|
Могла Шарлин здесь венчаться?
Нет. Конечно нет. В детстве родители отправили ее в летний лагерь, курируемый Объединенной церковью, а там не бывало девочек из католических семей. Протестантов разных толков – сколько угодно, но не католиков. И, кроме того, я вспомнила ее слова о том, что К. ничего не знает.
Но она могла перейти в католичество. С тех пор.
Я доехала до собора, поставила машину на стоянку рядом с ним, но не вышла, а продолжала сидеть, соображая, что делать дальше. На мне были слаксы и пиджак. О порядках в католической церкви – то есть соборе – я имела очень смутное и, вероятно, устаревшее представление и не была уверена в том, что мой внешний вид не нарушает их правил. Я пыталась припомнить туристические поездки по Европе, посещение знаменитых церквей. Кажется, там требуется, чтобы руки были закрыты. Нарукавники, юбки…
Здесь, на вершине холма, было очень светло и очень тихо. Еще только начинался апрель, на деревьях не было видно ни листочка, но солнце уже пригревало вовсю. Остался всего один сугроб, да и тот уже такой серый, что не отличался цветом от асфальта на парковке.
В пиджаке было холодновато: наверное, температура здесь пониже, а ветер посильнее, чем в Торонто.
Кстати, церковь-то может оказаться уже закрыта. Закрыта и пуста.
Огромные входные двери, похоже, действительно были заперты. Я даже не стала подниматься по ступеням, чтобы попытаться их отворить. Вместо этого я пошла за двумя старушками – такими же старыми, как я, – которые только что преодолели последний пролет лестницы, ведущей сюда с улицы, а потом, не поднимаясь по ступеням собора, сразу направились к боковому входу.
Внутри оказалось довольно много народу – человек тридцать-сорок, но эти люди не выглядели прихожанами, пришедшими на службу. Одни сидели на скамьях, другие молились, стоя на коленях, третьи разговаривали. Мои старушки опустили руки в большую мраморную чашу – механически, даже не поглядев на нее. Они продолжали разговаривать, не понижая голоса. Потом поздоровались с мужчиной, который расставлял на столе корзинки.
– Ну и холодина сегодня, – заметила одна из старушек.
– Да, и ветер такой, что того и гляди нос оторвет, – ответил мужчина.
Я разглядела стоявшие у стен исповедальни: они были похожи на деревянные коттеджи, построенные поодаль друг от друга вдоль улицы, или на домики на детской площадке, только почему-то покрытые резьбой в готическом стиле и с темно-коричневыми занавесками. Все вокруг сверкало и сияло. Высокий потолок, соединенный со стенами полукружиями арок, был выкрашен в небесно-голубой цвет. На стенах – изображения святых и золотые медальоны. Витражи на окнах, освещенные снаружи солнцем, превратились в столбы из драгоценных камней. Я пошла по проходу между скамьями, пытаясь разглядеть алтарную часть. Однако алтарь сиял так нестерпимо, что было больно смотреть. Я разглядела только, что выше него, над окнами, нарисованы ангелы. Сонмы ангелов – юных, полупрозрачных и чистых, как свет.
Все было потрясающе красиво, но сейчас, похоже, эта красота ничьего внимания не привлекала. Старушки продолжали болтать – не громко, но все-таки и не шепотом. Вновь прибывшие, кивнув знакомым и перекрестившись, преклоняли колена и с деловым видом принимались за молитвы.
Пора было и мне заняться тем делом, за которым я пришла. Я поискала глазами священников, однако не увидела ни одного. Что ж, подумала я, у священников, как и у всех людей, рабочий день не безграничный. Они тоже едут домой, заходят в свои гостиные, кабинеты или спальни, включают телевизор, расстегивают белые воротнички. Можно выпить рюмочку и посмотреть, что хорошего осталось на ужин. А когда они отправляются в церковь, вид у них совсем другой. В полном облачении, готовые к совершению богослужения… Как бишь оно у них называется? Месса?
