Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Будущее 34 страница

Будущее 23 страница | Будущее 24 страница | Будущее 25 страница | Будущее 26 страница | Будущее 27 страница | Будущее 28 страница | Будущее 29 страница | Будущее 30 страница | Будущее 31 страница | Будущее 32 страница |


Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

Анастасия изъедена акселератором примерно наполовину, глаза у нее все время шарят по сторонам, она, не затыкаясь, несет околесицу.

Трудно точно разобрать, что там она бормочет, но, кажется, она из большого сквота, который находился в нелегально заселенных подвалах одной из жилых башен, на минус каком-то круге ада. С нами был Клаузевиц, говорит она, номер один в Партии Жизни, его семья и его охрана. Три дня назад сквот взяли штурмом Бессмертные, Клаузевица забили до смерти, сбежали всего четверо, пробрались через канализацию. Что с остальными, неизвестно.

У Анастасии там остались муж и двое детей, мальчик и девочка. Мальчика зовут Лука, девочку — Паола. Второй ребенок нелегальный, не решились регистрировать.

Когда вломились Бессмертные, муж схватил детей в охапку и ринулся вперед, его поймали; Анастасия спутала коридоры — и потому спаслась. Теперь она сошла с ума.

Не знаю, что там с ее детьми, а по поводу Клаузевица я не верю ни единому слову: новости до нас доходят исправно, и никаких репортажей о его ликвидации или аресте не было, а ведь якобы прошло уже три дня.

Нет, такое событие замолчать нельзя.

Анастасия не хочет идти жить в наше гнездо, она остается в мясном зале, смотрит безотрывно на сочные красные шматы и разговаривает с ними беззвучно. Ее кормят — онаест, поят — пьет, но воли в ней не больше, чем в этих тушах.

В другую из ночей у ребенка колики, она превращается в стальную рессору и верещит так, что шикают на меня все двадцать обитателей сквота. Послав всех поименно к чертям, я выношу ее в мясной зал и кружусь там с ней, рассказывая приукрашенную историю знакомства с ее мамой. И так натыкаюсь на Анастасию.

Та не спит: она вообще, кажется, не сомкнула своих воспаленных глаз за все дни, которые тут провела. Уставилась на меня завороженно, слушает мою неуклюжую колыбельную-самоделку и улыбается мне — всклокоченная, поседевшая, нестарая еще, но уже вся иссушенная. Я хочу было разузнать у нее про Клаузевица поподробней, но она не слышит меня. Начинает подпевать — не попадая в мои косые ноты, поет какую-то собственную песню, слащавую и занудную.

Я разворачиваюсь и ухожу, оставляя ее баюкать парящее стадо.

На следующий день отец Андре возвращается из вылазки с пакетом антибиотиков и снотворного; говорит, в новостях жена Клаузевица рассказывает о его самоубийстве: рядовые члены Партии Жизни повально сдаются властям, мой бедный Ульрих пал духом, не помогали даже антидепрессанты, он день и ночь твердил, что нет сил продолжать борьбу, бла-бла-бла, мой бедный Ульрих. Беринг проявляет великодушие, отпускает ее с миром.

Теперь Рокамора будет вторым по значимости в их организации, а то и первым, размышляю я. Если, конечно, и он уже не убит, а его скальп просто не берегут для какого-нибудь подходящего случая: скажем, под выборы.

Но если он жив, то, как первый номер, должен все знать о делах Партии. Должен знать, где Беатрис. Если бы до него добраться…

Но как уйти? Куда?

Вечером я оставляют ребенка под присмотром Инги, живот скрутило, невозможно жрать одно мясо, желудок в последнее время не справляется.

Возвращаюсь через пять минут: Инга пытается утешить собственного мальчонку — упал и разбил колено в кровь, воет невозможно, она приводит ему в пример характер отца, которого мальчик в жизни не видал; мой матрас пуст.

Матрас пуст!

Там, где я оставил ребенка, — ничего. Простыня промялась чуть-чуть, лампа сбилась. Упала?! Уползла?!

Хватаю лампу, вздергиваю ее над головой, как идиот, свечу по всем углам — хотя ясно ведь, что не умеет еще она так ползать, что я оставил ее запеленатой — специально,чтобы никуда не делась.

