Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

Лирический дневник

Читайте также:
  1. IV. Дневники фельдшерского наблюдения
  2. XIV. Дневники курации
  3. Алгоритм ведения пищевого дневника.
  4. Ведение дневника
  5. Ведение дневника Таро
  6. Ведения дневника производственного обучения
  7. Выдержка из дневника исследований.

Но вернёмся в начало 1830-х годов, когда юноша Лермонтов, незаметно для всех, оканчивает своё формирование как поэта и как человека. Не доверяя почти никому из окружающих своего творчества, веря и не веря в свой талант, ведомый глубокой интуицией и прихотливой творческой волей, он к восемнадцати годам тем не менее утверждается в самом себе. Пять лет непрерывного, по сути тайного ото всех писания стихов были для него, прежде всего, испытанием своей души, постижением себя. Напряжённый труд ума, размашистое, как лавина, воображение, - да мало ли чего тут ещё не было!.. – но главное - его понесли певучие волны незримой творческой стихии, то вознося к небесам, то низвергая в бездны, - та, могучая и страшная, высшая гармония мироздания, что забирает и увлекает за собой самых одарённых, бесстрашных и сильных.

В письме от 28 августа 1832 года, из Петербурга, к Марии Лопухиной он пишет:

«Назвать вам всех, у кого я бываю? Я – та особа, у которой бываю с наибольшим удовольствием».

То есть точка опоры найдена – и это собственная душа…

Сказано вполне серьёзно, хотя и с небольшой долей самоиронии.

А дальше в письме ирония, если не сарказм, уже и не скрываются:

«Правда, по приезде я навещал довольно часто родных, с которыми мне следовало познакомиться, но в конце концов я нашёл, что лучший мой родственник – это я сам. Видел я образчики здешнего общества: дам весьма любезных, молодых людей весьма воспитанных; все вместе они производят на меня впечатление французского сада, очень тесного и простого; но в котором с первого раза можно заблудиться, потому что хозяйские ножницы уничтожили всякое различие между деревьями».

Подстриженность душ…

Как зорко схватывает юноша, ещё не достигший восемнадцати лет, суть великосветского общества!..

И всё это на примере «французского сада».

Известно коренное отличие французского парка от английского: первому свойственна геометрическая правильность строений и посадок, зеркальная симметрия во всём, то есть именно подстриженность; тогда как второй приволен, неправилен и угловат, подчёркивает исконную природную местность и лишь слегка организует её.

Лермонтов выбирает самобытность и свободу, ему явно претят хозяйские ножницы, - а ведь всё тогда в столичном свете было на французский лад: и речь, и манеры, и образ жизни.

Ирония к офранцуженности света отнюдь не прихотливая вспышка норова – она глубока и тверда в своей основе. Недаром вскоре Лермонтов столкнётся напрямую с законодателями моды: заочно и косвенно, в 1837 году, написав стихотворение «Смерть поэта», с убийцей Пушкина Дантесом, и прямо, лицом к лицу на дуэли в 1840 году, с сыном французского посла Барантом.

В том же письме к М.Лопухиной Лермонтов вспоминает «вчерашнее» небольшое наводнение в Петербурге, случившееся поздно вечером:

«…и даже трижды сделано по два пушечных выстрела, по мере того как вода убывала и прибывала. Ночь была лунная, я стоял у окна, которое выходит на канал. Вот что я написал:

 

Для чего я не родился

Этой синею волной?

Как бы шумно я катился

Под серебряной луной,

О! как страстно я лобзал бы

Золотистый мой песок,

Как надменно презирал бы

Недоверчивый челнок;

Всё, чем так гордятся люди,

Мой набег бы разрушал;

И к моей студёной груди

Я б страдальцев прижимал;

Не страшился б муки ада,

Раем не был бы прельщён;

Беспокойство и прохлада

Были б вечный мой закон;

Не искал бы я забвенья

В дальнем северном краю;

Был бы волен от рожденья

Жить и кончить жизнь мою!»

 

Стихия мгновенно находит отклик в стихах. Потому что она в душе…

 

 

«1830. Замечание. Когда я начал марать стихи в 1828 году [в пансионе], я как бы по инстинкту переписывал и прибирал их, они ещё теперь у меня. Ныне я прочёл в жизни Байрона, что он делал то же, - это сходство меня поразило!»

Первая из немногих дневниковых заметок Лермонтова, как правило, предельно коротких, - теперь они печатаются, рядом с его прозой и письмами, в разделе «Заметки. Планы. Сюжеты».

Марать стихи, расхожее тогда выражение, вмещало разом в себя и записывать, сочиняя, и исправлять, править, - удивительно точное слово для черновика. Поэт сначала марает, пишет начерно, а потом, когда готово, переписывает набело.

