Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Будущее 30 страница

Будущее 19 страница | Будущее 20 страница | Будущее 21 страница | Будущее 22 страница | Будущее 23 страница | Будущее 24 страница | Будущее 25 страница | Будущее 26 страница | Будущее 27 страница | Будущее 28 страница |


Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

Со мной действительно больше не церемонятся.

Меня раздевают донага, обливают дезинфекцией, как какого-нибудь вшивого барселонского бомжа, а потом на подъемном кране забрасывают ввысь по километровой гладкойстене с миллионом дверей, выходящих прямо в бездну. Кран подвозит меня к одной ячейке из миллиона, высаживает меня в мою индивидуальную камеру, осторожно, двери закрываются, и я уже сижу в ласточкином гнезде на краю километрового обрыва; вот уж откуда не сбежишь.

Камера размером с мой домашний куб. Чтобы занять неизвестно сколько времени, пока не назначат дату рассмотрения моего дела, я могу пялиться в крошечный экранчик с новостями — и я подсаживаюсь к нему вплотную, чтобы не думать о том, как мне тут тесно.

Но я не собираюсь дожидаться их глупого судилища; за каждый день, который я тут проторчу, я постарею на неделю, а время, чтобы найти Аннели и умолить ее на то, чтобы она избавилась от зародыша, который питается моей жизнью, ускользает.

Я немедленно пользуюсь своим правом на долбаные звонки и набираю Шрейеру. Его личного ай-ди у меня нет, приходится пробиваться через приемную. Там переспрашивают мою фамилию по буквам, будто в первый раз ее слышат, и обещают, что непременно доложат господину сенатору.

Сажусь на пол по-турецки и жду звонка. У меня их осталось всего два — возможно, на целую вечность, — так что я должен экономить. Ну давай, говорю я Шрейеру. Я знаю, было время, когда ты пытался меня достать, а я не подходил, — но у меня были веские причины. Давай, узнай у своего педика-секретаря, не связывался ли с тобой кто, удивисьсдержанно и перезвони. Я же твой названый сын, ты же только сегодня произвел меня в тысячники, ты же лобызал меня на глазах у всего земного шара! Да, сразу после этого я отымел твою жену, но ты же еще не успел об этом узнать!

Я разговариваю с ним про себя, потом шепотом, потом криком — но Шрейер не отвечает. У него государственные дела или ссора с женой, или он сдох, но вызова от него в тотдень я так и не получаю.

И на следующий.

Через два дня я звоню снова и снова говорю с его секретарем. Тот снова записывает по буквам мою фамилию, снова вежливо удивляется, извиняется, говорит, что, должно быть, забыл сообщить о звонке, что на сей раз обязательно все передаст господину сенатору, выслушивает мои проклятия до конца — и разрешает мне надеяться, что просто случилось недоразумение.

Господин сенатор не перезванивает мне неделю. У меня остается всего один звонок, и мне нужно очень осторожно решать, с кем я хочу переговорить в последний раз. С Берингом? С Элом? С Пятьсот Третьим? С Аннели? С Фредом? С самим собой двадцать лет назад, в интернате?

Приходит говорящий хомяк в галстуке: мне сообщили, вы хотели поговорить с судебным представителем? К сожалению, пока дата начала судопроизводства еще не назначена. Увы, больше ничего сообщить не могу. Вы в списке ожидания, у нас тут полный завал, мы не справляемся, у нас сокращения, знаете, Беринг ведь только что добился увеличения бюджета своего министерства, теперь содержание Фаланги оплачивает налогоплательщик, за заслуги перед народом Европы, ну а урезать решили нас, да, увольнения уже идут, полный хаос, так что не обессудьте…

Я высчитываю, сколько у меня осталось на то, чтобы найти Аннели: дни тают. Конечно, бесконечно оттягивать суд они не смогут, пара месяцев у меня еще останется — я ведь, разумеется, докажу этим кретинам, что откачивал Фреда, а не топил его, — у них должны быть записи с камер, это все чертов «Источник» плетет интриги, не хочет признаваться, что у них люди тонут, а спасатели только трупы таскать умеют, но в суде-то все станет ясно, уж в чем-в чем, а в этом-то я не виновен. Два месяца. Прижучить ПятьсотТретьего, он выведет меня на Аннели, а дальше — дальше я сумею ее убедить.

