Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

Мещанские мысли

Читайте также:
  1. Античные мыслители в поисках общего, особенного и повторяющегося в истории
  2. Билет – 3. Публицистика первых лет революции: М. Горький «Несвоевременные мысли», А. Блок «Интеллигенция и революция», Бунин «Окаянные дни».
  3. Буратино едва не погибает по собственному легкомыслию Папа Карло клеит ему одежду из цветной бумаги и покупает азбуку
  4. В период работы организма по исцелению необходимо строго запретить себе любые мысли об употреблении даже ложки жидкости!
  5. ВЛИЯНИЕ РЕФОРМАЦИОННОЙ МЫСЛИ НА ИСТОРИЮ
  6. Влияние христианства на развитие образования и педагогической мысли в России до XVIII в
  7. Генштаб как прообраз фабрик мысли

 

К сожалению, я не был знаком со своей прабабушкой, умершей в глубокой старости, лет за тридцать до моего рождения, и не мог спросить ее:

– Вот вы долгий‑долгий век прожили, много видели, слышали много. Может быть, ваша мать рассказывала вам о Наташе Ростовой…

– Это что за Пьера Безухова вышла? – спросила бы прабабушка.

– Да, да, за Безухова. Вы сами, может быть, с Татьяной Лариной дружили…

– Княгиня Гремина? Помню, помню. У нее сестра была, Ольга. Хохотунья.

– Да, сестра Ольга. А гончаровскую Веру, может быть, на руках носили.

– Веру? Кажется, нет. А Марфиньку держала. Препотешная девчонка была. Все, бывало, хочет за нос укусить. А было ей тогда… сколько же? – месяца четыре, зубов еще не было.

– Почти столетие прошло пред нами, целая эпоха, море лиц, событий, настроений. Скажите, было ли когда‑нибудь так, чтобы женщина хотела перестать быть женщиной?

Прабабушка подумала бы, перебирая незримые листы памяти, и сказала бы, улыбнувшись:

– Как же. Кавалер‑девица Дурова, нарядившись гусаром, всю войну с Бонапартом провела и даже крест получила. Пушкин Александр Сергеевич, камер‑юнкер… знаешь такого?

– Что‑то как будто слышал…

– Как же это так – как будто? Первый поэт был в наше время.

– Теперь, бабушка, только те поэтами считаются, кто посильнее выбранится. Теперь у нас, бабушка, культура во какая…

– Ну так вот, Александр Сергеевич ее записки хотел издать.

– Нет, не то. Это исключительный случай, были и у нас амазонки. А вот хотели ли когда‑нибудь все женщины, понимаете, все – превратиться не то в мужчин, не то в существа среднего пола? Встречали ли вы в своей долгой жизни даму, барышню в шляпке, напоминающей мужской котелок, в костюме типа узкого сюртука, в платье такого покроя, какой бывает у чехлов, которые вешаются летом на люстры, чтобы их не запачкали мухи?

Прабабушка обязательно позвонила бы и сказала вбежавшему казачку:

– Принеси валерьянки, барин что‑то заговариваться стал! – и, обратившись ко мне, добавила бы престрого: – Кто же, сударь ты мой, наденет такую пакость? Как это может быть, чтобы женщина сознательно лишала себя лучшего своего украшения – женственности?

Бабушка, милая бабушка, – может быть. И уже есть.

Безмерно‑грациозная эпоха гавота, полонеза, сарабанды, даже мазурки, даже вальса – не офокстроченного вальса‑«бостон», а настоящего, былого – канула в Лету. От кринолинов, от мушек, от галантных дней французского и отечественного Версаля мы пришли – сквозь уродство турнюров, шаровар и соломенных тарелок на голове – к костюмам мужского покроя, к шляпам‑котелкам.

