Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Белогвардейский пейзаж

Читайте также:
  1. Вас никогда не удивляло, что американские пейзажи выглядят точь-в-точь как канадские?
  2. Глава третья ПЕЙЗАЖ
  3. Раздел 4. Пейзаж.

 

В.В. Кожинову

 

...Я с кормы всё мимо, мимо

в своего стрелял коня...

 

По дороге стиральной по горной,

По гребенке судьбы непокорной

Бьет машина костяшки колес,

И лицо утомленное прячет

На манер ренуаровских прачек

Под осенние челки берез.

 

Припозднилась гусиная стая,

Вверх и вниз одинаково тая,

Ну, а лес – он похож на коня.

Вороного, со звездочкой лобной...

И плывет он мишенью удобной,

Из воды окликая меня.


Эмигрирует русское слово,

Не редакция, – первооснова

Знать в отечестве дело труба,

Так бегут разве только от вышки,

Чтобы в русском глухом городишке

Стало Сен-Женевьев де Буа.

 

Только город зовут не Парижем,

И в котельной по трубам, по рыжим

Барабанят клубы-топоры,

Фиолетовый дремлет мужчина,

На веревке воздет пиджачина,

Как собор Нотр-Дам де Пари.

 

...Жил поэт-алкоголик Курилов,

Не в Гренландии, не на Курилах...

И поди-ка, взглянул с полосы! –

В гробовые, щербатые строки...

Ах, Вадим Валерьяныч, при Блоке

Столь гонимыми не были псы.

 

Может надо в работе со словом

Не Деникиным быть, не Красновым,

А с погонами душу спороть.

И заглатывать хлёбово грантов

Под усмешку малиновых кантов:

«Не поймут-с,

не марайтесь, вашбродь!»

 

...Лес плывет ибо выбрать не волен

он судьбу словно во поле воин,

задыхаясь под холкой седой.

Отраженья – галопом и рысью

Воду бьют под холодною высью,

А губа уже – вровень с водой.

 

Он плывет вороной мой, любимый

Лес предутренний неистребимый,

Разбивающий грудью шугу.

Все слабее предсмертное ржанье.

Я сейчас потеряю сознанье,

Оттого и стрелять не могу.



Михаил ФЕДОРОВ

(Воронеж)

ПРЕМИЯ

 

1.

После трёх дней и ночей туманов и капели словно облизало снежное раздолбье, словно подпалило светом, и уже не появлялся озноб – привычное февральское состояние, далеко-далеко ушли воспоминания о холоде. Но это предвесенье как будто издыхало с перекатом дня в вечер, когда снова подкрадывался мороз.

Он ехал в Пензу подводить черту делу монахинь и заодно побыть на презентации журнала «Сура», где собирались отметить, как лучший рассказ года, его «Любо, Дубоссары!»

Когда ему позвонили и сказали, что его приглашают, что рассказ оказался призовым, он не мог не обрадоваться. Это была первая в жизни его награда за писательство, за то, на что он положил жизнь. Первая, когда другие – он это видел – получали уже не одну награду за менее значительные публикации, и он уже разуверился, что такое возможно для него.

Он прижался спиной к спинке электрички:

– А что опубликовали?

Ведь его публикации в прошлом году сыпались как из рога изобилия. В крупнейших московских, во многих провинциальных – и даже попадались зарубежные – журналах. И вот – «Сура». И – «Любо, Дубоссары!».

Этот рассказ дался легко. Когда в одном издательстве спросили: «Не дадите нам что-нибудь про войну в Абхазии и Приднестровье?» – он смекнул: там были казаки. Собрать материал не составило особого труда. И вот этот рассказ от абзаца к абзацу, от страницы к странице замелькал на мониторе. Но по объёму для книги получилось маловато, и он как-то легко, особо не рассчитывая на удачу, разослал его по журналам, привыкнув получать молчаливый отказ. А тут – опубликовали, и вот – первое место по прозе.

– Что ж, хорошо! – длинно выдохнул.

И его герои-казаки замелькали перед окном своими одухотворёнными, а когда и помятыми с похмелья лицами. Замелькали на фоне одичавших за зиму дачных домиков, подчёркивая, что пассажир сам одинок, и словно спрашивая, когда же придёт в его жизнь весна. Земной покров где серебрился, где морщился, где секундно сверкал льдинкой, подчёркивая тленность всего – и снега и его, путника жизни.

