обещал нам подарок. Издание, которого нет в нашем каталоге.

— Рада слышать, сэр.

Может, я ответила чересчур сухо, но дядя, будучи человеком сдержанным, этого не замечает. Он кладет руку на кучу лежащих перед ним бумаг и разделяет ее на две неравные части.

— Ну-ка, ну-ка, посмотрим...

— Я могу идти, дядюшка?

Он отрывает глаза от бумаг.

— Разве часы били?

— Кажется, да.

Он достает из кармана репетир и подносит к уху. К корпусу часов привешен ключ от библиотеки, по самую бородку обернутый линялым бархатом, — сейчас он беззвучно покачивается рядом.

— Ну что ж, идите. Оставьте старика наедине с его книгами. Идите поиграйте, Мод, но только тихо.

— Конечно, дядя.

Интересно, как, в его представлении, я провожу время вне стен библиотеки? Думаю, странный мир его книг, где время проходит так причудливо, если вообще не стоит на месте, сделал его нечутким к реальному ходу времени, и я для него вечно останусь ребенком. Иногда именно такой я себя и вижу: словно короткие тесные платья и тугие бархатные пояски спеленали меня навек, подобно китайским башмачкам, и не дали вырасти. Самому дяде в то время, о котором я рассказываю, чуть больше пятидесяти, но мне почему-то он всегда казался старым: как в куске янтаря.


Дата добавления: 2015-08-27; просмотров: 33 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.03 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>