Или вот исповеди. Ведь когда исповедуешься, то не знаешь, сидит в исповедальне священник или нет. Должно быть, они входят и выходят оттуда через особую дверцу.
Надо мне кого-нибудь спросить. Вот этот мужчина, который расставляет корзинки, – он же наверняка здесь на работе, хотя и не похож на привратника. Да и вообще, зачем тут привратник?
Прихожане выбирали, где сесть или где встать на колени, чтобы помолиться. Иногда они поднимались и переходили на другое место – наверное, из-за ослепительного сияния солнечных лучей, проникающих через драгоценные витражи. Обращаясь к мужчине, я перешла на шепот – сказалась старая церковная привычка, – так что он даже не расслышал и переспросил. Потом как-то озадаченно и недоуменно кивнул в сторону исповедален. Значит, надо было говорить иначе, поточнее и поубедительнее.
– Нет-нет. Я просто хочу поговорить со священником. Меня прислали с ним поговорить. Мне нужен именно отец Хофстрейдер.
Человек с корзинками скрылся в боковом проходе и спустя минуту возвратился в сопровождении плотного, энергичного молодого священника, одетого не в рясу, а в обычный черный костюм.
Молодой человек провел меня в комнату, входа в которую я раньше не замечала. Точнее сказать, это была не комната, а маленький придел храма: мы прошли туда не через дверь, а через арку.
– Здесь можно спокойно поговорить, – сказал он, пододвигая мне стул.
– Отец Хофстрейдер…
– Извините, я не отец Хофстрейдер. Его сейчас нет, он в отпуске.
Я растерялась, не зная, что делать дальше.
– Но я готов вам помочь.
– Есть одна женщина, – начала я, – она сейчас умирает в больнице Принцессы Маргариты в Торонто…
– Да-да, эту больницу мы хорошо знаем.
– И она попросила меня… То есть оставила записку… Она хочет видеть отца Хофстрейдера.
– Она прихожанка нашей церкви?
– Не знаю. Я даже не знаю, католичка ли она. Вообще она живет здесь, в Гелфе. Это моя подруга, но я не видела ее много лет.
– А когда вы с ней говорили?
Мне пришлось объяснить, что я с ней не говорила. Она спала, но оставила мне письмо.
– Так, значит, вы не знаете, католичка она или нет?
У него в углу рта виднелась болячка – трещина. Должно быть, ему больно говорить.
– Думаю, что все-таки католичка, но муж у нее неверующий, и она от него скрывает. Не хочет, чтобы он знал.
Я надеялась, что это немного прояснит ситуацию, хотя не была уверена, что дело обстояло именно так. Мне казалось, этот священник вот-вот потеряет всякий интерес к делу.
– Отец Хофстрейдер должен быть в курсе, – добавила я.
– Так вы с ней не разговаривали?
Я объяснила, что моя подруга спала под воздействием обезболивающих, но это у нее продолжается не все время и наверняка бывают периоды просветления. Последнее я всячески подчеркнула, как самое главное.
– Но если она хочет исповедаться, то ведь в этой больнице есть свои священники.
Я не знала, что на это ответить. Просто вынула письмо Шарлин, расправила его и протянула ему. Теперь мне показалось, что почерк вовсе не так хорош. Он выглядел вполне читабельным только в сравнении с буквами на конверте.
Лицо священника стало озабоченным.
– А кто такой этот К.?
– Это ее муж.
Я испугалась, что он захочет узнать фамилию мужа, чтобы связаться с ним, но вместо этого он спросил о Шарлин:
– А как зовут вашу подругу?
– Шарлин Салливан.
Удивительно, что я смогла вспомнить ее фамилию. И вдруг меня осенило, что она звучит вполне по-католически{79} и, значит, муж – католик? Однако священник мог решить, что муж отпал от католической церкви. Тогда желание Шарлин скрыть от него свою просьбу выглядело более понятным, а сама просьба – более убедительной.
– А почему она просит приехать именно отца Хофстрейдера?
– Наверное, какое-то особенное дело. Специальное.
– Любая исповедь – дело весьма специальное.
