Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

Объявление

Читайте также:
  1. Объявление
  2. Объявление
  3. Объявление
  4. Объявление
  5. Объявление
  6. Объявление
  7. Объявление

Этот отель, который лучший в Италии и самый превосходный, красиво месторасположен в лучшем ландшафте озера, с самым чудесным видом на виллу Мельзи, короля бельгийского и Сер­беллони. Этот отель, недавно расширяющийся, предлагает все удобства за умеренную цену чужим джентльменам, которые же­лают провести времена года на озере Комо.

Хорошо, не правда ли? При отеле имеется красивая часовенка, в которой английский священник читает проповеди для гостей, прибывших из Англии или Аме­рики, о чем варварским английским языком сообщает­ся все в том же проспекте. Казалось бы, у бесстраш­ного лингвиста, составлявшего проспект, могло бы хватить здравого смысла показать свой опус упомяну­тому священнику прежде, чем отсылать это произведе­ние в типографию!

Здесь, в Милане, в обветшалой церкви находятся жалкие остатки самой знаменитой в мире картины — «Тайной вечери» Леонардо да Винчи. Мы не считаем себя непререкаемыми знатоками живописи, но, разуме­ется, мы отправились туда, чтобы увидеть эту удиви­тельную, некогда столь прекрасную картину, вызыва­вшую неизменное поклонение всех великих художни­ков и навеки прославленную в стихах и прозе. И первое, с чем мы столкнулись, была табличка, от которой буквально разило испорченным языком. Вот, попробуйте сами:

«Варфоломей (первая фигура со стороны левой ру­ки на зрителя) в неуверенности и сомнении по поводу того, что, он думает, он услышал, и по поводу чего он хочет увериться самому у Христа и больше ни у кого другого».

Прелесть, правда? Затем идет описание Петра, «ос­паривающего в угрожающем и сердитом состоянии на Иуду Искариота».

Но вернемся к самой картине. «Тайная вечеря» на­писана на облупившейся стене маленькой часовни, пре­жде, если не ошибаюсь, соединявшейся с главным зданием. Роспись облупилась и потрескалась во всех направлениях, загрязнилась и выцвела от времени, а наполеоновские лошади пооббивали копытами ноги большинства апостолов, когда для них (для лошадей, а не для апостолов) более полувека тому назад здесь были устроены стойла.

Я сразу узнал эту картину: в центре Спаситель, слегка наклонив голову, сидит за длинным, грубо сколоченным столом, на котором кое-где виднеются блюда и плоды, по каждую руку его шесть апостолов в длинных одеяниях беседуют между собой, — картину, с которой в течение трехсот лет было сделано столько копий и гравюр. Вероятно, нет на свете человека, который считал бы, что вечерю Господню можно написать иначе. Весь мир, кажется, давно проникся уверенностью, что человеческий гений не может пре­взойти этого творения да Винчи. Я думаю, что, пока оригинал не исчезнет совсем, художники будут про­должать его копировать. Перед картиной стоял де­сяток мольбертов, и столько же художников изобра­жало великую картину на своих холстах. Я заметил также пятьдесят клише для гравюр и литографий. И как всегда, меня поразило, насколько копии пре­восходят оригинал, — то есть, я хочу сказать, на мой неискушенный взгляд. Где бы вы ни наткнулись на картину Рафаэля, Рубенса, Микеланджело, Караччи или да Винчи (а с нами это случается каждый Божий день), вы непременно наткнетесь также на художника, который делает с нее копию, и копия всегда красивей. Может быть, оригиналы были красивы, пока были новыми, но это время давно прошло.

Длина фрески составляет на глаз около тридцати футов, высота — десять или двенадцать, а фигуры во всяком случае не меньше натуральной величины. Это одна из самых больших картин в Европе.

Краски потускнели от времени, лица облупились, стерлись и утратили всякое выражение, волосы — только расплывчатое пятно на стене, а глаза совсем безжизненны. Отчетливо видны лишь позы.

Сюда со всех концов света съезжаются люди и про­славляют этот шедевр. Они стоят как зачарованные, затаив дыхание, раскрыв рот, а если и говорят, то только отрывистыми фразами, преисполненными вос­торга:

— Ах, чудесно!

— Какая экспрессия!

— Какая красота композиции!

— Какое благородство!