«Всему приходит свой черёд. Как пришёл черёд премии. Как придёт черёд и концу Х-хе! – воспрянул. – А что тебе эта медалька?.. Ты же в себе приглушил эту тягу к наградам, выжег, видя, как другие готовы за них перегрызть глотки».

А он – нет. Хотя – приятно. Хочется.

И этот червячок шевелился. А затылок грело от бившего с горизонта солнца, растомляя и расщепляя собравшуюся воедино радость. Так бы и закемарил, но радость щекотала, разбегаясь струйками, чтобы потом собраться за пятьсот километров.

И вот электричка пошла по синусоиде, словно надеясь проскочить меж сосновых стен и угодить в жёлоб среди домов, стекающий к Дону. Но электричка не дотянула до реки, заскрежетала тормозами на одном из бесконечных путях станции Лиски, когда-то Георгиу-деж – в честь болгарского коммуниста.

 

2.

Недолгая передышка-притопка на перроне под куполом прожекторов – и снова вагон, уже поезда, рвущегося по подбелённой земле в темноту на северо-восток. И, как признак приближения Севера, падала температура. Он съёжился на полке, спрятался под одеялом. Стало тепло, тогда как его писательство особого тепла не приносило. Нет, оно приносило тепло, когда он окунался со своими героями в пространства жизни, когда выплёскивал рассказ за рассказом, как родное дитя, когда узнавал: там приняли, там опубликовали… Но этому теплу как бы противился холод их писательского союза, верее их воронежской конторки, компашки, которую один из старичков называл «союзом однопийцев». И это отражало то, что решалось за столом. То ли за бутылкой, то ли в кабинете тогдашнего главреда местного журнала «Подьём» Евсея, то ли в кабинете, возглавившего местное отделение Новичихина, то ли дома у умудрившегося нацепить на себя медалей лауреата и премии Платонова, и Твардовского, и даже Бунина – отчего мороз бежал по коже у любого, услышавшего об этом, и Тютчева – глубиной стиха которого восхищался он, Будакова, а по сути – пустышки, чьими опусами были забиты все библиотеки, вместо того чтобы пополниться теми же произведениями Платонова, Твардовского, Бунина, Тютчева… И вот эта компашка Евсей – Новичихин – Будаков всё сделала, чтобы его лишить самого главного – возможности публиковаться. Выделяемые на это деньги они расхапывали и делили на троих, перепадало и тем, кто находил в Будакове что-то от Ницше, в Евсеенко – что-то чуть ли не от Толстого, что было так же омерзительно, как и всё остальное. И вот они давили его. И поэтому ему нельзя было и подумать ни о какой награде…

Они заставляли главреда газеты, где увидел жизнь первый его рассказ, снимать его с работы…

Они бегали по профессорам, которые включали его в энциклопедию, требуя его снять.

Они звонили в редакции журналов, чтобы его не печатали, а там его спрашивали:

– Что у вас там в Воронеже?

На что он отвечал:

– А что, разве не знаете? Троепольский – его же гнобили…

– Да…

И он рассказывал несведущим, как вошёл автор «Белого Бима…» в литературу через Москву, как чуть не посадили другого классика, Юрия Гончарова, в годы репрессий, а под репрессии всё-таки попали Завадовский, Романовский, Песков. Завадовского расстреляли, а те двое уцелели. И всё с чьей подачи? Местного писательского вожака Подобедова, который в войну удрал аж за Урал. И вот продолжатели дела Подобедова Новичихинцы-Евсеенцы-Будаковцы не могли позволить, чтобы имя их предшественника упало в тартарары.

И его спрашивали:

– А Дёгтева на самом деле отравили?

На что он молчал, готовый ответить: не знаю, но то что уморили, так это точно. Всё это он испытывал на себе. А как досталось здесь Алексею Кольцову… Мандельштаму…

И вот – премия! И где же? Как всегда – не в родном городе…

«Эх, жлобы!» – вспомнил одно слово, имевшее отношение к его городу.

 

3.