Юношеское творчество всегда, большей частью, черновик. Неведомая, непонятная, необъяснимая для себя самого, жгучая потребность самовыражения в слове; это невесомое скольжение по внезапно возникающим в глубине души таинственным волнам, несущим сочинителя неизвестно куда. Как бы по инстинкту … - так и появляются стихи, летучие, поначалу намаранные, с уточнениями, поправками, а потом перебелённые, переписанные начисто, белые, как паруса, на морской волне.

Откуда берётся вдохновение? Этого не знает никто и, прежде всего, сам поэт. Нечто, не определимое ни чутьём, ни разумом, ни словом; волны некоей гармонической стихии мироздания и жизни льются через душу, сталкиваясь с нарастающим волнением в ней самой, - и вдруг, соединяясь в силе и мощи, выплескиваются наружу. Отголоски перечувствованного, передуманного, прочитанного собираются во мгновение ока в обретённом образе, словно металлическая пыль, соединённая могучим магнитом, и на раскалённом горниле воображения переплавляются в новое неразъединимое вещество, живую словесную ткань, прочнее которой нет ничего в мире.

Лирика юного Лермонтова – черновик, в полном смысле этого слова. Стихи он переписывал, прибирал, но печатать не стремился. При жизни из сотен стихотворений (а были ведь ещё десятки поэм) в печати, за редчайшим исключением, ничего не вышло. Всё после гибели, в течение десятилетий. Вполне вероятно, что сам он никогда и не отдал бы для обнародования многие и многие свои ранние произведения. И дело тут не столько в некотором несовершенстве (относительном – по сравнению с его художественными вершинами) юношеских стихов, сколько в их предельной исповедальности. По сути, это был лирический дневник, нечто такое задушевное, что вряд ли выставляется напоказ и хранится глубоко, в тайне ото всех, как самое сокровенное. Но одновременно всё это было и творческим дневником, набросками, эскизами, первым отжимом винограда, ещё не перебродившим в настоящее вино, - и Лермонтов, опять-таки как бы по инстинкту, хорошо понимал, что всему своё время. Тем более чуя в себе непрестанно растущие творческие силы.

К новому имени в литературе всегда привыкают трудно. Когда в печати стали появляться стихи молодого Лермонтова, когда с небывалым по остроте и размаху откликом прозвучало его стихотворение на смерть Пушкина, а спустя три года появился первый поэтический сборник, несколько ошеломлённые критики бросились искать объяснение этому явлению. Ну и, конечно, большинство, не долго да и не глубоко думая, сошлось на самом лёгком решении: подражает!

Степан Шевырёв заметил у подающего «прекрасные надежды» поэта талант, но талант, «ещё не развившийся», подражающий и Пушкину, и Жуковскому, и Баратынскому, и Бенедиктову, равно как и другим, а вот самобытности почти не усмотрел, разве что в нескольких стихах (заметим в скобках, давно уже бесспорных шедеврах русской и мировой поэзии: «Молитвы» - «Я, матерь Божия…», «В минуту жизни трудную…; «Казачья колыбельная песня»; «Когда волнуется желтеющая нива…»).

«…трудно нам доискаться того, что собственно принадлежит новому поэту», - подытожил Шевырёв.

Тугое же у тебя, батенька, ухо!.. – так и хочется возразить ему.

Другой критик, Егор Розен, посчитал Лермонтова счастливым подражателем Пушкина, еще не успевшим проложить собственной дороги для своего таланта.

Розену и другим подобным ответил Белинский в 1842 году в статье «Стихотворения М.Лермонтова»:

«Это мнение столь мелочно и ошибочно, что не стоит и возражения. Нет двух поэтов столь существенно различных, как Пушкин и Лермонтов. Пушкин – поэт внутреннего чувства души; Лермонтов – поэт беспощадной мысли истины. Пафос Пушкина заключается в сфере самого искусства; пафос поэзии Лермонтова заключается в нравственных вопросах о судьбе и правах человеческой личности. Пушкин лелеял всякое чувство, и ему любо было в тёплой стороне предания; встречи с демоном нарушали гармонию духа его, и он содрогался этих встреч; поэзия Лермонтова растёт на почве беспощадного разума и гордо отрицает предание… Демон не пугал Лермонтова: он был его певцом. После Пушкина ни у кого из русских поэтов не было такого стиха, как у Лермонтова, и, конечно, Лермонтов обязан им Пушкину; но тем не менее у Лермонтова свой стих. В “Сказке для детей” этот стих возвышается до удивительной художественности, но в большей части стихотворений Лермонтова он отличается какою-то стальною прозаичностью и простотою выражения. Очевидно, что для Лермонтова стих был только средством для выражения его идей, глубоких и вместе простых своею беспощадною истиною, и он не слишком дорожил им. Как у Пушкина грация и задушевность, так у Лермонтова жгучая и острая сила составляет преобладающее свойство стиха; это треск грома, блеск молнии, взмах меча, визг пули».