— Какая безупречность рисунка!

— Какие несравненные краски!

— Какая глубина!

— Какая тонкость мазка!

— Какое величие замысла!

— Сверхъестественно! Сверхъестественно!

А я завидую этим людям; я завидую их чистосер­дечным восторгам — если они чистосердечны, их вос­хищению — если они испытывают восхищение. Я не питаю к ним вражды. Но тем не менее я никак не могу избавиться от одной мысли: как они видят то, чего не видно? Что бы вы подумали о человеке, который, посмотрев на какую-нибудь дряхлую, беззубую, под­слеповатую, рябую Клеопатру, сказал бы: «Какая не­сравненная красота! Какая душа! Какое чувство!»? Что бы вы подумали о человеке, который, посмотрев на тусклый, туманный закат, сказал бы: «Какое величие! Какая глубина! Какое богатство красок!»? Что бы вы подумали о человеке, который, в экстазе уставившись на унылую вырубку, сказал бы: «Ах, какой чудесный лес!»?

Можно подумать, что у этих людей есть удивитель­ная способность видеть то, чего давно уже нет. Вот о чем я думал, когда стоял перед «Тайной вечерей» и слышал, как мои соседи превозносили прелести, красоты и совершенства картины, выцветшие и исчез­нувшие за добрую сотню лет до их рождения. Мы можем представить себе былую красоту состарившей­ся женщины, мы можем представить себе лес, глядя на пни, — но мы не можем видеть ни этой красоты, ни этого леса, раз они более не существуют. Я готов поверить, что опытный художник, глядя на «Тайную вечерю», может мысленно оживить краски там, где от них остался лишь намек, восстановить стершийся от­тенок, воссоздать исчезнувшее выражение лица, под­править, подкрасить и дополнить потускневшую кар­тину так, что наконец фигуры на ней восстанут во всем блеске жизни, экспрессии, свежести, — короче говоря, во всей той благородной красоте, которой они были проникнуты, когда вышли из-под кисти своего созда­теля. Но я не умею творить подобные чудеса. Способ­ны ли на это остальные, лишенные искры Божьей посетители или они только тешат себя этой мыслью?

Столько прочитав об этой картине, я готов со­гласиться, что «Тайная вечеря» была некогда насто­ящим чудом искусства. Но это было триста лет тому назад.

Меня злит эта бойкая болтовня о «глубине», «экс­прессии», «тонах» и других легко приобретаемых и де­шево стоящих терминах, которые придают такой шик разговорам о живописи. Не найдется ни одного челове­ка на семь с половиной тысяч, который мог бы ска­зать, что именно должно выражать лицо на полотне. Не найдется ни одного человека на пятьсот, который может быть уверен, что, зайдя в зал суда, он не примет безобидного простака-присяжного за гнусного убийцу-обвиняемого. И однако эти люди рассуждают о «хара­ктерности» и берут на себя смелость истолковывать «экспрессию» картин. Существует старый анекдот о том, как актер Мэтьюс однажды принялся восхва­лять способность человеческого лица выражать зата­енные страсти и чувства. Лицо, сказал он, может яснее всяких слов открыть то, что творится в душе.

— Вот, — сказал он, — посмотрите на мое лицо — что оно выражает?

— Отчаяние!

— Что? Оно выражает спокойную покорность судьбе. Ну а теперь?

— Злобу!

— Чушь! Это — ужас! Теперь?

— Идиотизм!

— Дурак! Это сдерживаемая ярость! А теперь?

— Радость!

— Гром и молния! Всякий осел понял бы, что это безумие!

Выражение! Люди, хладнокровно претендующие на уменье его разгадывать, сочли бы самонадеянностью притязать на умение разбирать иероглифы обелисков Луксора[55], — а между тем они равно способны как на то, так и на другое. Мне довелось за последние несколько дней слышать мнение двух очень умных критиков о «Непорочном зачатии» Мурильо (находящемся ныне в музее в Севилье).

Один сказал:

— Ах, лицо пресвятой девы преисполнено экстати­ческой радости, на земле не может быть большей!

Другой сказал:

— О, это удивительное лицо исполнено такого смирения, такой мольбы! Оно яснее всяких слов говорит: «Я страшусь, я трепещу, я недостойна! Но да свершится воля твоя; поддержи рабу твою!»