— Где она?! Где — она?! — Я подскакиваю к Инге. — Где мой ребенок?!

— Да там же, на матрасике лежит, у меня Ксавье упал, гляди, как колено ссадил, у тебя нечем протереть? — Она даже не смотрит на меня.

— Куда?! Делся?! Мой?! Ребенок?!

Выскакиваю в общую комнату — и во мне откуда-то берется такой страх, какого я до сих пор в себе не знал. Мне не было так страшно, когда меня били паки в Барселоне, когда Пятьсот Третий колол меня аксом; а теперь открылась внутри язва-пропасть и в нее проваливаются все мои потроха. Я кидаюсь к одной мамаше — где она?! — к другой, заглядываю в лицо ее младенцу, хватаю за грудки ошалевшего Луиса, лезу в колыбель к Берте, требую ответа от Андре. Никто ничего не видел, никто ничего не знает, а куда мог испариться полуторамесячный младенец из закупоренного помещения?!

Она как рука моя, как обе ноги — проснулся, и вдруг их нету, отняли: такая же жуть и еще страшнее.

Вылетаю в зал, уже окруженный сочувственной куриной свитой, — и нахожу.

На краю мясной ванны сидит Анастасия.

Меня она не видит, никого из нас не замечает. Глядит только на сверток, лежащий у нее на руках. Там моя дочь.

— Баю-баааай, баю-баааай, спи, Паола, засыпаааай…

Я приближаюсь к ней осторожно, чтобы не спугнуть, чтобы она не упала в ванну, не утопила в утробной жидкости моего ребенка.

— Анастасия?

Та поднимает на меня глаза — блестящие. Анастасия плачет. От счастья.

— Вот она! Нашла ее все-таки! Чудо! Нашла мою маленькую!

— Дашь мне ее подержать? Какая она красивая! — выговариваю я громко, искусственно.

— Только на секундочку! — Анастасия хмурится-улыбается недоверчиво-польщенно.

— Конечно. Конечно.

Я принимаю сверток — ребенок спит. Хочу столкнуть эту безумную бабу в лохань, к мясу, вжать пятерню ей в лицо и утопить ее в ванне, в сукровице, но что-то заедает во мне, и я просто ухожу.

Мне жалко ее. Ржавчина меня разъедает, видимо.

Анастасия даже не понимает, как ее обманули, — глядит мне вслед обиженно, растерянно, квохчет: «Куда? Куда опять?»

— Если ты ее отсюда не уберешь, я за себя не отвечаю, — предупреждаю я отца Андре.

И на следующее утро он ее куда-то перепрятывает.

Не знаю, когда этот сверток в меня врос. Нельзя назвать один день. Это ночь за ночью происходило, плач за плачем, пеленка за пеленкой. Со стороны кажется: ребенок расходует родителя, тратит его нервы, его силы, его жизнь — на себя, и как только потратит всего, то просто вышвырнет высосанных папашку-мамашку на помойку, и дело с концом.

Изнутри все не так: он не сжирает тебя, а впитывает. И каждая минута, которую ты с ним провел, не в желтое дерьмо превращается, не в грязь. Я ошибся. Каждый час остается в нем, становится тысячей клеток, которыми он прирастает. Ты видишь все свое время, все свое усилие в нем — вот же они, тут, никуда не делись. Ребенок, оказывается, состоит из тебя — и чем больше себя ты ему отдаешь, тем он тебе дороже.

Странно. В такое не поверишь, пока сам не попробуешь.

Началось с того, что я полюбил в ней Аннели. Но теперь я люблю в ней себя.

Ее лицо меняется каждую неделю, и, если бы я отлучился на месяц, я бы, наверное, не смог ее узнать. Проходит желтуха, мнимый загар, в коже проявляется молочно-розовый оттенок, и уже давно исчез подшерсток с ее лба и щек, со спины. Ее голова переросла мой кулак, а сама она стала вдвое тяжелей.

Всего два месяца со смерти Аннели.