И вот он едет по другому городу, который хранил свою старину, чего нельзя сказать о Воронеже, где его достоинства обезобразили архитектурные нувориши («Новичихинцы в архитектуре», – подумал он), и вдыхал какую-то успокоенную, не крикливую, а даже скромную, округу, и вот эта наводящая на мысли о былом не то когда-то гимназия, не то дворянское собрание, не то губернское учреждение – библиотека, и этот зальчик с рядами стульев между двух плоскостей окон, с микрофоном для ведущего. Зальчик, который уже одним своим существованием сделавшийся ему родным…

Редактор рассказывал о журнале, о содержании номеров, об авторах… Он слушал: «Вот так бы в Воронеже… Но нет, там такого не может и быть. Там всё келейно. Там баш на баш. Там такой стиль… Подобедовский…»

И вот к редактору прошла женщина. Её наградили. Сухопарый мужчина… Его…

И вот о разделе прозы и редактор сказал:

– А в номинации прозы лучшим признан рассказ Михаила Фёдорова. Автор лёгкий на подъём – и приехал.

«Ещё бы не приехать!»

И он идёт вперёд. Какие-то десяток шагов, а в них словно слились годы карпения за писательским столом, годы записей – на коленке, в любом месте, где поразит мысль, где загуляет в сознании интересный образ, где… где… и где… И вот эти бесконечные пути словно слились в эти десять метров. Сюда принесло радость, которая разлетелась отсюда за пятьсот км.

Он взял тонюсенькую картонку с изображением Лермонтова в углу, что-то проглотил в горле, и спросил:

– Можно мне сказать?

Ему разрешили…

И вот он заговорил:

– Мне трудно предать, что я испытываю сейчас. Но… Но – большое спасибо! Вы знаете, я даже не знаю, с чего начать. Но начну… Я ведь приехал с земли другого поэта, Алексея Кольцова. И у меня сейчас такое ощущение, что здесь соединились две земли – поэта с Дона и поэта с Суры…

Говорил, а все будоражившие его мысли о каких-то подобедовцах, будаковцах, новичихинцах, евсеенцах как будто улетучились.

– Соединились в одно единое: слова прасола и слова корнета… Я часто отдыхаю в Железноводске… – Смотрел, не прервут ли его. Но все с интересом слушали. – И снимаю квартиру в пятидесяти метрах от дилижансной станции, где провёл свою последнюю ночь Лермонтов.

В зале сделалось ещё тише.

– И всегда там жизнь как бы сжимается в секунды: так и думаешь – дуэль не дуэль, выстрел не выстрел… А если его не будет?.. А теперь я чувствую, что моя жизнь писателя сжалась в эти минуты. И понимаешь значимость и тех далёких секунд, и этих минут… Посмотрел в зал: никто не собирался его останавливать. И продолжил: – Я хочу вас поблагодарить за то, что «Любо, Дубоссары!» опубликовал ваш журнал. Рассказ о людях духа и о людях бездуховных… Как говорил Михаил Лермонтов: «Ведь бы ли ж люди…» Были они и почти двести лет назад, были они и совсем недавно в Приднестровье… И я рад за них! И я должен сказать ещё следующее… Ваш журнал оказался впереди других. «Наш современник» опубликовал «Любо…» в выдержках, а вы – раньше и полностью!

В зале возникло оживление.

Он садился, а ему уже совали журнал с просьбой подписать, совали слева, справа, подходили, когда закончили вручать номинации, поговорить, когда спели песни под гитару, обсудить.

Он испытал те величайшие минуты наслаждения, которые можно было сравнить разве с теми келейно повешенными на грудь медальками, келейно выцыганенными и вручёнными втихаря премиями. Здесь же всё дышало открытостью и откровенностью, а не как у тех, кто словно что-то себе подворовал.

Он выходил из этого старинного здания, которое словно охранял первопроходец с копьём – его памятник стоял рядом на обрыве, – и говорил: «Бывает же такое!..»

И – как резануло: «Не то что Воронеж… Слава богу, что я сейчас еду не назад, а защищать пензенских монахинь…»


Иван ЩЁЛОКОВ

(Воронеж)

СВИДАНИЕ

С ПЕТЕРБУРГОМ

 

* * *

Я с наскока к тебе, Петербург.

Заскучал, как мальчишка

влюблённый.

Десять лет, словно десять разлук

За плечами судьбы притомлённой.

 

Под размеренный, звонкий, стальной

Перестук учащённое сердце,

Чтоб ускорить свиданье с тобой,

Билось чайкой в вагонную дверцу.