Читатель может увидеть эту картину в любой го­стиной. Ее легко узнать: мадонна (по мнению некото­рых — единственная молодая и по-настоящему краси­вая мадонна из всех, написанных старыми мастерами) стоит на серпе молодого месяца, окруженная множе­ством херувимов, к которым спешат присоединиться новые толпы их; ее руки сложены на груди, а на запрокинутое лицо падает отблеск райского сияния. Читатель при желании может развлечься, стараясь решить, который из вышеупомянутых джентльменов правильно истолковал «выражение» девы, а также уда­лось ли это хотя бы одному из них.

Всякий, знакомый с творениями старых мастеров, поймет, насколько испорчена «Тайная вечеря», если я скажу, что теперь уже нельзя разобрать, евреи ли апостолы, или итальянцы. Этим старым мастерам ни­как не удавалось денационализироваться. Художники итальянцы писали итальянских мадонн, голландцы — голландских, мадонны французских живописцев были француженками, — никто из них ни разу не вложил в лицо девы Марии того не поддающегося описанию «нечто», по которому можно узнать еврейку, где бы вы ее ни встретили — в Нью-Йорке, в Константинополе, в Париже, в Иерусалиме или в Марокко. В свое время я видел на Сандвичевых островах картину, написан­ную талантливым художником немцем по гравюре, которую он нашел в одной из иллюстрированных аме­риканских газет. Это была аллегория, представлявшая мистера Дэвиса[56] за подписанием Акта об отделении юных штатов или какого-то другого документа в том же роде. Над ним в предостерегающей позе парит дух Вашингтона, а на заднем плане отряд одетых в форму Континентальной армии призрачных солдат с босыми, обмотанными тряпьем ногами бредет сквозь метель. Это, конечно, намек на лагерь в Валли-Фордж. Копия, казалось, была выполнена точно, и все-таки что-то в ней было не так. Приглядевшись получше, я наконец понял, в чем дело: призрачные солдаты все были нем­цы! Джэфф Дэвис был немец! Даже парящий дух был немецким духом! Художник бессознательно наложил на картину отпечаток своей национальности. Откро­венно говоря, меня несколько сбили с толку портреты Иоанна Крестителя. Во Франции я в конце концов примирился с тем, что он француз; здесь он — вне всяких сомнений итальянец. Что же будет дальше? Неужели в Мадриде художники делают Иоанна Кре­стителя испанцем, а в Дублине — ирландцем?

Мы наняли открытую коляску и отправились за две мили от Милана «смотреть экко», как выразился гид. Мы ехали по ровной, обсаженной деревьями до­роге, мимо полей и зеленых лугов, а мягкий воздух был напоен нежными ароматами. Крестьянские девуш­ки, живописными толпами возвращавшиеся с полевых работ, взвизгивали, что-то нам кричали, всячески по­тешались над нами и привели меня в неописуемый восторг. Подтвердилось мнение, которое я давно вы­нашивал. Я всегда был уверен, что те нечесаные, не­умытые романтические дикарки, о которых я прочел столько стихов, — бесстыдная подделка.

Прогулка доставила нам много радости. Мы упи­вались ею, отдыхая от непрерывного осмотра достоп­римечательностей.

Мы не возлагали больших надежд на изумительное эхо, которое так превозносил наш гид. Мы уже при­выкли выслушивать панегирики чудесам, в которых на поверку не оказывалось ничего чудесного. Тем приятнее было разочарование, когда в дальнейшем оказалось, что гид даже не сумел воздать должное этому эхо.

Мы подъехали к полуразвалившейся голубятне, но­сящей название «Палаццо Симонетти»; она сложена из тяжелого тесаного камня, и в ней обитает семейство оборванных итальянцев. Красивая девушка провела нас на второй этаж, к окну, выходившему во дворик, с трех сторон окруженный высокими зданиями. Она высунула голову наружу и крикнула. Мы не успели сосчитать, сколько раз откликнулось эхо. Она взяла рупор и отрывисто и четко крикнула в него одно-единственное «ха!»

— Ха! — ответило эхо. — Ха! Ха! Ха!.... ха! Ха! Ха! Ха-ха-ха-ха-ха! — и наконец раскатилось в при­падке невообразимо веселого смеха!..