Мы с ней вроде как взаимодействуем: если я бешусь — она плачет, я ее баюкаю — может уснуть; она издает какие-то звуки и может глядеть мне в глаза. Иногда смотрит подолгу — пять, шесть секунд. Но это не человек. Зверек, наверное. Зверек, которого я выхаживаю и пытаюсь приручить. Когда она поест — улыбается, но это так, рефлекс: уголки губ ползут вверх самопроизвольно, но в этом ничего человеческого, просто выражение сытости, животного довольства.

А потом происходит взрыв.

Она будит меня ночью — промочила пеленки и хочет есть, я пробуждаюсь с первого ее всхлипа, потому что теперь я так устроен, выпутываюсь из сна, неприятного, злого. Разворачиваю ее, вытираю насухо, беру на руки.

Был в интернате, опять был в интернате; и опять пытался сбежать. Это я вижу чаще всего, мой идиотский побег в сгоревший экран. С вариациями: иногда Двести Двадцатый не предает меня, иногда я скитаюсь по бесконечным белым коридорам с тысячами дверей, дергаю их все — и все заперты, иногда мы бежим вместе с Девятьсот Шестым, — но заканчивается это одним и тем же: меня излавливают, мои сообщники голосуют за мою смерть, и меня казнят в больничной палате, душат, прикрутив тряпками к кровати, а Пятьсот Третий потягивает из трубочки мою жизнь и для остроты ощущений теребит себя.

Я вспоминаю свой сон, забыв, что мне нужно кормить ее, что пора идти клянчить бутылочку с молоком у спящей Берты, что вот-вот — и ребенок разойдется, и тогда мне ее уже так просто не уложить.

Вспоминаю его, Пятьсот Третьего, его пьяный взгляд, его прихвостней, его слова. «Улыбайся…» — разрешает он мне перед смертью. Мои скулы свело. Я улыбаюсь, улыбаюсь наяву, с самого своего пробуждения, и обычная улыбка-судорога, мой ответ на все вопросы, крепко сидит на моем лице.

А потом…

Что-то мешает мне. Что-то отвлекает от кошмара. Внизу. У меня на руках. Она смотрит мне в глаза, мне в рот. И улыбается тоже.

Отвечает своей улыбкой на мою. Возвращает мне в первый раз то, что она принимает за радость. Она понимает меня — думает, что понимает. В ней очнулся человек.

Мурашки бегут у меня по загривку, мурашки бегут по коре мозга.

Она что-то гулит тихонько, смотрит на меня — и улыбается. Забыла про свое молоко. Учится у меня улыбаться. У меня.

Выдернули у меня из затылка, из основания черепа позвоночник, водрузили мою дурную башку на тысячевольтный кабель, на раскаленный железный штырь — и насаживают, насаживают поглубже.

Улыбка у нее забавная — невыученная, кривоватая, беззубая. Но не та, что от сытости, не механическая, а настоящая. Я верю, что она сейчас это в первый раз почувствовала: радость. Проснулась посреди ночи мокрая, увидела меня, я обтер ее, сделал ей хорошо, она узнала меня — и рада, что я тут. Я ей улыбнулся — а она мне.

Смешная какая. И красивая.

И я улыбаюсь — ей в ответ.

А потом понимаю: могу наконец отпустить губы. Судорога прошла.

Остаток ночи мне видится Аннели, наша с ней поездка в Тоскану, пикник на траве, как будто мы живем в сторожке на вершине холма, там, где тайный вход и сколоченный из дерева стол, живем втроем — я, она и наша дочь, которую во сне зовут как-то — и красиво. Гуляем по долине, Аннели кормит ее грудью, я обещаю однажды сводить их на тот берег речки, показать им дом, где я вырос. Еще я кошу траву — высокую, сочную, пока у меня поясница не отваливается, а спасает меня Аннели: кричит обедать. Едим кузнечиков, пальчики оближешь, Аннели воркует с ребенком. Я старательно запоминаю, как ее зовут, нашу дочку, но к утру от имени ничего не остается — только спертый воздух, как иот Аннели, как и от нашей счастливой жизни в Тоскане.

Проснувшись, я не могу понять, что это был сон: спина же болит, болит по-настоящему! Это потому что я траву косил, больше не от чего.