Почему-то я все еще уверен, что сумею; хотя я же помню, как ее скосил диагноз-проклятие, как она бунтовала против матери. Брось, ей было досадно, что она не сможет забеременеть однажды, когда-то в будущем, в принципе — а не здесь и сейчас, не от этого типа из Фаланги, которого она знала неделю, который командовал ее изнасилованием и должен был прикончить ее любимого. Не от меня.

Мелькает надежда: может, она уже сделала аборт? На меня она указала, просто чтобы подстраховаться, а сама отправилась в Брюссель, вычистила себе там все — и помиловала меня? Ей всего двадцать пять, к чему ей сейчас ребенок, красный вопящий карлик, к чему превращать живот в брюхо, грудь — в бурдюки? Я не сделал тебе ничего плохого,Аннели, пожалей меня!

Я посылаю ей космический сигнал — пожалуйста, одумайся, ты ведь тоже знаешь о десятом пункте, Рокамора-Цвибель зачитывал нам его при тебе, ты должна помнить! Ты даже ничего не почувствуешь, Аннели, — они все провернут под наркозом, ты уснешь, а когда проснешься, не будет ни тошноты по утрам, ни вечно переполненного мочевого пузыря, ни с каждым днем растущего пуза, в котором сидит существо, помыкающее тобой уже сейчас и будущее помыкать тобой всегда!

Пусть я выйду отсюда на свободу, и мне сообщат тут же, что беременность, которую ты на меня повесила, аннулирована! Что мне оставляют мою молодость!

Еще две недели: Шрейер провалился в тартарары, дата суда все еще не назначена, меня бреют насильно, мне назначают снотворное, потому что уснуть сам я не могу. Каждый день я умножаю на семь, каждый день из меня убывает жизнь, у меня не получается об этом не помнить. Разве может такое быть, чтобы жизнь заканчивалась?

Однажды ночью меня поднимает мысль о том, что я умру. Что Шрейер не собирается мне помогать, что ему известно о моей связи с его женой, что он так наказывает меня — не пачкая рук, он же государственный человек, и за него это сделает государство, оплаченные бюджетом палачи, в тысячу раз замедленная гильотина впавшего в маразм правосудия.

Один звонок. Как его потратить?

В новостях рассказывают о том, что Лига Наций рассмотрит проект конвенции о запрете на акселерацию старения: Мендес гнет свое. В этот день меня должны вести на прогулку по нарисованному лесу с озонированным воздухом, но я отказываюсь: хочу видеть это выступление. Вдруг у него получится? Вдруг Мендес сумеет убедить азиатов, наскребет нужные голоса и прогнет Лигу? Европе тогда придется взять под козырек, международные конвенции выше национальных законов. Тогда я получу шанс.

И я слушаю речь Мендеса в прямом эфире. Я был в Барселоне, говорит он, и я видел несчастных людей, которые просили справедливости и которые получили смертный приговор. Которые хотели оставаться молодыми всегда и которых за это наказали старостью. Среди них были пожилые люди, которых акселератор убьет за год, и маленькие дети, которые погибнут через десять лет, превратившись в сморщенных старичков. Пятьсот лет назад человечеству, только что прошедшему через мясорубку Первой мировой, хватило мудрости навсегда запретить химическое и бактериологическое оружие. Тогда мы осознали, что еще чуть — и мы потеряем право называться людьми. Почему же пятьсот лет спустя мы снова применяем бактериологическое оружие — пусть оно убивает не сразу, пусть поражает не массово, а избирательно? Неужели пять веков назад мы были мудрей? Добрее? Как получается, что Европа, которая называет себя цитаделью гуманизма, уничтожает собственное население, подвергает геноциду тех, кто просит у нее убежища? Акселераторы старения надо запретить сегодня, леди и джентльмены. Это решение, которое должна принять не Европа, не Панамерика, не Индокитай. Это решение, которое примет все человечество.