Этот смех был так весел, так продолжителен, так сердечен и добродушен, что мы невольно присоедини­лись к нему. Удержаться было невозможно.

Затем девушка взяла ружье и выстрелила. Мы при­готовились считать удивительный треск частых отго­лосков. Мы не успели бы произнести «раз, два, три», но зато мы могли с достаточной быстротой ставить карандашами точки в своих записных книжках, чтобы получить что-то вроде стенографической записи ре­зультатов. Я не сумел угнаться за эхо, хотя и сделал все, что было в моих силах.

Я отметил пятьдесят два четких повторения, но тут эхо меня обогнало. Доктор отметил шестьдесят четы­ре, после чего тоже отстал. В конце концов отдельные отголоски слились в беспорядочный непрерывный треск, напоминающий стук колотушки ночного сторо­жа. Очень возможно, что это самое замечательное эхо в мире.

Доктор в шутку пожелал поцеловать нашу провод­ницу и несколько растерялся, когда она согласилась — если он заплатит франк. Галантность не позволила ему отказаться от своего предложения, так что он заплатил франк и получил поцелуй. Красавица была филосо­фом. Она сказала, что франк всегда пригодится, а од­ного пустячного поцелуя ей не жалко — ведь у нее их остается еще миллион! Тогда наш друг, делец до мозга костей, никогда не упускающий выгодную сделку, предложил забрать весь запас в течение месяца, но из этой небольшой финансовой операции ничего не вышло.

Глава XX. Сельская Италия из окна вагона. — Окурены согласно закону. — Знаменитое озеро Комо. — Окружающий его ландшафт. — Комо в сравнении с Тахо. — Приятная встреча.

Мы уехали из Милана по железной дороге. Собор в шести-семи милях позади; огромные дремлющие, одетые голубоватыми снегами горы в двадцати милях впереди — таковы были наиболее примечательные чер­ты окружающего нас ландшафта. В непосредственной близости к нам он состоял из полей и крестьянских усадеб снаружи вагона и большеголового карлика и бородатой женщины — внутри. Последние двое не были экспонатами ярмарочного балагана. К сожале­нию, уродства и женские бороды встречаются в Ита­лии так часто, что не привлекают ничьего внимания.

Мы миновали хребет диких живописных гор, об­рывистых, лесистых, с остроконечными вершинами; там и сям виднелись суровые утесы, а вверху под плывущими облаками ютились хижины и развалины замков. Мы закусили в старинном городке Комо, на берегу озера того же названия, а затем на маленьком пароходишке совершили приятную прогулку сюда — в Белладжо.

Когда мы сошли на берег, несколько полицейских (их треугольные шляпы и пышные мундиры посра­мили бы самую красивую форму в американской армии) отвели нас в крохотную каменную камеру и заперли там. Все пассажиры пароходика составили нам компанию, но мы предпочли бы обойтись без них, потому что в этом помещении не было ни света, ни окон, ни вентиляции. В нем было душно и жарко. Нам было тесно. В малом масштабе повторялась Калькуттская «черная яма»[57]. Вскоре из-под наших ног начали подниматься клубы дыма — дыма, пахнувшего, как вся падаль земного шара вместе взятая, как все гниение мира.

Мы пробыли там пять минут, и когда вышли, трудно было решить, кто из нас источает самый гнус­ный аромат.

Эти изверги заявили, что нас «окуривали», но такой термин слишком невыразителен. Они окуривали нас, чтобы предохранить себя от холеры, хотя в порту, из которого мы прибыли, ее не было. Холера все время оставалась далеко позади нас. С другой стороны, надо же им как-то спасаться от эпидемий, а окуривание обходится дешевле мыла. Им приходится либо мыться самим, либо окуривать всех остальных. Некоторые представители низших классов скорее умрут, чем ста­нут мыться, а окуривание чужестранцев не вызывает у них никаких неприятных ощущений. Самим им оку­риваться не нужно. Благодаря своим привычкам они вполне могут без этого обойтись. Их профилактика — в них самих; они потеют и окуриваются весь день напролет. Надеюсь, что я — смиренный и богобоязнен­ный христианин. Я стараюсь жить праведно. Я знаю, что мой долг «молиться за обижающих меня», — и посему, как бы трудно это ни было, я все-таки попыта­юсь молиться за этих шарманщиков, которые жрут макароны и окуривают приезжих.