Он поднялся, но я продолжала сидеть. Тогда он тоже сел.
– Отец Хофстрейдер сейчас в отпуске, однако из города не уехал. Я могу позвонить ему и спросить. Если вы настаиваете, конечно.
– Да, пожалуйста!
– Вообще-то, мне не хотелось бы его беспокоить. Он не очень хорошо себя чувствует.
Я ответила, что если он не в состоянии сам доехать до Торонто, то я могу его отвезти.
– О транспорте мы позаботимся, если возникнет необходимость.
Он вытащил шариковую ручку, пошарил по карманам и, не найдя того, что искал, перевернул письмо Шарлин чистой стороной, чтобы написать на нем ее имя.
– Чтобы не забыть. Как, вы говорите, ее зовут? Шарлотта?
– Шарлин.
Вы спросите, было ли у меня искушение вдруг взять и все рассказать, прервав эту говорильню? И наверное, не единожды? Вы, должно быть, думаете, что я могла проявить мудрость и наконец открыться, понадеявшись на это великодушное, хоть и ненадежное прощение? Но нет, такое не для меня. Что сделано – то сделано. Сонмы ангелов, кровавые слезы – нет, это невыносимо.
Я сидела в машине, ни о чем не думая, и даже не заводила мотор, хотя становилось страшно холодно. Было непонятно, что делать дальше. То есть я знала, что можно сделать. Выехать на шоссе, влиться в блестящий бесконечный поток машин, двигающихся в сторону Торонто. Или, если не будет сил вести машину, найти тут гостиницу и переночевать. В большинстве отелей вам либо дадут зубную щетку, либо покажут автомат, в котором ее можно купить. Я понимала, что можно и нужно сделать, но любое движение было выше моих сил.
Моторным лодкам на озере полагалось держаться подальше от берега. И в особенности от пляжа детского лагеря, чтобы волны, которые эти лодки поднимали, не мешали нам купаться. Но в то последнее утро, в воскресенье, два катера устроили гонки и кружили по воде довольно близко – не к спасательному плоту, разумеется, но все-таки достаточно близко, чтобы до нас докатывались поднятые ими волны. Плот вдруг сильно подбросило, и Полина закричала изо всех сил, призывая прекратить безобразие. Однако моторы ревели, гонщики ничего не слышали, и к тому же большая волна уже все равно устремилась к берегу, заставляя резвившихся на мелководье девчонок подпрыгивать, чтобы не оказаться сбитыми с ног.
Шарлин и я одновременно потеряли равновесие. Когда раздался крик Полины, мы стояли спинами к плоту, по грудь в воде, глядя на подплывающую Верну, и вдруг почувствовали, что волна подхватывает и швыряет нас. Как и все вокруг, мы, наверное, закричали – сначала от страха, а потом от радости, когда снова почувствовали под собой дно и увидели, как волна разбивается о берег. Следующие волны были уже не такими сильными, так что можно было удержаться на ногах.
В тот момент, когда нас сбила волна, Верна нырнула в нашем направлении. Когда мы выскочили – размахивая руками, с текущими по лицам струями, – то увидели, что она неподвижно распласталась под водой. Вокруг стоял визг и крик, усиливавшийся с каждой следующей волной. Те, кто почему-либо пропустил первую волну, теперь притворялись, что их сбила вторая или третья. Голова Верны оставалась под водой, но уже не лежала неподвижно, а лениво, как медуза, поворачивалась к нам лицом. Мы с Шарлин протянули руки и схватили ее за резиновую купальную шапочку.
Это могло произойти и случайно. Мы пытались удержать равновесие и схватились за ближайший резиновый предмет, вряд ли понимая, что это такое и что мы делаем. Я обдумала всю ситуацию в деталях и считаю, что нас следует простить. Мы были совсем дети. К тому же перепуганные.
Да-да. Вряд ли осознавая свои действия.