Ему хлопают — не в тех ложах, конечно, где сидят европейские истуканы; потом на трибуну лезут какие-то африканцы, чрезвычайный посол Гватемалы в национальном костюме, самурай из Японской Океании; каждому есть что сказать. Они разевают рты, а саундтреком к этой картинке у меня идет тихое посапывание, детское дыхание и динь-дилиньканье моего сканера, это я слушаю, как дышат усыпленные девочки в католическом приюте, как работают женщины в масках Афины Паллады, прикладывающие к запястью каждой из девочек инъектор, как дети спят, ничего не чувствуют и ничего не знают, как их детство и юность растворяют в кислоте, как приготавливают из их жизни, битком набитой глупыми надеждами и мечтами, кошмар, в который они проснутся и из которого больше никуда не денутся.

Когда говорит специальный посланник Европы — мы подверглись агрессии, решение было трудным, мы были вынуждены, у нас не было альтернатив, нет никакой связи между барселонским инцидентом и тем, как мы боремся с перенаселением внутри государства, — я ловлю себя на том, что шепчу на повторе: «Заткнись, заткнись, заткнись».

Я отдаю свой голос шалопаю Мендесу. Спаси меня, старина, и спаси всех тех, кто когда-либо залетит случайно в нашей счастливой стране, и заодно всех, кого мы оприходовали в Барселоне. Мне плевать на перенаселение, я хочу жить.

Лигу штормит, дебаты похожи на рукопашную, голосование дважды срывается какими-то клоунами, но в итоге Мендес проигрывает: за Европу встают Индокитай и для пущей солидности нацепившие очки африканские вожди; наверное, те, кого Партия завалила стеклянными бусами за размещение на их территории лагерей для уколотых.

Мендес оскорблен этим наступлением на общечеловеческие ценности, на устои цивилизации, на универсальную мораль. Европа катится к поп-фашизму, Гитлер мог бы с успехом применить в ней свои таланты, перекрикивает он наших дрессированных союзничков. Я счастлив, что живу в великой Панамерике, государстве, где нет ничего превыше права человека оставаться человеком.

Конец фильма.

Конечно, наши новостные комментаторы тут же потрошат Мендеса и показывают нахмурившимся было европейцам его гнилое нутро: ему два месяца до президентских выборов, соперник-демократ придерживается европейского взгляда на поп-контроль, считает систему квот устаревшей и несправедливой, Мендес пользуется трибуной Лиги Наций, залп изо всех орудий направлен не против Европы, а против Демократической партии Панама…

Глупо было даже воображать, что ему удастся. И все же я воображал.

Я пишу петиции Берингу, командующему Фаланги — Риккардо, я требую, чтобы мне предоставили бесплатного адвоката, у меня остается всего месяц на то, чтобы найти Аннели, а мне никак не назначат слушания; я начинаю путать день с ночью — в одиночке между ними никакой разницы, я сутками напролет смотрю новости и ничего не понимаю.

Присылают наконец бесплатного государственного адвоката. Ленивого засранца из тех, что мечтали когда-то сделать мир лучше и пошли за так защищать всякое отребье, но скоро схватили передоз трагических историй, выработали к ним резистентность и сами уже не понимают, зачем таскаются по тюрьмам и судам. Этот так называемый адвокат мелет какую-то чушь про то, что на видеозаписи я якобы ломаю ребра и парализую сердце жертвы множественными ударами, что у обвинения есть основания считать, будтопо прибытии в мой бассейн жертва еще была жива и что травмы, которые я ей нанес, с жизнью как раз абсолютно несовместимы. Линия защиты будет строиться на том, что убийство было совершено в состоянии аффекта, он ковыряет в носу и мажет козявки на мою койку. Потом он узнает, что я тысячник Фаланги, хрипит, дрыгается, падает на пол, зовет охрану, проклинает меня, фашистскую сволочь, и обещает, что я никогда не выйду на свободу.