Наш отель расположен на берегу озера — по край­ней мере его сад, — и в сумерках мы гуляем среди кустов и курим; мы смотрим вдаль — на Швейцарию и Альпы, не испытывая ни малейшего желания рас­смотреть их поближе; спускаемся по лесенке и купа­емся в озере; садимся в красивую лодочку и плывем среди отраженных звезд; лежим на скамьях, прислу­шиваясь к отдаленному смеху, пению, звукам флейт и гитар, которые разносятся над тихой водой с наряд­ных барок; мы заканчиваем вечер приводящим в ис­ступление бильярдом на одном из привычно отврати­тельных столов. Полночный ужин в нашей простор­ной спальне; последняя трубка на узкой веранде, откуда видны озеро, сады и горы; подведение итогов дня. Потом — постель, и в сонном мозгу проносится бешеный вихрь, в котором беспорядочно мешаются картины Франции, Италии, нашего корабля, океана, родных краев. Затем — знакомые лица, города, бу­шующие волны растворяются в великом забвении, в покое.

После чего — кошмар.

Утром — завтрак, а потом — озеро.

Вчера оно мне не понравилось. Я решил, что озеро Тахо[58] гораздо красивее. Теперь мне приходится при­знать, что я ошибся, хотя и ненамного. Я всегда ду­мал, что Комо — такая же огромная водная чаша сре­ди высоких гор, как и Тахо. Правда, вокруг Комо действительно высятся горы, но само оно не похоже на чашу. Оно извилисто, как ручей, и раза в полтора-два уже Миссисипи. По берегам его не найдется и ярда низины — от самого края воды круто поднимаются бесконечные цепи гор, достигая высоты от тысячи до двух тысяч футов. Густая растительность покрывает их обрывистые склоны, и повсюду из пышной зелени выглядывают белые пятнышки домов; они ютятся да­же на живописных остроконечных пиках, в тысяче футов над головой.

Вдоль всего берега прекрасные виллы, окруженные садами и рощами, стоят буквально в воде, а иногда в нишах, выдолбленных природой в обвитых пол­зучими растениями обрывах, и добраться туда или выбраться оттуда можно только на лодке. Порой к озеру спускается широкая каменная лестница с тя­желой каменной балюстрадой, украшенной статуями, причудливо оплетенной диким виноградом и раду­ющей глаз большими яркими цветами, — ни дать ни взять театральная декорация, и не хватает только великолепной гондолы, к которой сходили бы краса­вицы на высоких каблуках и в платьях с длинным корсажем и франты в шляпах с перьями и в коротких шелковых штанах.

Особое очарование Комо придают хорошенькие домики и сады, множество которых лепится по его берегам и соседним горным склонам. У них очень уютный и приветливый вид. В сумерках, когда все погружается в дремоту и музыка колоколов, созыва­ющих к вечерне, медленно плывет над водой, начинает казаться, что такой рай светлого покоя можно найти только на озере Комо.

Из моего окна здесь, в Белладжо, открывается вид на противоположный берег, который красивей всякой картины. Изрезанная морщинами и трещинами гора уходит ввысь на тысячу восемьсот футов; на крохот­ном выступе, как раз посередине этой гигантской сте­ны, прилепилась крохотная снежинка — церковь, на вид не больше скворечника; подножие утеса окаймля­ют десятки садов и померанцевых рощ, испещренных белыми крапинками, — это виднеются утонувшие в них виллы; у самого берега покачивается несколько лодок, а в отполированном зеркале озера так ясно и так ярко воссоздаются гора, часовенка, домики, рощи и лодки, что трудно понять, где кончается реальность и где начинается отражение.

Прекрасна и рама этой картины. Милей дальше в озеро врезается мыс, убранный плюмажем рощ, и в синих глубинах отражается белый дворец; на самой середине лодка разрезает сияющую гладь, оставляя позади длинный след, похожий на солнечный луч; горы за озером окутаны мечтательной лиловатой дымкой; а с другой стороны — далеко-далеко — его замыкает хаос куполообразных вершин, зеленых склонов и до­лин; поистине, расстояние здесь увеличивает прелесть ландшафта; на этом широком холсте солнце, облака и возможная только здесь неслыханная синева небес сливают воедино тысячи оттенков, а по его поверх­ности час за часом скользят туманные блики и тени, наделяя его красотой, которая кажется отражением рая. Бесспорно, такой роскоши нам еще не приходи­лось видеть.