Правда ли это? Ну да, правда – в том смысле, что ничего не было решено изначально. Мы не взглянули друг на друга: мол, надо сделать то-то и то-то, а потом сознательно это сделали. Голова Верны рвалась на поверхность, как клецка в рагу. Тело только совершало мелкие рассеянные движения в воде, но голова знала, что надо делать.
Мы, наверное, не удержали бы резиновую голову, резиновую шапочку, если бы на ней не было рельефного рисунка, из-за которого она была не такой скользкой. Я хорошо помню цвет шапочки: вялый, скучный голубой цвет, но мне никак не удается припомнить рисунок: рыба, русалка, цветок? – рисунок, впившийся мне в ладони.
Мы с Шарлин смотрели скорее друг на друга, чем вниз – на то, что делали наши руки. Глаза моей подруги были широко открыты, они ликовали. Мои, я думаю, тоже. Вряд ли мы чувствовали себя злодейками, получающими радость от своего злодейства. Скорее, было такое чувство, что мы странным образом выполняем предначертанное, и этот момент – высшая точка, кульминация нашей жизни. Мы были собой.
Вы можете сказать, что мы зашли слишком далеко и пути назад, выбора уже не было. Но я клянусь: ни о каком о выборе для нас в тот момент просто не могло идти речи.
Все дело не заняло, вероятно, и двух минут. Трех? Полторы?
Нельзя сказать, что как раз в это время небо прояснилось, но в какой-то момент – то ли когда приблизились катера, то ли когда закричала Полина, то ли когда накатила первая волна, то ли когда резиновый предмет у нас в руках перестал двигаться самостоятельно, – в какой-то момент брызнули солнечные лучи. Еще больше родителей высыпало на берег, послышались крики, призывавшие нас кончать беситься и вылезать из воды. Купание завершилось. Тем, кто жил далеко от озера или муниципальных бассейнов, этим летом искупаться уже вряд ли удалось. О личных бассейнах мы тогда только читали в журнальных статьях про кинозвезд.
Как я уже сказала, расставание с Шарлин и то, как я очутилась в родительской машине, мне не запомнилось. Это не имело значения. В том возрасте, в каком я была тогда, все постоянно меняется и ты ждешь, что закончится одно и начнется другое.
Вряд ли мы произнесли на прощание что-нибудь столь банальное, оскорбительное и ненужное, как слова «Никому не говори!».
Можно представить себе, как обнаружилось неладное. Далеко не сразу, потому что мешали одновременно происходившие драмы: кто-то потерял сандалию, какая-то девочка из числа самых маленьких кричала, что у нее из-за этих волн песок попал в глаз. Почти наверняка кого-то вырвало – либо от возбуждения, вызванного купанием, либо от волнения из-за приезда родителей, либо от слишком быстрого поедания контрабандных сладостей.
И вскоре, но не сразу все это перекрывает тревога по другому поводу: кого-то недосчитались.
– Кого нет?
– Кого-то из «специальных».
– Вот черт. Ну надо же!
Женщина, которая отвечает за «специальных», мечется по пляжу. На ней по-прежнему купальник в цветочек, жир на руках и ногах трясется на бегу. Зовет – пронзительно и жалобно.
Кто-то отправляется искать в лес, бежит по тропинке, выкрикивает имя.
– Как ее зовут?
– Верна.
– Стойте!
– Что?
– Вон там, в воде, что это?
Но я полагаю, что к этому моменту мы уже уехали.
Лес
Рой занимается обивкой, покраской и ремонтом мебели. Может починить стол или стул, если отвалилась ножка, перекладина или еще что-нибудь. Сейчас за такую работу мало кто берется, и заказов у Роя всегда больше, чем нужно, – он даже не знает, как с ними справиться. Однако помощников брать не хочет, говорит: только попробуй найми работника, и бюрократы утопят тебя в бумагах. Настоящая причина, наверное, не в этом. Просто он привык работать один – уже много лет, с тех пор, как пришел из армии, – и ему не по душе даже сама мысль, что кто-то будет постоянно торчать рядом. Вот если бы Леа (это его жена) родила мальчика, а тот вырос бы и занялся тем же делом, что и отец, и под старость сменил бы его в мастерской… Ну даже если бы родилась дочь. Одно время он думал обучить своему ремеслу племянницу жены Диану, – та, когда была маленькой, все время проводила в мастерской, наблюдала за ним. Потом вдруг выскочила замуж в семнадцать лет и стала помогать Рою кое в чем: они с мужем тогда нуждались в деньгах. Но вскоре забеременела и больше работать не смогла: ее тошнило от запахов растворителя, морилки, олифы, политуры и дыма. По крайней мере так сама Диана объяснила Рою. А жене его сказала настоящую причину: ее муж считал, что эта работа не для женщин.
