Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

Знамена славы 7 страница

Читайте также:
  1. A B C Ç D E F G H I İ J K L M N O Ö P R S Ş T U Ü V Y Z 1 страница
  2. A B C Ç D E F G H I İ J K L M N O Ö P R S Ş T U Ü V Y Z 2 страница
  3. A Б В Г Д E Ё Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я 1 страница
  4. A Б В Г Д E Ё Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я 2 страница
  5. Acknowledgments 1 страница
  6. Acknowledgments 10 страница
  7. Acknowledgments 11 страница

 

Мокрицкий и молодой Коля Рамазанов хотели было вернуть его домой, нашептывали о нездоровье (а день был холодный, ветреный, черные тучи развевались плащами факельщиков). Напоминали о взятом им правиле не бывать на похоронах, — Карл отмахнулся от них, не дал себя увести, догнал дроги и, держась рукою за какое-то витое кренделем украшение с облезлой, потемневшей позолотой, упрямо склонив голову, шел и шел до самого кладбища. Когда опустили гроб в могилу, на четверть заполненную мутной коричневой водой. Когда, бросив в яму по горсти земли, отирая платками руки, направились к воротам провожавшие, когда и пастор уехал, и родные, только могильщики, шаркая лопатами, выравнивали холм, Брюллов оглядел нескольких учеников, своих и Гальберговых, не оставивших его в одиночестве, и, сам того не ожидая, заговорил.

 

Он говорил об искусстве и о служении искусству, говорил вдохновенно, находя для каждой мысли, для каждого чувства единственно верные слова; все, кто был вокруг, жадно внимали ему, но никто не сумел после пересказать его речь. Потому что все сказанное им будто и не воплощалось в звуки, а шло прямо из сердца в сердце. Ветер выл, раскачивая черные ветви над головой, Брюллов замолчал так же неожиданно, как начал, и, сильно горбясь, двинулся прочь, без страха думая о том, что до сорока лет, которые он назначил себе жить на этом свете, рукой подать.

 

Свадьба профессора живописи Карла Павловича Брюллова была незаметной до крайности — все тихо, обыкновенно, непразднично, даже ростбиф Лукьяну не заказывался.

 

В лютеранской церкви святой Анны, что на Кирочной улице, народу почти не было — только близкая родня. Брюллов в продолжение венчания стоял, глубоко задумавшись, и ни разу не взглянул на невесту; лишь изредка он поднимал голову и неприлично торопил пастора с окончанием обряда.

 

Прослышав, что Великий женится, бедный Аполлон Мокрицкий совершенно оторопел от изумления: едва не всякий вечер, прежде чем отпустить его, учитель, нежась в постели, вспоминал какую-нибудь девицу, с которой его познакомили (всякий вечер — другую), доказывал, что влюблен, что лучшего и желать нельзя, а потому он непременно завтра же сделает предложение. Наступало завтра, появлялись Яненко, Платон Кукольник, после первого бокала начинались перемигивания, смешки, намеки вполголоса, посылали за извозчиком и, провожаемые скорбными взглядами Аполлона, катили туда, где девицам предложений не делают и откуда их к венцу не ведут. И вдруг, точно из волшебной шкатулки, появилась эта Эмилия Тимм, дочь адвоката, рижского бургомистра.

 

Конечно, прелестна — нежная, хрупкая, как ландыш, к тому же изумительная пианистка, а при первых звуках музыки Великий тает от восторга, — но почему странная скоропалительность и вместе странное безразличие на пороге блаженства? Был слух, что у жениха и невесты вышла ссора незадолго до свадьбы, вмешалась в дело родня, ссору замяли, а со свадьбой поторопились. Впрочем, что теперь думать да гадать: поселилось в мастерской очаровательное существо с тонким лицом и легкими движениями; все мило в госпоже Эмилии — и веселое с немецким выговором щебетание, и застенчивость, с какой она убегает от нескромных шуток супруга. И немецкая карточная игра по мелочи, к которой она старается приохотить посещающих мастерскую учеников. Но Великий невесел, что-то грызет его, не дает покоя, даже в райские минуты, когда супруга его садится к фортепьяно, след озабоченности не исчезает с его лица.