Вчера вечером озеро было особенно живописно. Утесы, деревья и белоснежные здания на том берегу отражались в нем с удивительной ясностью, а от множества светящихся в вышине окон по тихой воде бежали сияющие дорожки. На нашем берегу, совсем рядом, величественные дворцы, ослепительно белые в заливавшем их лунном свете, резко выступали из черной гущи листвы, тонущей в тени нависшего над ней утеса; а внизу прибрежная вода до мельчайших подробностей повторяла это исполненное таинствен­ности видение.

Сегодня мы бродили по чудесному саду герцог­ского поместья... Но, я полагаю, хватит описаний. Я подозреваю, что именно с помощью этого места сын садовника обманул Лионскую красавицу[59], однако точ­но утверждать не берусь. Быть может, вам знаком этот отрывок:

...Глубокая долина

От мира грубого укрыта в Альпах;

Над озером прозрачным померанцы

Сплелись с душистым миртом;

По ясному безоблачному небу

Лишь розовая тень скользит порой,

И к вечным небесам дворец подъемлет мрамор стен

Из пышной зелени, звенящей птичьим пеньем.

Все это очень мило — за исключением строки, где говорится о «прозрачности» озера.

Оно несомненно прозрачнее очень многих озер, но какой мутной кажется его вода, если сравнить се с изу­мительной прозрачностью озера Тахо! Я говорю о се­верной части Тахо, где без труда можно сосчитать чешуйки форели, плывущей на глубине ста восьмидеся­ти футов. Я попытался сбыть здесь эти сведения по их номинальной стоимости, но ничего не получилось — пришлось предлагать их с пятидесятипроцентной скид­кой. На этих условиях покупатели находятся; может быть, на них согласится и читатель: девяносто футов вместо ста восьмидесяти. Но помните, что эти условия навязаны мне силой, как цена, назначенная судебным исполнителем. Что касается меня лично, то я ни на йоту не уменьшу первоначальную цифру и повторю: в этих водах, обладающих странной увеличительной способностью, можно сосчитать чешуйки форели (крупной форели), плывущей на глубине в сто восемь­десят футов, можно разглядеть на дне каждый каме­шек, можно даже сосчитать булавки, наколотые на подушечку. Часто приходится слышать, как хвалят прозрачность бухты Акапулько в Мексике, но я по опыту знаю, что воды ее и в сравнение не идут с теми, о которых я рассказываю. Мне приходилось удить форель в Тахо, и на глубине (измеренной) в восемьде­сят четыре фута я видел, как рыбы тянулись носами к приманке, и различал, как открываются и закрыва­ются их жабры. А на таком же расстоянии в воздухе я и форели-то не разглядел бы.

Мысленно переносясь туда, вспоминая это благо­родное море, покоящееся среди снежных гор, в шести тысячах футов над океаном, я все более и более убеж­даюсь, что в его августейшем присутствии Комо пока­залось бы лишь расфуфыренным царедворцем.

Да обрушатся на наших законодателей горести и беды за то, что из года в год они позволяют Тахо сохранять это немузыкальное прозвище! Тахо! Это на­звание не вызывает представления ни о кристально-чистой воде, ни о живописных берегах — в нем нет ничего величественного. Тахо — для этого моря среди обла­ков, для моря, которое обладает собственным харак­тером и проявляет его то торжественным спокойстви­ем, то яростной бурей! Для моря, чье царственное уединение охраняют цепи гор-часовых, поднимающих ледяные лбы на девять тысяч футов над плоским ми­ром равнин! Для моря, всегда поражающего, во всем прекрасного! Для моря, чье одинокое величие — сим­вол божества!

«Тахо» значит «кузнечики». Другими словами — суп из кузнечиков. Слово это индейское и характерное для индейцев. Говорят, что оно из языка пайютов, а может быть — «копачей». Я чувствую, что название озеру да­ли «копачи» — эти тупые дикари, которые поджарива­ют своих умерших родственников, растирают челове­ческий жир и обуглившиеся кости с дегтем, густо об­мазывают полученным месивом затылки, лбы и уши и задают на горах кошачьи концерты, называя все это оплакиванием покойника! И такие-то субъекты дали название озеру!