Он уходит, а я, обессилев, смотрю на мелькающие картинки и размышляю тупо о том, что каждый приходит в этот мир по своей надобности и со своим назначением; если он пробует делать вещи, себе несвойственные, из этого не получается ничего путного. Я тут, чтобы губить людей, у меня это выходит прекрасно, и еще я хорошо обращаюсь с огнем. И даже если я пытаюсь оживить кого-то, я все равно его умерщвляю.

В Фаланге я был на своем месте. Только это место, похоже, уже занято кем-то другим; по крайней мере ни Риккардо, ни Беринг, ни Шрейер не замечают моего отсутствия и не откликаются на десятки посланий, которые я им отправляю. Меня будто удалили из базы данных, и все, кто меня знал, кто поздравлял меня, кто меня поддерживал, вместе с теми, кто меня ненавидел, моргнули и поехали дальше — в мир без меня.

Никто из моих — ни Эл, ни Йозеф, ни Виктор — не придет меня навестить; наверное, им приказано думать, что меня никогда не было. Дисциплина. Так я остаюсь без братьев. Ничего, что они знают меня почти тридцать лет, — у них впереди еще триста, чтобы стереть это из памяти.

Мои семикратные дни стекают в канализацию; я испражняюсь жизнью, выдыхаю ее, испаряю через кожные поры. Плоду Аннели должно быть уже восемнадцать недель, а мне кажется, прошла целая геологическая эпоха с того дня, когда я затыкал время атласной подушкой и как слепой щенок тыкался в ее соски. Еще четырнадцать дней — и нам поздно станет ехать в Брюссель. Плод официально станет человеком, и меня сщелкнут с шахматной доски на сто двадцать миллиардов клеток, потому что мой сын меня съест.

Свой последний звонок я делаю Эллен Шрейер — как ни странно, у меня не осталось никого ближе ее. Она не отвечает, но я задушевно болтаю с ее автоответчиком. Эллен мне тоже не перезванивает.

Я в подводной лодке, экранчик — перископ, в который я смотрю на землю.

В новостях — репортажи о том, как Китай осваивает выкупленную у российских властей Восточную Сибирь. Сижу на койке, наклонившись к экрану, чтобы он казался побольше, и тупо смотрю, как трудолюбивые китайцы загоняют строительную технику в обескровленные, пустынные земли. Вся Сибирь — сплошь вечная мерзлота, даже в лучшие времена плодородный слой не превышал метра, сообщает наш корреспондент Фриц Фриш. Когда-то тут имелись богатые залежи нефти, природного газа, золота, алмазов и редкоземельных металлов, однако их запасы были полностью исчерпаны к середине двадцать второго века, как и на всей прочей территории России. Как известно, распродав все полезные ископаемые, Москва еще пятьдесят лет жила рубкой лесов, а когда с ними было покончено, в сторону Китая и Европы были обращены реки — цивилизованные страны бурно развивались и испытывали острую нехватку пресной воды. Фриц Фриш сетует: эко-баланс нарушился, и тут сейчас вымерзшая пустыня. Однако китайских колонистов, которые активно осваивают даже радиоактивные джунгли Индии и Пакистана, не может остановить вечная мерзлота. Потом интервью с каким-то узкоглазым, обещающим, что тут скоро будут цвести сады и выситься башни, потом кадры: экскаваторы грызут стылую неподатливую почву, действительно один лед, но китаезы, видимо, запросто хряпают обледенелый грунт на завтрак. Именно тут, в бассейне реки Яна, было сделано шокирующее открытие, завлекает зрителей корреспондент. Оператор взбирается вслед за репортером на вершину сопки, тот указывает вниз, в разлом…

Я сперва не понимаю даже, что там.