Теперь у Дианы четверо детей и работает она кухаркой в доме престарелых. Муж, должно быть, считает, что так лучше.
Мастерская Роя помещается в сарае за домом. Отапливается она дровяной печью, для которой надо добывать топливо. Это и подтолкнуло Роя к одному делу, – он не любит распространяться на этот счет, хотя секрета тут нет. То есть все в округе знают, чем он занимается, но никто не понимает, насколько это важное для него дело.
Заготовка дров.
У Роя есть полноприводный грузовик, бензопила и колун весом в добрых восемь фунтов. И он с каждым годом все больше и больше времени проводит в лесу, заготавливая дрова. Рубит гораздо больше, чем нужно ему самому, и потому, так уж получается, приходится продавать. В нынешних домах часто устраивают камины – и в гостиных, и в столовых, и в залах. Причем жгут дрова каждый день, а не только по случаю прихода гостей или на Рождество.
Когда Рой только начал ездить в лес, Леа очень волновалась: вдруг поранится, а помочь будет некому? Но больше всего опасалась, что из-за этого увлечения остановится его главное дело, бизнес. Рой, конечно, не разучится, не позабудет свое ремесло, но начнет отставать, выбьется из графика.
– Ты же не хочешь подводить людей? – спрашивала она. – Ведь если тебе кто-то заказывает вещь к сроку, так, значит, на то есть причина.
Она представляла себе его работу так: берешь заказ – значит, принимаешь на себя обязательство помочь человеку. А когда он как-то раз поднял цены на свои услуги, Леа ужасно разволновалась и долго объясняла всем и каждому, сколько теперь приходится тратить денег на материал.
Пока она сама ходила на работу, Рою было легче: он мог с утра, проводив ее, отправиться в лес, а вернуться до того, как она приедет домой. Леа работала в городе у дантиста – записывала пациентов и вела бухгалтерский учет. Служба в регистратуре подходила ей как нельзя лучше, поскольку она была очень общительная, говорливая. И дантисту была прямая выгода: куча ее родственников – огромная дружная семья – лечила у него зубы, и никто из них даже не подумал бы обратиться к кому-то другому.
Все эти родственники – Боулзы, Джеттерсы, Пулзы – с утра до ночи торчали у них дома, а Леа частенько гостила у них. Члены клана любили собираться вместе. Бывало, на Рождество или День благодарения{80} в дом набивалось двадцать, а то и тридцать человек. А по воскресеньям – не меньше дюжины. Смотрели телевизор, болтали, готовили еду и ели, причем все это одновременно. Рой тоже любит и посмотреть передачу, и поболтать, и, само собой, поесть, но ведь не все же сразу! Так что, когда родственники собирались в его доме по выходным, он обычно уходил в сарай и топил там печь дровами из граба или яблони, – когда они горят, идет очень вкусный дым, особенно от яблони. А еще у него на полке – прямо в открытую, рядом с красками и инструментами – всегда стояла бутылка пшеничного виски. Дома такая тоже имелась, и он не жалел ее для гостей, но все-таки налить себе стаканчик в одиночестве – другое дело. Так и запах дыма кажется лучше, если никто вокруг не восклицает: «Ах, какая прелесть!» Но когда Рой возился с мебелью или собирался в лес, он не пил. Только по воскресеньям.