С трудом разгибаюсь, поднимаюсь кое-как. Нет, не косил, не обедал, не жил. Просто болит спина. В первый раз без причины.

На подушке валяются волосы: рыжий поблек, тусклое серебро отросло.

Иду умываться, беру ее с собой, смотрю на нас в затуманенное зеркало. Стекло заколдовано: ребенка оно отражает точно таким, каким его вижу я, а с моим отражением творится что-то неладное.

Мешки под глазами, залысины вклиниваются все дальше, седины столько, что веселая детская шапочка ее уже не вмещает. Причесываюсь одной рукой — между пальцев торчат выпавшие волосы. И кишки ноют, ноют от этого проклятущего мяса.

Меня обманули.

Что бы они там ни вкачали в меня вместо моей ржавой крови, оно меня отравляет. Дало мне короткую передышку, фальшивку-надежду, и выдохлось; а старость принялась за меня с утроенной силой.

А может, они вот так эксперименты ставят на людях, как алхимики. Смешают ртуть с дерьмом и томатным соком — и в вены заливают тем, кто отчаялся. Авось сработает на ком-то. Или ни на ком, ну и что — они ведь пять пакетов томатного сока на вес золота продали.

Я сыплюсь, ломаюсь, деградирую. Спина, желудок, волосы. В старом кино так выглядят те, кому за сорок, а ведь не прошло еще и года с инъекции!

Она плачет.

Я качаю ее, качаю, шепчу ей какую-то белиберду, но она не понимает слов, а только интонации, — и рыдает еще безутешней.

Вернуться в их лавку, разгромить ее, задушить зализанного доктора? Он все равно не знает, как отдать мне мои годы. Я буду рисковать собой зря.

Нет. Мне надо к ней. К Беатрис.

Если она не сумеет сотворить со мной чудо — никто не сумеет.

Бреду через зал с мясными ваннами — к себе. В самой гуще туш сталкиваюсь с двухлетней Наташей, дочкой Сары. На ней крошечное желтое платье, и в этом своем платье она выглядит как настоящая маленькая девочка, несмотря на то что мать обкорнала ее криво, как пацана.

Наташа раскинула руки в стороны, задрала голову и кружится, кружится.

— Небо-небо-небо-небо. Небо-небо-небо-небо, — тонко поет она и смеется.

Я не успею увидеть, как моя дочь научится говорить и танцевать.

Только одна возможность.

Я не знаю, где искать Беатрис, но могу достать Рокамору.

Аннели не сразу с ним рассталась. Какое-то время они прожили еще тут, в Европе. В какой-то конспиративной квартире, в убежище… Может, среди ее вещей есть что-то… Какой-то намек. Указание.

— Небо-небо-небо-небо-небо…

Вхожу к нам, укладываю ее, тру пальцы друг о друга, распечатываю коробку. Дешевые побрякушки, белье, ее коммуникатор. Вот оно.

Забыв обо всем на свете, включаю его. Листаю вызовы, снимки, посещенные локации. Сверяю с датами.

Треньк. Сообщение от Рокаморы. Треньк. Еще одно. Треньк. Еще. Треньк. Они валятся десятками, за все последние месяцы. Кажется, комм был отключен с самого ее побега. Треньк. Треньк.

Отмена. Отмена. Не хочу читать его сраные угрозы, сраные сожаления, сраные мольбы. Стереть. Стереть все.

Просмотреть видео и фото.

Три, пять, десять снимков, сделанных точно в нужное время в одном и том же месте: сколоченная из досок хибара с выжженным силуэтом кенгуру на деревянной табличке. Рожа Рокаморы. Башня «Вертиго», восьмисотый уровень. Отправляю геометку себе.

Вырубаю ее комм. Потерпи, Хесус.

Приеду — и поговорим.

Глава XXVIII

Избавление

Станция «Промпарк 4451» погребена в земле: ее платформы предназначены для тяжелых товарных составов, а не для хрупких колбочек пассажирских туб; а все грузовые трассы в Европе упрятаны от глаз обывателя.