Какая-то серо-белесая рябь вместо бурой земли. Грунт треснул, пополз, сопка открылась… И оказалась громадным курганом. Внутри — тысячи человеческих тел, одетых в рваные робы или вовсе голых… Камера подбирается ближе, знает, как гражданину страны Утопии важно пощекотать иногда нервишки… Запавшие глаза, серая кожа в кровавых расчесах, обритые черепа, и все изможденные, почти без мяса, умершие голодной смертью или застреленные — оператор с интересом археолога отыскивает пулевые отверстия в спинах и головах. Обратите внимание, как хорошо сохранились тела, восторгается Фриц Фриш, такое впечатление, что все эти люди умерли только что, а ведь они пролежали тут пятьсот лет! Да-да, без сомнения, мы обнаружили захоронение так называемых зэков, политических и уголовных заключенных, сосланных в Сибирь в двадцать первом, простите, в двадцатом веке при русском диктаторе Иосифе Сталине, чтобы разрабатывать богатые запасы полезных ископаемых. И вот, драматически поднимает брови Фриц Фриш, ископаемыми стали сами несчастные заключенные. Почему же они выглядят так, будто только что умерли? Аномалия? Чудо? Вовсе нет, все дело в вечной мерзлоте, в которой погребены тела, объясняет загадку репортер. Даже жарким сибирским летом вечная мерзлота не прогревается глубже чем на метр, поэтому зэки и находятся в таком великолепном состоянии: мерзлота сыграла роль естественного холодильника! Что же собираются делать с этой страшной находкой новые колониальные власти, интересуется Фриц Фриш у главного китаезы. О, заверяет тот, Китай всегда подходил к наследию присоединяемых земель с исключительным уважением. Возможно, на основе находок мы создадим русский этнографический музей в одном из небоскребов, которые тут будут воздвигнуты. Обнаруженные тела станут ценными экспонатами и наверняка привлекут туристов, хотя, конечно, нам их не потребуется столько… Да-да, и ведь вы говорили, это не единственный подобный курган, подхватывает Фриц Фриш. О нет, тут вокруг таких тьма-тьмущая, кивает китаеза. Нам предстоит еще много подобных скорбных находок. Узкоглазый раскланивается, репортер выдает что-то многозначительное и прощается со зрителем, десять тысяч человек остаются дрогнуть в своей морозилке, я продолжаю сидеть перед экраном, почти упираясь в него лбом.

Это тот самый день, когда моему монстру-ребенку исполняется двадцать недель. Тот день, после которого я уже никому не могу подавать апелляции.

Суд все никак не назначают: вы уж простите, у нас такие пертурбации, масса народу уволена, единственная подвижка — вас могут освободить под залог, но, учитывая тяжесть обвинений…

Сумма такая, что мне пришлось бы горбатиться целый век, чтобы ее собрать, а века у меня больше не будет. Ждите, говорят мне, ждите, вот вам успокоительное, чтобы ждатьбыло проще, пейте, пейте его и прекратите орать круглые сутки, иначе мы отключим ваш экран.

Потом в новостях проскакивает: вирусолог Беатрис Фукуяма, арестованная за создание нелегальных модификаторов старения, была похищена неизвестными из башни Европейского института геронтологии, где она работала в последнее время в рамках сделки со следствием… В похищении подозреваются боевики Партии Жизни, которая в последнее время все более… Комментарий кого-то из полиции: давно пора перестать цацкаться с этими террористами, совершенно очевидно, что когда в их лапы попадает ученый такой величины, их мотивы самые…

Ее освободили, соображаю я. Наши посадили ее за какие-то свои разработки, хотят выжать из нее последнее, пока старуха не околела, а люди Рокаморы достали ее оттуда. Ярад за Беатрис: может, она успеет еще увидеть небо, город, может быть, они вывезут ее с континента… Жаль, что я для них не представляю никакой ценности, жаль, что я не представляю никакой ценности ни для кого — и поэтому подохну в этой гребаной вонючей конуре!

Меня настигает такой приступ, каких раньше со мной не случалось; врываются смотрители, пеленают меня, накачивают седативами — и вместо коротящего дымного процессора вставляют мне в череп огромную допотопную микросхему, которая торчит из меня во все стороны, по которой электроны ползут как улитки по лабиринту, язык мне пришивают чей-то чужой, он меня совсем не слушается — просто занимает место во рту.