То, что хозяин игнорировал компанию, гостей не задевало. Родственники были не из обидчивых. Да они вообще не очень интересовались такими, как Рой, – теми, кто не принадлежал по рождению к их клану и даже детей не добавил к их числу и вообще на них не похож. Они все были здоровенные, шумные, общительные. А Рой – небольшого роста, очень сдержанный. Жена его была женщиной добродушной, покладистой и мужа любила таким, какой есть. Поэтому, когда он уходил к себе в сарай, она его не попрекала и перед родственниками за него не извинялась.
Они оба чувствовали, что очень дороги друг другу – больше, чем многодетные пары.
Леа почти всю прошлую зиму пролежала то с гриппом, то с бронхитом. Она подозревала, что дело в микробах, которые приносят пациенты дантиста, и решила бросить работу. Говорила, что ей все равно надоело и хочется иметь побольше времени для собственных занятий.
Рой так и не смог понять, что за занятия она имела в виду. Леа очень скоро стала терять силы и уже не оправилась. И характер ее совершенно изменился. Гости теперь ее нервировали – и родственники больше, чем кто бы то ни было. От разговоров она скоро уставала. Гулять не любила. Поддерживала в доме порядок, но между любыми двумя работами по хозяйству отдыхала так долго, что самые простые дела занимали весь день. Почти потеряла интерес к телевизору, но, если Рой его включал, могла и посмотреть. Фигура ее, раньше приятно-округлая, теперь похудела, потеряла форму. Живость, румянец – все, что придавало прелесть ее лицу, – все высохло, исчезло, и карие глаза потеряли прежний блеск.
Доктор прописал какие-то пилюли, но Леа не могла ответить, помогают они ей или нет. Сестра свозила ее к целительнице, практиковавшей холистическую медицину{81}, сеанс обошелся аж в триста долларов. Но все равно осталось непонятно, помогло это хоть сколько-нибудь или нет.
Машину Леа больше не водила. И молчала, когда Рой отправлялся в лес.
«Ничего, еще оклемается», – говорила Диана. (Теперь к ним заезжала одна только племянница.) Но потом добавляла: «А может, и нет».
Врач выражал примерно ту же мысль, но более деликатно. По его словам, пилюли должны помочь больной не до конца выпасть из реальности. А где кончается это «не до конца» и начинается «до конца»? – думал Рой, – как различить?
Иногда, блуждая по лесам, он попадал в места, где рабочие с лесопилки уже срубили и раскряжевали деревья, оставив валяться на земле только верхушки. А иногда попадались участки, где прошли лесничие, окольцевав те деревья, которые надо срубить, – больные, скрюченные или просто не годящиеся на пиломатериалы. Не годятся, например, граб или голубой бук. Отыскав такой участок, Рой заводил разговор с владельцем – обычно фермером. Поторговавшись, они договаривались о цене, и тогда можно было приступать к рубке. Особенно часто он занимался этим поздней осенью – в ноябре и начале декабря. Наступал сезон покупки дров, и, значит, Рою нужно было отправляться в лес на своем грузовике. Раньше, когда фермеры сами заготавливали и продавали дрова, у них были хорошие подъездные пути. Теперь такого нет, надо добираться по полям, а это можно делать либо когда поля еще не вспаханы, либо когда окончательно убран урожай. Последнее лучше, поскольку почва уже схвачена морозом. Нынешней осенью спрос на дрова оказался велик, как никогда, и Рой выезжал на промысел два-три раза в неделю.
Многие умеют различать деревья по листьям, по размеру, по очертанию кроны. Но когда Рой проходит по уже облетевшему лесу, где-нибудь в самой чаще, то он различает деревья по коре. У граба – дерева плотного, основательного – кора ворсистая, коричневая, а ствол приземистый и коренастый. Но ветви у него гибкие на концах, и кора на них красноватая. Вишневое дерево – самое темное в лесу, и кора у него чешуйчатая. Многие сильно удивились бы, увидев, какой высоты достигают дикие вишни в наших краях. Они совсем не похожи на садовые деревья. Дикие яблони, напротив, не отличить от их сестер из сада: невысокие, и кора не такая шершавая и темная, как у вишен. Ясень – крепкое дерево с рубчато-волнистым стволом. Серая кора клена имеет неровную поверхность – теневые линии создают черные полоски, которые иногда образуют прямоугольный узор, а иногда не пересекаются. Клен вообще дерево беспечное, ему словно бы все равно, какая у него кора. Его и так все любят. Скажешь «дерево» – и сразу представляешь себе клен.