Тут, внизу, детекторы присутствия работают исправно. Стоит дверям лифта поползти в стороны, как по далекому потолку волной разжигаются светодиоды, вытаскивая из совершенной, космической темноты необозримое хмурое пространство с голыми стенами, бесперебойно работающие автоматические краны-погрузчики и широченные колеи длямрачных товарняков, похожих на гигантских многоножек. От одного туннельного жерла до другого — километр, не меньше, но многоножки не влезают сюда и наполовину. Набивают чем попало свои множественные желудки, переползают чуть дальше — и краны принимаются пичкать неизвестным барахлом их пустые сегменты. Все они прекрасно обходятся без людей; кажется, я попал на колониальную базу землян в чужой галактике из невоплощенных кинопророчеств. Человечество основало этот форпост, намереваясь править Вселенной, но миллион лет назад по случайности околело, а механизмы ничего — работают как ни в чем не бывало, да не очень-то по нам и скучают.

Я один сижу на непрерывной полукилометровой скамье, в самой ее середине, лицом к единственному пустому пути: жду прибытия пассажирского поезда. Над моей головой пролетают многотонные контейнеры, снуют по потолочным рельсам клешни манипуляторов, и, кроме жесткой бесконечной скамьи и надписи «Промпарк 4451» перед моим носом, ничего для человека тут нет.

До башни «Вертиго» отсюда идет прямая линия; ехать нужно час, к тому же без пересадок. Наверное, Аннели просто села в первый попавшийся поезд и отправилась на нем в никуда.

Это место и выглядит как ничто нигде. Представляю себе, как ее туба остановилась посреди черной пустоты, как загорелся свет — роботы заметили человека — и как она вышла, держась за свой живот, и села на пустую полукилометровую скамью под бетонным высоким небом.

Нашего ребенка я оставил отцу Андре. Тот пообещал приглядеть несколько часов, пока я делаю дела. Мне было непросто попросить, ему — согласиться. Но он знает, что если я смогу вернуться, то обязательно вернусь.

Сейчас она, наверное, проснулась — уже пора бы, сколько можно спать. Хнычет, просит, чтобы ей поменяли пеленки, а Берте не до нее: свой к титьке прилип. Ладно, святой отец заставит кого-нибудь другого это сделать, да и сам, на худой конец, справится.

И все равно мне неспокойно.

Из туннеля без предупреждения выныривает стеклянная труба: пассажирский. Залетный путник пучится на голую станцию — бетон, бетон, бетон, — которой не для кого притворяться райским уголком.

Меня втягивает внутрь, и, как только моя нога перестает давить на платформу, диоды по всему помещению начинают меркнуть, пока весь грузовой терминал не исчезает совсем, будто никогда и не существовал.

Теперь час по прямой.

У меня есть час, чтобы отрепетировать пристрастный допрос Рокаморы и молитву к Беатрис и чтобы в сотый раз свести нехитрые уравнения, высчитать, сколько мне было лет, когда Эрих Шрейер нашел свою сбежавшую жену, чтобы выяснить у себя — готов ли я поверить в то, что это моя мать, чтобы посметь думать, что она может быть жива.

Час, чтобы провернуть наконец в голове все, что я не успевал домыслить до конца, потому что у меня ворочался на руках или под боком кто-то, плача, гугукая, отвлекая меня, требуя внимания к себе и только к себе.

Час тишины! Наконец!

И я немедленно засыпаю.