 

И вот неразговорчивый Лукьян с порога объявляет всем, кто норовит проникнуть в мастерскую, что Карл Павлович не принимает, — всем объявляет, без различия чина и звания. Карла Павловича и в мастерской-то нет: бежал от злорадствующих и сочувствующих к соседу — скульптору Клодту, в отчаянии и ярости сочиняет письма высоким адресатам, доказывает, что оскорблен и оклеветан. Хватает первые попавшие под руку обрывки бумаги, исчерканные беглыми клодтовскими набросками — конские головы, крутые шеи, бабки, копыта. Сгоряча пишет строчку, другую — нет, стыдно, позорно, рвет бумажку в клочья. Бегает по антресолям, низкий потолок давит, — а надо писать, объясняться и, что всего ужасней, оправдываться. По городу торкаются слухи один другого мерзее — оболгал, обесчестил, прогонял вон, из ушей бриллиантовые серьги выдергивал — порвал мочки, а он два месяца не жил: оскорбленный, потрясенный, уламывал себя, жег мыслью о справедливом возмездии за прошлую беспутную жизнь, — и не мог уломать.

 

Он и до свадьбы замечал (глаз наметанный) переглядывания, прикасания, движения пальцев, что-то нечистое, сомнительное в благородном семействе господина бургомистра, будто паутинка налипала на веки, хотел разобраться — застыдили, запутали. Как смел подумать — такая юная, хрупкая, такой ландыш! Ну, думал, какой-нибудь хват-офицерик, бурш-красавец, какой-нибудь двоюродный немчик-негоциант. Ах, думал, стерпится-слюбится, или лучше — слюбится- стерпится, но — после кирки святой Анны, увы! Запоздалое прозрение: мучительной супружеской ночью, без сна и без близости, среди горячего шепота, вместе ужасающего и возбуждающего, вырвал признание, которого мечтал не услышать. Карл хватает с полу лист бумаги, прежде чем пристроить строчку, ловит краем глаза Клодтовы наброски, быстрым, точным движением улучшает линию шеи откинувшего голову коня, начинает снова: «Ваша Светлость...»

 

Черт побери, да где же видано, чтобы о таком, о чем и между супругами говорить совестно, писать докладные министру двора и начальнику Третьего отделения, графу Бенкендорфу, голубоглазому Александру Христофоровичу, — читая, будет из глаз слюнки пускать. Но, странное дело, все вдруг так повернулось, будто семейная жизнь Карла Брюллова не его одного забота, будто могучая рука взнуздала его и поворачивает в одной ей нужную сторону: выгибай шею, вздыбливайся, а делай что требуется. А требуется, чтобы девица Тимм, в замужестве госпожа Брюллова, осталась непорочным ландышем, чтобы кровосмеситель-папаша, господин бургомистр Тимм оказался невинно обиженным отцом, чтобы единственной виной всему оказался несдержанный в поступках живописец Брюллов, спьяну оскорбивший жену и тестя, опозоривший себя неприличным поведением.

 

Карл вспоминает Кипренского, опутанного клеветою, в письмах к их сиятельствам прибавляет сердито: «Злобное ничтожество, стараясь унизить и почернить тех людей, которым публика приписывает талант, обыкновенно представляет их в Италии смертоубийцами, у нас в России пьяницами...» Он чувствует железную руку, но в поддавки играть не желает: в письмах к сиятельствам пересказывает дело не как требуют, как есть, и все повторяет через слово: «отец», «возлюбленный отец», «развратный отец». Старик Иордан в записках пробалтывается: Брюллов-де, помимо всего прочего, ревновал жену к Н. Н. — имя и через сорок лет не решается произнести.

 

Вдруг, словно разом всем в ухо шепнули, были убраны в домах бюсты Великого Карла (разбивать жалко, вынесли на чердаки и в людские, спрятали в буфетные шкафы и сундуки). С антресолей клодтовских спустился осунувшийся, постаревший; не отводя глаз, раскланиваясь со всеми встречными-поперечными, вернулся в мастерскую, начатый портрет стоял на мольберте, Мокрицкий молча подал ему палитру, он мазнул раз-другой, отложил кисть: «Неужели это меня так тревожит? Работать не могу!» Приказал Лукьяну подать красный халат, сел в кресло, взял сыгранную колоду карт, разложил пасьянс, закурил сигару. Поднялся, постоял у окна, заметил вслух, что Нева скоро тронется, подошел к мольберту, выбрал полуистертую кисть и, как бы вдавливая ею краску, начал писать на портрете меховую накидку — теплый живой мех ложился на холст, мягко мялся на сгибах.