Другое дело – буки и дубы. Эти как актеры на сцене, которых нельзя не заметить. Но ни одно дерево не бывает таким красивым, как старый вяз, – его, впрочем, теперь почти нигде не встретишь. У бука ровная сероватая кора – «слоновая кожа», – на которой люди часто вырезают свои инициалы. Разрезы с годами расползаются, и тогда даже сделанные тонким лезвием буквы уже не прочтешь: они оказываются поперек себя шире. Буки в лесу достигают гигантской высоты. На открытых местах они так не вытягиваются, а начинают расти вширь и становятся чуть ли не квадратными. А вот в лесной чаще тянутся ввысь, и ветви наверху загибаются гордо, как оленьи рога. Однако у этого заносчивого дерева встречается серьезный недостаток, который узнаешь по неровностям на коре: древесина его может иметь извилистые волокна. Такой бук хрупок и ломается под сильным напором ветра.
Что же касается дубов, то их у нас не так много, во всяком случае, меньше, чем буков, но обнаружить их легко. Клены всегда смотрятся как старые знакомые – такое же дерево растет у вас во дворе. А вот дубы словно сошли со страниц детских книжек с картинками, в которых сказки начинаются словами «Давным-давно в чаще леса…». Давным-давно в чаще леса стояли одни только дубы. Их темные глянцевитые, прилежно вырезанные листья, конечно, создают им особую ауру, но сказочность сохраняется и после того, как листья облетают и глазам открывается толстая, похожая на пробку, темная кора с затейливым рисунком и изломанные, хитро переплетенные ветви.
Рой не видит ничего страшного в том, чтобы заниматься рубкой леса в одиночку, если знаешь, как надо действовать. Когда собираешься свалить дерево, то первым делом прикинь, где у него примерно центр тяжести, и сделай прямо под этой точкой клиновидную зарубку под углом в семьдесят градусов. Дерево, разумеется, будет падать в ту сторону, где сделана зарубка. Потом начинаешь пилить с другой стороны – так, чтобы надпил шел не прямо к зарубке, а чуть повыше, на уровне ее верхнего края. Между зарубкой и надпилом должна остаться небольшая перемычка, по которой дерево и сломается. Лучше всего, конечно, чтобы оно упало, не задев других деревьев, но это, как правило, невозможно. А если дерево зацепилось за другие и тебе не подогнать грузовик, чтобы вытащить его цепью, то приходится распиливать ствол на куски: начинаешь снизу и продолжаешь, пока верхняя часть не освободится и не упадет. После того как дерево ляжет на землю, встав на ветви, твоя задача – уложить ствол. Для этого отрубай ветви по очереди, пока не доберешься до тех, на которых держится ствол. Только помни, что они напряжены, как лук, и надо подрубить их так, чтобы дерево сдвинулось не к тебе, а в обратную сторону и тебя не полоснуло ветвями. Когда ствол благополучно уложен на землю, его распиливают – так, чтобы высота чурбака соответствовала размерам печки, – а потом раскалывают колуном.
Однако раз на раз не приходится, все время жди сюрпризов. Попадаются чурбаки, которые не расколешь, как ни старайся. Такие надо класть набок и разрезать пилой вдоль. Это нечистая работа: и опилки летят, и волокно дерева сходит полосами. Еще одна хитрость: буковые и кленовые чурбаки иногда раскалывают не сверху, а сбоку. А если чурбак слишком большого диаметра, то у него надо срубать куски с боков вдоль годовых колец, пока он не станет почти квадратным, тогда удобнее расколоть посередине. Иногда попадаются трухлявые деревья, у которых грибы проросли между кольцами. Но это случается редко, обычно древесина оказывается такой, как ожидаешь, – в комле попрочнее, чем в верхней части. Прочными бывают деревья, выросшие на открытом месте, а длинные и тонкие, которые росли в самой чаще, всегда слабее.