Где ты сейчас, Аннели? Где ты, Аннели? Где?

Я гляжу в плоскую подушку, представляют себе ее с округлившимся животом; интересно, она отрастила волосы, поменяла стрижку обратно на ту, которая нравилась Рокаморе?

Почему ты так со мной поступаешь? Что плохого я тебе сделал? Я хотел, чтобы ты жила, Аннели, чтобы мы жили — вместе… Я был готов остаться в Барселоне, был готов полюбить ее ради тебя, и пусть я ощущал это недолго — день-другой, — но ведь мы и провели с тобой всего неделю с небольшим.

Ты ведь забралась ко мне вовнутрь, Аннели, — ты вручную сжимала и разжимала мое сердце, ты передавливала мои артерии и гнала кровь, куда тебе вздумается, то заставляя мою голову тяжелеть, то опорожняя ее и переливая все из нее в другие сосуды, ты парализовывала мои легкие, лишь дотронувшись до меня, — и, отпуская, снова позволяла мне дышать, ты вставила прямо в мои зрачки диапозитивы со своим изображением, и я никого, никого и ничего не мог видеть, кроме тебя. Ты была моей центральной нервнойсистемой, Аннели, и я думал, что без тебя не смогу дышать, ощущать, жить. Как назвать это чувство?

Я знал тебя меньше двух недель, Аннели. И за эти две недели я забыл себя.

Ты показала мне волю.

Я ведь так и не сумел сбежать из интерната, Аннели, и по условиям освобождения я должен всегда возвращаться в него на ночевку. Тебе пришлось продать тело, чтобы сберечь душу — ведь ты в нее веришь. Я глядел на тебя с завистью и восхищением, потому что сам я могу гордиться только тем, что сберег тело, а моя душа — лежалый товар, никто ее не купил.

Я так и остался в клетке. Высунул между прутьев ноги — и так хожу, таскаю ее за собой, и приноровился жить, и приучился не видеть решетки, которая маячит перед глазами. И только когда я захотел прижаться к тебе, я уперся в эти прутья.

Только тогда я захотел выйти наружу. Но я не понимаю.

Почему ты соблазнила меня, пообещала мне свободу — и забрала все, что у меня было? Почему каждую секунду я отдаю семь секунд своей жизни — чтобы ты могла оставатьсятакой же молодой, такой же живой? Это несправедливо, Аннели. Ты заманила меня в ловушку. Твоя свобода — морок, мираж. Я валяюсь в коконе из паутины, а ты по капле тянешь из меня сок, жизненную силу.

Выпустите меня.

Лежу на койке, свесив запрокинутую голову вниз, гляжу новости вверх тормашками. Перевернутый Тед Мендес выигрывает выборы в перевернутой Панамерике. Демократы, которые защищали европейскую модель — «бессмертие для каждого», после приключений Мендеса в Барселоне и той героической битвы, которую он дал в Лиге Нацией, посрамлены, перевернутые миллионы выходят на перевернутые демонстрации, призывая не превращать перевернутый Панам в перевернутую Европу. Мне лень поменять ракурс, чтобы всерьез порадоваться за парня. Перевернутая инаугурация перевернутого президента. Мендес показывает пальцами перевернутую «виктори». Хеппи-энд. Меня рвет.

Рвет моими убеждениями, моими романтическими заблуждениями, рвет остатками веры в Шрейера, в Фалангу, в Партию, в пройдоху Мендеса. Как, черт их дери, получается, что из их безжалостной схватки все выходят победителями? Рокамора обретает всемирную славу и возвращает себе Аннели, Беринг стерилизует Барселону, Шрейер выбивает государственные деньги на содержание Фаланги, Мендес выигрывает свои гребаные выборы, Партия неуклонно растет в опросах общественного мнения!

Только я проиграл. Я и еще пятьдесят миллионов жителей Барселоны. Те девчонки, которых мы убивали во сне.