Говорят, что слово «Тахо» означает «Серебряное озеро», «Кристальная вода», «Осенний лист». Ерунда! Это слово означает «Суп из кузнечиков» — любимое блюдо племени «копачей», да и пайютов тоже. В наши практические времена пора бы оставить пустую бол­товню о поэтичности индейцев — никогда они не были поэтичными, если не считать индейцев Фенимора Купе­ра, но это ныне вымершее племя никогда не суще­ствовало. Я близко знаком с «благородным красноко­жим». Я жил с индейцами, выходил с ними на тропу войны, охотился с ними — на кузнечиков, помогал им красть скот; я скитался с ними, скальпировал их, ел их за завтраком. Я с наслаждением съел бы всю эту породу, будь у меня такая возможность.

Но я опять отвлекся. Пора вернуться к сравнению озер.

Комо, пожалуй, немного глубже Тахо, если здешние жители не врут. Они утверждают, что в этом месте глубина озера достигает тысячи восьмисот футов; но мне кажется, что для этого его синева недостаточно густа. Глубина Тахо в середине, согласно измерениям государственной геологической службы, равна тысяче пятистам двадцати пяти футам. Говорят, что большой пик напротив Белладжо имеет пять тысяч футов высо­ты, по я убежден, что, когда производились измерения, рейка соскользнула. Озеро в этом месте шириною в милю и сохраняет эту ширину отсюда до своего северного конца, то есть на шестнадцать миль; а от­сюда до южного конца — миль пятнадцать, — его ши­рина, по моему мнению, нигде не превышает полуми­ли. Окружающие его снеговые вершины, о которых столько приходится слышать, бывают видны очень редко, да и то в отдалении, — это Альпы. Ширина Тахо колеблется от десяти до восемнадцати миль, а горы смыкаются вокруг него, как стена. Их вершины круг­лый год покрыты снегом. Оно обладает одной очень странной особенностью: на его поверхности не появля­ется даже корочки льда, хотя другие озера в тех же горах, расположенные ниже, в более теплых зонах, зимой замерзают.

В такой глуши всегда приятно встретить знакомого и обменяться с ним впечатлениями. Мы наткнулись здесь на одного из наших товарищей по плаванию — старого ветерана, который ищет в этой солнечной стране мирных приключений и отдыха от своих по­ходов[60].

Глава XXI Прелестное озеро Лекко. — Поездка в коляске по сельской местности. — Сонная страна. — Кровавые святыни. — Сердце поповского царства. — Место рождения Арлекина. — Приближаемся к Венеции.

Мы проплыли на пароходике по озеру Лекко между дикими гористыми берегами, мимо вилл и деревушек и высадились в городке Лекко. Нам сказали, что он расположен в двух часах езды на лошадях от древнего города Бергамо и что мы доберемся туда задолго до отхода поезда. Мы наняли открытую коляску с рас­трепанным, шумным возницей и тронулись в путь. Поездка оказалась восхитительной. Кони были резвые, дорога ровная. Слева громоздились скалы, справа ле­жало прелестное озеро Лекко, и время от времени нас поливало дождем. Перед отъездом наш кучер подоб­рал с мостовой окурок сигары длиной в дюйм и сунул его в рот. Когда он продержал его во рту больше часа, я почувствовал, что следует проявить христианское милосердие и дать ему прикурить. Я протянул ему сигару, которую только что зажег, — он сунул ее в рот, а свой окурок спрятал в карман! Мне еще не приходи­лось встречать человека, который вел бы себя так непринужденно, по крайней мере после столь непродо­лжительного знакомства.