Снится, что я нашел свою мать — в Барселоне, что она все это время работала в миссии Красного Креста и жила в доме с белыми стенами, том самом, с лестницей на второй этаж, и чайным цветком, и моделью «Альбатроса». Снится, что я в маске Аполлона и со мной все мое звено — тоже при полном параде, без лиц, но я знаю: это свои ребята, надежные. На мать мне поступил сигнал, мой долг — просканировать ее, установить незаконнорожденных детей и вколоть ей акселератор. Она открывает дверь, я зажимаю ей рот, наши шерстят оба этажа, а мне позволяют сделать дело: это же моя мама, в конце концов. Мать похожа на Аннели, те же желтые глаза, те же острые скулы, те же губы, только прическа другая совсем — длинные волосы закинуты назад. Динь-дилинь! — установлена родственная связь с Яном Нахтигалем Два Тэ, беременность не была зарегистрирована, вам положен укольчик, все по Закону, а вашего сына мы должны будем забрать в интернат, таковы правила. Погоди, но ведь ты и есть мой сын, я тебя ждала тут все эти годы, ждала, пока ты найдешь меня, пока мы сможем поговорить, нам столько надо обсудить, расскажи, как ты жил один, мой бедный мальчик, господи, как я могла позволить, чтобы нас разлучили, прости меня, прости. Постойте, женщина, если вы думаете, что разжалобите меня своими причитаниями, можете об этом забыть, давайте-ка сюда свою руку — чик! — ну вот, теперь все по Закону, теперь все правильно. И тут же остальные маски накидываются на меня — Эл, Виктор, Йозеф, Даниэль, — вяжут меня, волокут куда-то, забирают меня у моей мамы, эй, куда вы меня тащите, отпустите, ну как же, Ян, в интернат, обратно в интернат, ты же знаешь Закон, ты теперь должен сидеть в интернате, пока твоя мать не умрет от старости! Но я не хочу, не хочу там быть, не хочу, чтобы она старела, не хочу, чтобы она умирала, не хочу, чтобы мы больше никогда не могли увидеться,я ведь так долго ее искал. Но меня уводят все равно, и я бессилен это изменить. Единственное, на что я оказываюсь способен, чтобы не попасть в интернат снова, — очнуться.

За минуту до того, как поезд подъезжает к башне «Вертиго».

Вагон оказывается битком набит народом — все в приподнятом духе, кое-кто навеселе, — и все они выходят именно здесь, в «Вертиго», вместе со мной.

Мешаемся на станции с толпами экскурсантов и компаниями прожигателей жизни в модных костюмчиках. Тут, судя по всему, какие-то казино и тропические отели; под ногами — желтый песок, прямо из платформы торчат раскидистые пальмы, на которых сидят заводные какаду, а вместо стен — панорама Сейшельского рая. Лифтов в «Вертиго» превеликое множество, изнутри они выглядят как сплетенные из бамбука корзины со стеклянным верхом или как самодельные домики на деревьях, и в каждом на входе вручают бесплатный велком-дринк с невинным фруктовым вкусом. Глотаю: яркость в плюс, четкость в минус. Пара поездок на таком лифте — и в казино, должно быть, чувствуешь себя куда привольнее.

Восьмисотый уровень недоступен. Переоформление.

Справочная отказывается мне помочь, приходится искать обходные пути. С крыши гостиницы «Ривьера» — белые трехэтажные домики с ярко-синими ставнями, стоящие вдольстометрового отрезка мощеной набережной с газовыми фонарями и жирными чайками-пешеходами, — идет стремянка в потолочный люк: небо на ремонте. «Ривьера» — на семьсот девяносто девятом, и она тоже закрыта, но мне удается попасть сюда с бригадой рабочих в промышленных респираторах. С одним из них я уединяюсь в подсобке, чтобы взять напрокат его спецодежду.

Лезу по ступеням, перехожу на новый уровень, запираю за собой люк.

Выбираюсь я с противоположной стороны земного шара — где-то у антиподов, в Австралии: дощатый хостел на океанском берегу, на уходящем за горизонт пляже валяются брошенные облезлые доски для серфинга, большая надувная черепаха тычется в мокрый песок под вялым искусственным прибоем. Недалеко от берега увяз в зеленой воде акулий плавник, стоит на месте как вкопанный.

Небо включено, но сбоит и циклится: одни и те же облака плывут по кругу, будто на цепь привязаны, а солнце ныряет за кромку моря и выскакивает из-за далеких красных гор с обратной стороны каждые две минуты. Извините, у нас профилактические работы.

Окна хостела — «Кенгуру на пляже» — зашторены наглухо, на первом этаже — терраса под навесом, зачехленная барная стойка, стены заклеены пивными ярлыками, пыльные стаканы составлены пирамидами. Сдавленно играет гитара из дешевых колонок, нечто отпускное и романтическое. Навстречу мне спускается какой-то тип в темных очках, руки в брюки, походка развинченная, кожа вся в пятнах и шрамах, пересаженная. Выходит, я на месте.