Потом не происходит вообще ничего. Каждый день — три одинаковых кадра: я лежу на койке и смотрю в потолок, я забираю паек из раздатчика, я глотаю таблетки. Дальше — склеено в цикл: лежу на койке, забираю паек, глотаю таблетки, лежу на койке, забираю паек, глотаю таблетки, лежу на койке, забираю паек, глотаю таблетки, пленка проматывается все быстрее, быстрее, быстрее, дни-кадры сливаются в единое: я лежу на койке, лежу на койке, лежу на койке, мои длинные волосы путаются, прорастают, как корни, в подушку, привязывают меня к постели, новости не затыкаются ни на минуту, но я не слышу и не вижу их, я валандаюсь в нескончаемом бреду; ищу Аннели на барселонской площади пятисот башен, проверяю одно лицо за другим, ворочаю усыпленных на замурованной площади Каталонии, ищу Аннели среди тысяч спешащих пассажиров в давке на каких-то незнакомых хабах, ищу ее на роскошных островах-крышах, куда таким, как я, вход запрещен, ищу ее, сбиваясь с ног, слабея, — и каким-то образом вижу, как в ее животе растет, напиваясь моими силами, странное создание с огромной головой и зашитыми глазами, и этими своими глазами оно чует меня и понимает, что я хочу его смерти, и гонит Аннели дальше, дальше, прочь — хотя, может быть, она сама и желала бы быть найденной, но оно командует ей, оно ею владеет, — и Аннели, быв только что в шаге от меня, снова исчезает, а я должен преследовать ее, бежать за ней в странные чужие земли, где нет солнца и нет воды, где сухая мертвая пустыня, где из стылой бесплодной почвы не может взойти ни ростка, но я почему-то копаю там, ищу ее, где ты тут спряталась, вылезай — и раскапываю их, этих нетленных мертвецов, умерших вчера и пятьсот лет назад, у них даже глаза не пожухли — открыты, блестят, смотрят, — а почему у вас эти расчесы, откуда они? — а это вши, вши и чесотка, мы думали, что зуд пройдет, когда мы умрем, мы думали, боль от пуль пройдет и голод тоже, а не проходит, понимаешь? — а не видели ли вы тут красивую девчонку с чудовищем в животе? — нет, мы не видели, но ты не беги, не ищи, оставайся с нами, брат, ты ведь нас не случайно нашел, ты больше не их, ты теперь наш, в тебе тоже смерть, пусть она бегает, прячется, а ты успокойся, ты остынь, иди к нам, мы подвинемся, почеши нам пока спину, мы сами не можем достать, а мертвые вши нас кусают, ты не бойся ничего, укладывайся и готовься, ты не почувствуешь разницы, все то же, у нас тут вечная мерзлота, у нас люди не меняются, будешь так же любить ее, любовь ведь тот же зуд, тот же голод, — нет, я не хочу к вам, я живой, я теплый, мне пора, у меня дела, мне надо успеть, — глупости, нет никаких дел, ты что, не понимаешь, что вся твоя беготня, вся суета — это лишнее, что ты уже мертвый, а ведь мертвыеи есть настоящие бессмертные, не как вы — одно название, ты ведь к нам шел, к нам, а не к своей девчонке, — когда это я умер, интересно? — а вот тогда, тогда, когда тебя смерть поцеловала, — я не помню такого, чушь какая-то, я пойду, — нет, не пойдешь, и это вовсе не чушь, неужели ты забыл, забыл тот день, когда все началось, когда ты отправился по любовной тоске в блядские купальни, а к тебе прислали мертвого человечка, и человечек попросил, чтобы ты его поцеловал — в губы, взасос, — и ты ему не отказал и поцеловал его, а он поцеловал тебя — вот тогда-то смерть тебе и передалась, тогда-то в тебе и поселилась, так что теперь юли не юли, а помирать надо, так что хватит увиливать, да поторапливайся, потому что у нас тут тоже перенаселение, как у вас, сегодня есть местечко, а завтра ваши нас и отсюда выпрут, понастроят башен, и тогда тебе покоя уже не будет, набьют из тебя чучело для этнографического музея, ну? — нет, нет, нет, нет, — ну ладно, погуляй еще чуть-чуть, если ты такой упрямый, все равно ведь к нам придешь, только подумай сначала, перед тем как пойдешь — ничего не забыл? — ты ведь хотел у нас кое-что спросить, и не про свою эту девчонку с пузом, а другое, про другую, хотя они, конечно, и здорово похожи — что же? — да про мать свою! — и правда, скажите мне, вы там, в земле, не видели ли моей мамы?