 

Закружился в мастерской шустрый, остроглазый Василий Штернберг, друг Шевченко и Мокрицкого, привез во множестве рисунки — виды родной его Малороссии: ярмарки, свадьбы, шинки, переправы, табуны в полях. Карл Павлович листал альбомы, целовал Штернберга: по одной хатке, по этой двери шинка, по этим возам, балаганам, чумакам с дымящимися люльками под носом тотчас угадывается лицо и душа всей Малороссии. Собрать деньжонок, размышлял он вслух, вселяя радость и надежду в сердца учеников, купить хутор в этой прекрасной Малороссии, поселиться там в кругу юных друзей и воспитанников, жить просто, самим выполняя все работы на земле и по дому, а остальное время рисовать, совершенствоваться, на свободе готовить себя создавать великое.

 

«На свете счастья нет, но есть покой и воля»: золоченый гальберговский Пушкин неподвижно и внимательно смотрел на него со шкафа. Пушкина нет, Гальберга нет, счастья нет, покоя и воли тоже нет.

 

Приезжал Витали сговариваться относительно изготовления барельефов для дверей Исаакиевского собора. Карл вовсе решился было махнуть с ним в Москву — погостить, насовсем, какая разница! Лучше — насовсем. Сладко томили сердце воспоминания о московских вольных застольях — простая дружеская беседа, простая пища, гитара, песни, добрые, влюбленные женские глаза.

 

Но: приказано передать профессору господину Брюллову большую мастерскую в академическом дворе для завершения картины «Осада Пскова». От академического совета приказано благодарить профессора Брюллова за усердие, оказанное по образованию учеников. Неоконченные портреты таращатся на него со стен. И языческим божком торчит посреди стола зеленый квадратный «господин Штоф», Яненко ходуном вокруг ходит, и Кукольник Платон громко хлопает черными крыльями плаща. Глинка за фортепьяно сочиняет с Нестором романс, выкрикивает полушепотом: «Уймитесь, волнения страсти...» — а страсти не унимаются, и беспокойное сердце не засыпает...

 

Взамен семейного счастья — записочки от сводни: «Г-н Брюллов, уведомляю Вас, что у меня есть очень молоденькая и хорошенькая институтка, брюнетка, на Ваш весь вкус, если Вам угодно, то приезжайте ко мне в Семеновский полк во 2-ую роту... очень желала бы Вам угодить этой чернобровой институткой...» Печальный поэт Струговщиков читает ему из Гёте: «Я чувствую лишь тяжесть атмосферы...» Сорок лет, обозначенные для себя как предел, прожиты, все, что сверх них, — милость божья, и надо либо на Волково, либо понять смысл и цель этих сверх меры отпущенных годов.

 

Примчалась из дальних краев Юлия Самойлова — друг единственный, всегда кстати! В ту пору окончил свои дни граф Литта, муж ее бабки, — деньги к деньгам, громадное наследство отошло к Юлии. Литте было под восемьдесят, огромного роста и сложения богатырского, голос — труба архангела при втором пришествии (шутили современники); свалился нежданно, как дуб, с веками раздававшийся ввысь и вширь, не рассчитывая крепость стареющих корней. «Я чувствую себя свежим, толстым, колоссальным, — трубил самодовольно, — найдите другого человека, которому в мои годы не нужны очки. Я имею счастье считаться женихом, не придерживаюсь никакой диеты, ем, пью что мне нравится и во всякие часы». Перед смертью просил подать мороженого, съел сразу десять порций, похвалил повара: «Сальватор отличился на славу в последний раз».