— Дядь, п’терял ч’во?

На мне комбинезон ремонтника, вместо рта и носа у меня респиратор. Я произношу нечто неразборчивое, машу руками на дом. Мол, нужно глянуть.

Его больше интересует люк, из которого я вывалился к ним в Австралию. Если за мной с той стороны Земли полезет кто-то еще, надо стрелять первым. Если там никого, я и вправду могу оказаться заплутавшим работягой.

Я его как бы не замечаю, сразу приступаю к осмотру хибары: у меня тут работа, парень, в войнушку играй сам с собой. Обстукиваю с деловым видом стены, открываю какие-тозаслонки. Дергаю за ручку входной двери — она поддается. Как ни в чем не бывало прохожу внутрь, а когда он суется за мной, перебиваю ему дверью руку, тяжелый маленький пистолет бьется о гулкий пол, поднимаю первым, рукоятью — по шее. Он обваливается, я жду: неужели всего один? Жидковато.

Может, Рокаморы тут нет? Не может ведь быть, чтобы его не охраняли! После того, что случилось с Клаузевицем.

— Кто там? — Какая-то старуха сверху. — Хесус? Узнаю Беатрис.

Не узнаю Беатрис.

Тот голос, который я слышал, положили, как бокал, в мешок и расколотили молотком: раньше был звон, а теперь скрип и скрежет.

— Ты уже вернулся?

Я расписал многоходовку — и перемудрил. Рокамора не догадался даже прятать Беатрис в другом месте. Не хватает пока только его самого — ушел? — но я уж как-нибудь дождусь.

Силясь отдышаться, поднимаюсь по лестнице на второй этаж, ствол наготове, взвешенная в воздухе пыль вспыхивает и гаснет в лучах солнца-карусели, ступени стонут подкаблуками, на стенах — снимки белозубых серферов и мореходные карты.

Единственная дверь заперта. Стучусь.

— Хесус?

— Это я, Беатрис, откройте.

И она покупается.

Как только замок щелкает, рву ручку на себя, и Беатрис падает в мои объятия. Хочет вырваться — я прижимаю ее к себе, обнимаю по-медвежьи.

— Тсс… Подождите… Я не причиню вам вреда…

Она тихо что-то кричит мне в грудь, потом, истратив весь воздух, сдается, и тогда я осторожно ослабляю хватку, сажаю ее в плетеное кресло.

Комната превращена в лабораторию. Компьютерная станция, молекулярный принтер, рефрижератор с какими-то склянками. Она продолжает работать! Я прав: Рокамора выкралБеатрис, чтобы она довела свое дело до конца — для него!

— Кто вы?

Я притворяю дверь, снимаю намордник, рабочую кепку с козырьком.

— Кто?.. Это… Олаф! Олаф! На помощь!

— Олаф спит, — говорю я ей.

Она здорово сдала за этот год. Спину ей согнуло, лицо спеклось. Кожа истончилась, сдулась: раньше Беатрис Фукуяма была вся из жесткого и сухого вяленого мяса, теперьу нее внутри — переспелая мякоть. Она хочет еще держаться, а стержень сгнил. Выбритые виски, ее бунт против старости, отросли неряшливо. Глаза у нее прежние — живые,разумные, но дряблые веки их закрывают.

— Не смейте меня трогать! — Она говорит так, будто эти губы — усталые, непослушные — ей чужие. — Они сейчас вернутся, и тогда вам…

— Я ничего плохого вам не сделаю! Мне нужна ваша помощь… Только вы сумеете…

— Помочь?.. — Она щурится подозрительно. — Чем это я могу тебе помочь?

— Я старею. Я уколот. Я знаю, вы разрабатываете средство… Лекарство от акселератора… От старости. Я… Я видел в новостях, и… В общем, я еле разыскал вас.

— Лекарство?

Беатрис кивает мне. Ее глаза впиваются в меня рыболовными крючками, она продевает свой взгляд через мою уставшую кожу, через два сантиметра зимы в моих рыжих волосах, колет острием мои зрачки.