Теперь мы увидели внутреннюю Италию. Дома, сложенные из крупного камня, чаще всего были в пло­хом состоянии. Крестьяне и их дети обычно сидели сложа руки, а ослы и куры располагалась в гостиной и спальне как дома, никем не тревожимые. Пригретые солнцем возницы медленно ползущих на базар те­лежек, которые попадались нам навстречу, все без исключения крепко спали, растянувшись на куче своих товаров. Через каждые триста — четыреста ярдов мы натыкались на изображение какого-нибудь святого, вделанное в огромный каменный крест или каменный столб у дороги. Некоторые изображения Спасителя были весьма необычны. Они представляли его распя­тым на кресте, с лицом, искаженным смертной мукой. Лоб, изъязвленный терновым венцом, рана, нанесенная копьем, искалеченные руки и ноги, исполосованное бичами тело — все источало потоки крови! Такое кро­вавое, страшное зрелище, наверное, насмерть пугает детей. Сила воздействия этих картин еще усугублялась благодаря оригинальным вспомогательным средст­вам: вокруг нарисованной фигуры на видном месте располагались настоящие деревянные или железные предметы — кучка гвоздей, молоток к ним, губка и трость для нее, чаша с уксусом, лестница, по которой всходили на крест, копье, пронзившее ребра Спасителя. Терновый венец был сделан из настоящего терновника и прибит гвоздями к священной голове. На некото­рых итальянских церковных фресках, даже принадле­жащих кисти старых мастеров, к головам Спасителя и пресвятой девы прибиты гвоздями серебряные или золоченые венцы. Это так же нелепо, как и неуместно.

Иногда на стенах придорожных харчевен мы заме­чали громадные грубые изображения мучеников, точно такие же, как и изображения на крестах и столбах. То, что они нарисованы так топорно, вряд ли облег­чило бы их страдания. Мы находились в самом сердце поповского царства — счастливого, беспечного, само­довольного невежества, суеверий, косности, нищеты, праздности и неизбывной тупой никчемности. И мы с жаром восклицали: «Так им и надо, пусть себе раду­ются вместе с прочими животными; Боже избави, что­бы кто-нибудь стал их тревожить. Мы, со своей сторо­ны, давно уже простили этих окуривателей!»

Мы проезжали через невообразимо странные, чуд­ные городишки, нерушимо хранящие древние обычаи, все еще лелеющие мечты глубокой старины и не слы­хавшие о том, что земля вертится! Да и не интересу­ющиеся, вертится она или стоит на месте. У здешних жителей только и дела, что есть и спать, спать и есть; порою они немного трудятся — если найдется при­ятель, который постоит рядом и не даст им уснуть. Им не платят за то, чтобы они думали, им не платят за то, чтобы они тревожились о судьбах мира. В них нет ничего почтенного, ничего достойного, ничего умного, ничего мудрого, ничего блестящего, — но в их душах всю их глупую жизнь царит мир, превосхо­дящий всякое понимание! Как могут люди, называ­ющие себя людьми, пасть так низко и быть счаст­ливыми?

Мы проносились мимо средневековых замков, гус­то заросших плющом, который развернул свои зеле­ные знамена на башнях и зубчатых стенах — там, где некогда реял флаг какого-нибудь давно забытого кре­стоносца. Наш кучер указал на одну из этих древних крепостей и сказал (я даю перевод):

— Видите вот тот большой железный крюк, который торчит в стене обвалившейся башни под самым верхним окном?

Мы сказали, что на таком расстоянии разглядеть ничего не можем, но не сомневаемся, что крюк там есть.

— Так вот, — сказал он, — об этом крюке рассказы­вают такую легенду. Почти семьсот лет тому назад этим замком владел благородный граф Луиджи Джен­наро Гвидо Альфонсо ди Дженова...

— А какая у него была фамилия? — спросил Дэн.

— Фамилии у него не было. Его звали так, как я сказал, и больше никак. Он был сыном...

— Бедных, но честных родителей... Ладно, ладно, без подробностей... выкладывайте легенду.


Дата добавления: 2015-08-09; просмотров: 74 | Нарушение авторских прав


Читайте в этой же книге: КНИГА ПЕРВАЯ 1 страница | КНИГА ПЕРВАЯ 2 страница | КНИГА ПЕРВАЯ 3 страница | КНИГА ПЕРВАЯ 4 страница | КНИГА ПЕРВАЯ 5 страница | КНИГА ПЕРВАЯ 6 страница | КНИГА ПЕРВАЯ 7 страница | ЛЕГЕНДА 2 страница | ЛЕГЕНДА 3 страница | ЛЕГЕНДА 4 страница |
<== предыдущая страница | следующая страница ==>
ИСТОРИЯ АБЕЛЯРА И ЭЛОИЗЫ| ЛЕГЕНДА 1 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.018 сек.)