Да, раз на раз не приходится, надо быть готовым к сюрпризам. Но если ты настороже, бояться нечего. Рой раньше все это объяснял жене. И о том, как надо рубить, и о разных хитростях, и о том, как распознавать деревья. Но ее разве заинтересуешь… Эх, жаль не удалось передать свои знания Диане, когда она была помоложе. Теперь-то у нее нет времени его слушать.
Во всех этих размышлениях Роя о лесе есть что-то личное: он хранит такие мысли при себе и не спешит делиться ими, как скупердяй, хотя в других отношениях он совсем не жадный человек. А тут – как наваждение. Лежит ночью без сна и думает о красивом буке, который хочется срубить. Прикидывает: так ли он прочен, как выглядит, или готовит ему сюрприз? Думает о тех лесных участках в округе, до которых не добраться, потому что они расположены за фермами и окружены полями, то есть частными владениями, куда въезд запрещен. А когда Рой едет по дороге через лес, то все время вертит головой: смотрит то направо, то налево, чтобы ничего не пропустить. Его интересует даже то, что делу никак не помогает. Посадки голубого бука, например, – совсем молодые деревца, густо растущие и слишком хилые, чтобы с ними возиться. Если замечает темные вертикальные ребра, идущие вкось по более светлому стволу, то запоминает на всякий случай, где это видел. Как бы составляет в уме карту всех лесов, где побывал. Зачем? Рой ответил бы – для дела, но это не вся правда.
Через день после того, как выпал первый снег, Рой бродит по лесному участку фермера Элиота Сатера: смотрит деревья, с которых сняты кольца коры. Он ходит здесь на вполне законных основаниях, потому что договорился с владельцем.
На краю участка расположилась незаконная свалка. Тут выбрасывают мусор те, кто не хочет везти его на городскую свалку: одним неудобны часы ее работы, другие ленятся далеко ехать. Рой замечает на этой помойке какое-то движение. Собака, что ли?
Но вот движущаяся фигура распрямляется, и становится различим человек в грязной куртке. Ага, это Перси Маршалл ищет, чем бы поживиться. Раньше здесь можно было отыскать вполне годный старый котелок или даже медный чайник, но сейчас-то вряд ли. Да и Перси не то чтобы постоянно тут копается, добывая товар на продажу. Просто смотрит, не попадется ли полезная вещь. А что тут найдешь? Пластмассовые канистры, рваные оконные сетки да матрасы с вылезшей наружу ватой.
Перси живет один, захватив комнату в пустом заколоченном доме на перекрестке двух дорог в нескольких милях отсюда. Болтается повсюду – по дорогам, в оврагах и по городским улицам тоже расхаживает. Что-то бормочет, разговаривает сам с собой, а с людьми изображает то полоумного бродягу, то местного всезнайку. Питается чем попало, живет в грязи, без удобств, но это он сам так захотел. Его пытались поместить в окружную богадельню, но ему быстро надоела тамошняя жизнь: все по звонку, и кругом одни старики. Когда-то очень давно у Перси была неплохая ферма, но крестьянская жизнь показалась ему слишком однообразной. Поэтому он занялся сначала бутлегерством, а потом кражами со взломом – совсем неумелыми, надо сказать, – и отсидел несколько сроков. В последние лет десять Перси бросил пить, получил пенсию по старости и снова стал как бы полноправным членом общества. В местной газете была даже о нем статья, с интервью и фотографией, – «ПОСЛЕДНИЙ В СВОЕМ РОДЕ. НАШ „ВОЛЬНЫЙ ЧЕЛОВЕК“ – О СВОЕЙ ЖИЗНИ И ВЗГЛЯДАХ».
Дата добавления: 2015-08-27; просмотров: 34 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая лекция | | | следующая лекция ==> |