— Я тебя помню.

Стою неподвижно. Была у меня надежда, что год за десять лет, огонь и едкий дым сотрут меня из ее памяти, что она спутает меня с кем-нибудь, как спутала мой голос с голосом Рокаморы.

— Ты тот бандит. Тот бандит в маске, который разгромил мою лабораторию. Тот самый.

— Я не бандит. Я больше не Бессмертный…

— Это я вижу, — произносит она. — Даже мне это видно.

— Послушайте… Мне очень жаль, что тогда так получилось. С лабораторией. Что мне пришлось вас задержать. Что эти люди погибли…

— Эдвард, — перебивает она меня. — Вы убили Эдварда.

— Мы не убивали. У него случился инфаркт.

— Ты убил Эдварда, — упрямо повторяет она. — И ты отдал меня этим садистам.

— Они… Они что-то сделали с вами? Я смотрел новости… Мне показалось… Ее губы разъезжаются в кривой усталой ухмылке.

— В новостях было мое цифровое чучело. Трехмерная модель. Сняли мерку, пока я была чистая. Без синяков, без ожогов, без следов от уколов. Картинка теперь может сделать любые признания за меня.

— Мне правда жаль. Я думал о вас… Вспоминал…

Беатрис кивает — ободряя меня, пока до меня не доходит, что кивает она не мне, а себе.

— А ты и вправду стареешь, — улыбается она. — Это не грим.

— Мне сделали укол, говорю вам!

— Хорошо. — Она удовлетворенно качает головой. — Значит, есть в мире справедливость.

— Вы можете мне помочь? Пожалуйста! Вы же работали над формулой… Я же вижу, что вы продолжаете… Все это оборудование…

Беатрис вцепляется в подлокотники, с трудом поднимается на ноги, сгоняя меня с моего места.

— Тебя зовут Джейкоб, да? Я тебя тоже вспоминала. Ты многому меня научил.

— Ян. На самом деле меня зовут Ян, — признаюсь я.

— Мне все равно, как тебя зовут на самом деле. Для меня ты Джейкоб.

В зашторенное окно уткнулось кресло-каталка. Беатрис тяжело стоять, колени дрожат, но она стоит — и смотрит на меня не снизу, а как равная.

— Прошу вас. Мне вкачали какую-то дрянь. Какой-то ваш коллега, с которым вы начинали, с родинкой вот тут. У меня это идет быстрее во много раз, старение!

— Не знаю таких. Какой-нибудь жулик.

— Вы должны остановить это.

— Должна?

— Пожалуйста! Может быть, у вас есть какие-то экспериментальные образцы… Может, вам нужны добровольцы, чтобы испытать их на себе…

— Я должна тебе помочь, так?

— Если вы не поможете, значит, никто!

Беатрис держит голову прямо, хотя она тяжелая, как весь земной шар; ее слова нечетки, но голос тверд:

— Значит, никто ничего не сможет. Ты сжег все, что я делала. Сломал, стер и сжег. Нет никакого лекарства. Нет и не будет.

— У меня ребенок. Поэтому мне сделали укол. Я больше не с ними, клянусь. Не с Бессмертными! Я прошел через тот же ад, что и вы! Меня посадили, я…

— Не думаю. — Она медленно и осторожно качает своей тысячетонной головой. — Через тот же ад? Не думаю.

— Девочка. У меня родилась дочь. Ее мать — моя… Она умерла при родах. Я один. Из-за этого переливания все идет гораздо быстрей. У меня нет десяти лет. Мне не на кого ее оставить. Не на кого оставить своего ребенка. Вы должны понять! Вы должны меня понять!

Она молчит. Идет к окну — шаг, еще шаг, еще шаг. Останавливается.

— Я позвонила Морису. Позвонила своему сыну в интернат. Тот самый звонок, единственный. Ты не советовал мне этого делать, помнишь? А я не послушала тебя. Я увидела его. Увидела, как он вырос. Мне не нужно было этого делать. Ты был прав, Джейкоб.


Дата добавления: 2015-08-02; просмотров: 47 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Будущее 33 страница| Будущее 35 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.033 сек.)