 

Юлия примчалась в мастерскую, с порога рассчитала кухарку, нанятую Эмилией да так и зацепившуюся при Брюллове, приказала Лукьяну сжарить для нее с Карлом Павловичем сразу четыре ростбифа, конференц-секретарь прибежал знакомиться — не велела пускать, купила у Карла какую-то старую пустячную акварель, цену предложила бешеную, всю мастерскую перевернула вверх дном — и укатила на рассвете. На другой день появилась на придворном бале, вела себя, по общему суждению, неучтиво, ни мало с тем суждением не посчиталась и отправилась в свою Графскую Славянку, куда, к неудовольствию государя, тотчас потянулись следом ее друзья.

 

На огромном холсте — три с половиной аршина высотой — Карл начинает портрет: Юлия Самойлова с приемной дочерью Амацилией удаляется с бал-маскарада.

 

Тогда маскарады стали увлечением света. Накидывали легкие плащи, домино, прикрывали глаза черными шелковыми полумасочками, все узнавали друг друга — и делали вид, будто не узнают: в том и прелесть, что все будто бы, все понарошку. Будто бы прячутся, будто бы ищут, будто бы любят — в том пряная сладость игры. Государь, выделяясь ростом, могучей формой плеч и груди, прохаживается в толпе под руку с залетевшей в его столицу известной француженкой мадам Рондо (чем известной? — а вот так и говорили: известная француженка, и все!). Толпа государя обтекает, как река утес, но никто не смеет узнавать. Шелестя, повторяют француженки каламбур: «Петербургские маскарады напоминают железную дорогу — они сближают расстояния».

 

Александр Христофорович с сияющими в прорезях маски голубыми глазами склоняется к государю, с улыбкой на влажных губах шепчет что-то необыкновенно важное по поводу новой маски, появившейся в дверях зала. Государыня в сильно молодящем ее розовом плащике, по-девически оживленно жестикулируя, принимает ухаживания офицеров гвардии (не всех!), потом ей накрывают ужинать в отдельной комнате, она, не снимая маски, кладет в рот несколько виноградин и кусочек пирожного, гвардейцы вьются вокруг стола, развлекают «незнакомку» вольностями речи. За полночь зовут гостей смотреть представление про Гаруналь Рашида или Бобового короля: в программке против перечня волшебников, королей, принцесс, астрологов, фей, одалисок стоят имена российских вельмож, исполнителей ролей, и где-нибудь в самом конце списка, ниже всех гаруналь рашидов, чародеев, заморских гостей «Комендант — Государь Император Николай Павлович».

 

Красный взвившийся занавес очищающим пламенем отделяет, отрезает Юлию от кипящей позади шутовской карусели маскарада. От возвышающегося над однообразной пестротой фигур султана, от склонившегося к нему Меркурия, услужливого посла, указывающего жезлом на уходящую прочь красавицу. Юлия сорвала маску, прекрасное лицо ее открыто — не только от маски освобождено, но открыто всякому движению искренней, страстной души, на нем запечатленной. Она покидает этот мир масок, мир невсамделишных лиц и невсамделишных чувств, и, нежно прижимая к себе, торопится увести отсюда дочь, Амацилию. Совсем маленькой запечатлел ее некогда Брюллов во «Всаднице» на балконе — наивное дитя, девочку с душой доверчивой и доброй.

 

Критики твердят, что Брюллов-де не портреты пишет с людей — целые картины. Карл пишет Юлию, пылкую, всегда истинную, всегда единственную. Любя пишет — и кровь жгучим пламенем занавеса бьется в его жилах, опаляет ему щеки, пальцы, сердце. «Жена моя — художество!» — бормочет он свою присказку, замешивая краску на собственной горячей крови. Картину-портрет он назвал «Маскарад жизни».

 


Дата добавления: 2015-10-16; просмотров: 71 | Нарушение авторских прав


Читайте в этой же книге: Пробуждение. Брюлло-Брюллов. 7 страница | Пробуждение. Брюлло-Брюллов. 8 страница | Пробуждение. Брюлло-Брюллов. 9 страница | Полдень | Глава вторая | Знамена славы 1 страница | Знамена славы 2 страница | Знамена славы 3 страница | Знамена славы 4 страница | Знамена славы 5 страница |
<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Знамена славы 6 страница| Вечерний свет 1 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.009 сек.)