Тррынь!

Завтрак!

Глава XXV

Полет

— Это он?

— Вам лучше знать, мадам. Это тот, за кого вы хотели внести залог?

— Почему он так выглядит?

— Если желаете, можем его побрить. Он отказывался, а правила содержания не позволяют нам…

— Я не об этом… Не важно. Не надо. А он… Он понимает, что происходит?

— О, не беспокойтесь, он под препаратами, это скоро пройдет. Знаете, он в последнее время был немного буйным…

— В последнее время? Сколько он тут у вас провел?

— Семь месяцев, мадам. Первое слушание по его делу пока не назначено, но автомат разрешил внести залог. Пределы Европы ему покидать нельзя, вам это, конечно, известно.

— Известно. Послушайте, а нельзя ему вколоть что-нибудь бодрящее? У меня мало времени, я не могу ждать, пока он придет в себя.

— Разумеется, мадам. Шарль! Шарль!

Подходит санитар, тычет мне в бесчувственную руку инъектор, и всего через минуту я уже могу подобрать отвисшую челюсть и утереть тянучку слюны.

— Эллен.

— Пойдем отсюда. По пути поговорим.

Мне отдают мою одежду, коммуникатор, вешают на ногу локационный браслет и выводят из буферной зоны. Мир распахивается сразу во все стороны, я превращаюсь в блоху, мне не по себе, если я смотрю куда-либо дальше, чем на три метра вперед. Кажется, индивидуальной камере удалось сделать то, с чем так до конца и не справилась Аннели: я победил свою клаустрофобию, сжившись с ней.

Мне сейчас нужно, чтобы меня взяли за руку, но Эллен, шагая рядом со мной, не притрагивается ко мне и пальцем; вместо глаз — ее стрекозиные очки, сквозь которые я не могу ничего понять.

У причала ждет маленький частный турболет, она сама садится за штурвал.

— Прости меня. Я раньше никак не могла.

Я киваю молча: у меня совершенно нет уверенности, что это не сюжетное ответвление какого-нибудь из моих кошмаров, а с их персонажами лучше даже не пытаться заговаривать.

— Эрих за мной следил. Я воспользовалась первой же возможностью.

— Он знает? — неумелым языком выкладываю я слова.

— Он всегда знает. — Эллен снимает машину с причала, и мы зависаем над бездной. — Он все понял в тот же день.

— Он с тобой что-нибудь… Сделал? Избил?..

— Нет. Эрих меня не бьет. Он…

Эллен не договаривает. Мы парим над композитными ущельями, входим между композитных скал; она сосредоточена на управлении. Меня штормит; а ведь раньше от качки я нестрадал, у нас даже были короткие курсы вождения.

— Куда мы летим? К вам домой?

— Ни в коем случае! — Она испуганно мотает головой. — Когда ему доложат, что я тебя выпустила… Ян… Я пыталась тебе объяснить… Если бы он просто бил меня…

— Так он знал, что меня держат в изоляторе? Я звонил ему, два из трех звонков потратил на твоего мужа, но его секретарь, этот лощеный…

— Эрих сказал мне, что ты оттуда никогда не выйдешь. И я… Господи, что я делаю…

— Он тебе угрожал? Вы все время на виду, он не посмеет!

— Эрих? Не посмеет?

Турболет несется в разрыв между двумя башнями — но Эллен берет левее, чем нужно; скорость громадная, и я еле успеваю сообразить, что она сейчас убьет нас обоих. Одолеваю головокружение, хватаю ее за руку.


Дата добавления: 2015-08-02; просмотров: 54 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Будущее 29 страница| Будущее 31 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.022 сек.)