Николай Чернышевский в «Очерках гоголевского периода русской литературы» в своей оценке Лермонтова точен и прозорлив (хотя сам по себе этот гоголевский период весьма сомнителен: что же, Лермонтов второстепеннее Гоголя? неравноценная величина по сравнению с ним?):

«…решительно ни один из наших поэтов до 1841 года включительно (когда была написана эта статья) не писал стихов таким безукоризненным языком, как Лермонтов; у самого Пушкина неправильных и натянутых оборотов более, чем у Лермонтова…

Каждому известно, что некоторые из наименее зрелых стихотворений Лермонтова по внешней форме – подражания Пушкину, но только по форме, а не по мысли; потому что идея и в них чисто лермонтовская, самобытная, выходящая из круга пушкинских идей. Но ведь таких пьес у Лермонтова немного: он очень скоро совершенно освободился от внешнего подчинения Пушкину и сделался оригинальнейшим из всех бывших у нас до него поэтов, не исключая и Пушкина».

Лицейский друг Пушкина Вильгельм Кюхельбекер, в сибирской ссылке, записал в 1844 году в своём дневнике:

«Простой и даже самый лучший подражатель великого или хоть даровитого о д н о г о поэта, разумеется, лучше бы сделал, если бы никогда не брал в руки пера. Но Лермонтов не таков, он подражает или, лучше сказать, в нём найдутся отголоски и Шекспиру, и Шиллеру, и Байрону, и Пушкину, и Кюхельбекеру, и даже Пфейфелю, Глейму и Илличевскому. Но и в самих подражаниях у него есть что-то своё, хотя бы только то, что он самые разнородные стихи умеет спаять в стройное целое, а это не безделица».

Конечно, это писалось Кюхлей для самого себя, но всё-таки как-то кюхельбекерно и тошно от столь небрежного и пустого по сути отзыва «мэтра»: опять «подражания», «отголоски»… Это о Лермонтове-то – «что-то своё»?.. Там же, в небольшой книжке его 1840 года – сплошь шедевры! Да уж, не безделица…

Разумеется, отголосков в ранних его стихах с избытком, но разве вся мировая литература не есть сама отголосок фольклора и верований, всего, что увидено, услышано, прочувствовано, прочитано, пережито?

Ещё только начиная марать стихи, в пятнадцать лет, Лермонтов писал, что ему уже нечего заимствовать из отечественной словесности. В поэзии народной, в русских песнях – а вовсе не в литературе – он надеялся тогда отыскать новые впечатления, чтобы почуять наконец под ногами твёрдую почву, опять-таки по инстинкту понимая, что настоящее в литературе и культуре вырастает из глубин языка, устного творчества, религии. О том, сколь глубоки, уже тогда, его мысли и интуиция, можно судить по письму 1831 года к «дорогой тётеньке» Марии Шан-Гирей, которая как-то невзначай, в светском письме к своему молодому родственнику неосторожно «обидела» Шекспира, и он вступился за его честь

Тётушка ненароком так воспламенила племянника, что он не только называет несколько «глубоких и трогательнейших сцен», выпущенных приторными французами из пьесы, но приводит разговор Гамлета с придворными, которым поручено вызнать, не сошёл ли принц с ума. Гамлет, легко сбив с толку надоевших ему глупцов, вдруг просит их сыграть на флейте, а когда те отказываются, дескать, не обучены, говорит им: «Ужели после этого не чудаки вы оба? когда из такой малой вещи вы не можете исторгнуть согласных звуков, как хотите из меня, существа одарённого сильной волею, исторгнуть тайные мысли?..» - «И это не прекрасно!.. - восклицает Лермонтов. -…Как обижать Шекспира?»

Тайных мыслей самого Лермонтова, его самобытности и неподражаемости, наконец, гениальности в упор не разглядели ни Шевырёв, ни Розен, ни Чернышевский, ни Кюхельбекер, ни множество других, отнюдь не глупых современников. Один Белинский почуял нечто…

 

 


Дата добавления: 2015-07-11; просмотров: 247 | Нарушение авторских прав


Читайте в этой же книге: Ночные» стихотворения | Ничтожество или бессмертие? | Душа-невидимка | Середниково | Университет | Магия видения | Могильная гряда | Загадка родового имени | Не от мира сего | Вопрос без слов |
<== предыдущая страница | следующая страница ==>
В ожидании чуда| По следам гения

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.017 сек.)