 

На Исакии снег, на Неве,

На державных Петровых заплечьях.

В снеговейном небесном родстве

Торжествуют Разлука и Встреча.

 

Десять лет – десять дымчатых вьюг

Закружили в обряде причастья…

Я к тебе на полдня, Петербург,

И на годы продлённого счастья!

 

* * *

Не живу ожиданьем,

Не молю о прощенье.

За недолгим прощаньем

Трудный путь очищенья.

Этой истины явной

Повторенье курьёзно.

Ожиданьем я пьяный,

А прощеньем – тверёзый.

 

За прощаньем – свиданье,

Очищенье – не мука…

С ощущением тайны

Не сравнится разлука!

 

* * *

Ты возникнешь ниоткуда

И исчезнешь в никуда –

Не звезда из Голливуда,

Даже просто не звезда.

 

Вспыхнет чёлка на морозе

Перламутром хрусталя.

Не звезда… Ты лучше – роза

В снежной вазе февраля.

 

На ресницах – лёгкий иней,

И уста – как лепестки.

Роза – юная богиня

И лекарство от тоски.

 

Я на миг про всё забуду

И замру, как ледяной.

Мне не важно: ты – откуда,

Важно мне: кто я такой?

 

* * *

В ноябре – ни строки,

Будто нет ноября.

Будто жил – вопреки,

Оказалось, что зря.

 

Будто минул большак

И земной окоём…

Жизнь, зачем же ты так:

Спуск – подъём, спуск – подъём?

 

Редко что без преград

Предавалось игре…

Лучше всяких наград –

Ни строки в ноябре!

* * *

 

Всё становится землёй:

Времена, травы навилень,

Даже свежий, молодой

Грозовой над лугом ливень.

 

Раньше срока не грусти

От открытия такого.

Все к земле ведут пути,

Кроме взгляда дорогого.

 

Но всего дороже нам,

Что земля – всему начало:

Ливням, даже завиткам,

Чем меня ты завлекала…

 

* * *

Пока не пролетали журавли

Над старицей в седой осенней выси,

Друг другу мы доверить не могли

Своих сердец любовь и бескорыстье.

 

И вот они вершат прощальный круг,

Тревожат сверху поднебесной нотой.

И грустно, что осенний путь разлук,

Как птичий клин на юг, –

бесповоротен.

 

Но если хочешь быть в ладу с собой

И чувствовать мгновений равновесье,

Ты помаши им с лёгкостью рукой –

В незыблемую вечность поднебесья.

 

* * *

Далеко, за тремя метелями,

За развилками, за рекой

С ледоставами оголтелыми,

Вспыхнет звёздочка над трубой.

 

Вспыхнет робкая, одинокая

В чёрной хаосной пустоте,

Каснощёкая, рыжеокая,

Уподобленная мечте.

 

Вскрикнешь-выкрикнешь,

огорошенный,

Замороженный, ледяной:

«Ты откуда, моя хорошая?

Ты надолго ли над трубой?»

 

Глазу колется, сердцу манится,

И душа моя – не броня.

Неужель к утру не останется

Малой искорки для меня?

 

* * *

Зима не уйдёт от зимы,

А осень не станет весною…

Зачем же так яростны мы

В желанье владеть пустотою?

 

Бежим мы от света и тьмы,

Спасаемся светом и тьмою…

Зачем же так мелочны мы

В попытках дружить с пустотою?

 

* * *

Не наважденье, а вождизм

Больших снегов к исходу марта.

И прячет солнце оптимизм

Луча в небесной мгле Монмартра.

 

Мы у погоды все – рабы.

С времён былинных и доныне

Над страшной тайной морщим лбы,

Блуждая в жизненной пустыне.

 

Наверно, с века суждено,

Чтоб нас участливо водили:

В Крым – золотое красть руно,

Сжигать сердца – на Пикадилли.

 

Душа – прибежище вождей,

Тебя не гложет стыд извечный

За след кровавый от вожжей

На потных спинах человечьих?



Вл. ВОЛКОВ

«ЕДИНОЖДЫ ДАННЫЙ КОСМИЧЕСКИЙ ПУТЬ »,

 


Дата добавления: 2015-11-30; просмотров: 1 | Нарушение авторских прав



mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.033 сек.)