Ваши дамы держали в руке – томик Парни, розу, кружевной платок, наши – папиросу. При Екатерине – да будет вечно благословенно это легендарное время! – вы носили пушистый паутинный парик; когда Онегин «возбуждал улыбки дам огнем нежданных эпиграмм» – длинные змейки локонов сбегали по вашим плечам.

А теперь, в тустепные дни, на танцульках царит прическа «гарсон», последнее достижение бездарной эпохи.

Когда я вижу женщину в платье, которое с одинаковым эффектом можно было бы надеть вверх ногами, ибо и в первом и во втором случае оно одинаково безобразно, мне хочется подойти к ней и сказать:

– Зачем вы себя уродуете? Зачем вы надели на себя чехол с люстры? Как вы не можете понять, что этот халат пошл, старит вас, делает вас смешной?

Когда я вижу на улице даму в сюртуке, котелке, со стеком в руке, мне хочется обратиться к ближайшему полицейскому с требованием прекратить это нарушение общественного порядка. И если я не делаю этого, то только потому, что полицейские, как и котелковые дамы, ничего не понимают ни в красоте, ни в женственности.

Раньше фасоны новых платьев рождались в голове художников Божьей милостью, поэтов своего дела. Раньше каждый новый танец принимался только в том случае, если он был красив, плавен, грациозен.

Теперь мода на то и на другое основывается на доказательстве от обратного:

Фокстрот гадок? Он завоевал все танцульки. «Гарсон» превращает женщину в рыжего из цирка – перед ним склонились головы всех дам мира. Прежде женщины из кожи лезли, чтобы показать платье, а теперь лезут из платья, чтобы показать кожу? Да здравствует декольте до пояса и юбки выше колен!

Бабушка, вы вся из эпохи гавота. Мы все – из южноамериканского кабака. Какой‑то пьяный матрос в таверне Сан‑Франциско или Калькутты, вспоминая давно забытый вальс, начал выделывать под сиплый граммофон па, не похожие ни на какой танец. Лорнирующей его английской мисс из самых «эстетных» нетрезвые телодвижения показались ужасно милыми. Их повторили в Нью‑Йорке, потом Париже, потом Лондоне. Так родился фокстрот. Кто скажет, в какой пивной появились впервые тустеп, уанстеп, шимми, все то несказанно мерзкое, безмерно пошлое, что с таким усердием повторяют наши сестры, дочери, жены на, извините за выражение, «танцевальных» вечерах?

И разве шимми и платьеобразный чехол – завершение «культуры»? Кто знает, не станет ли завтра модным «танец пирата, на мачте раскалывающего себе голову бутылкой виски» или платье «фасона – не ваше дело». Ведь есть же теперь фасон юбки – «милости просим», или, как его здесь называют – «olkaa hyva»…

Бабушка, милая бабушка, нет у нас красоты, мужества нет одним взмахом выбросить всю эту гниль. Да и не хочется как‑то. Все равно рабы пьяной моды каждый протест встретят все тем же словом: «Мещанство!»

Томик Парни, роза, кружевной платок… Гавот, полонез, сарабанда… Кринолины, пушистый паутинный парик, локоны… Да будут навсегда, навсегда трижды благословенны эти «мещанские», эти сказочные годы!

 

(Новые русские вести. 1925. 25 января. N9 330)

 

 

О мещанстве

 

Если серьезно подойти к вопросу о завоеваниях революции, главнейшим из них (если не единственным) следует признать ненависть к революции и, как следствие этой ненависти, – немного грустную, немного стыдливую любовь к прошлому и слишком позднее раскаяние в том, что былое золото жизни мы так неразумно разменивали на дырявые пятаки житейской пошлости.

Целую груду таких медяков оставили мы на родных пепелищах. В том же пепле брошено и начало наших мелкомонетных благоглупостей, некогда отравлявших нашу, право же, хорошую жизнь. Я говорю о своеобразном недуге русского интеллигентного – или мнившего себя интеллигентным – общества, недуге властно вкоренившемся в нас с молоком матери. Если бы существовала специальная наука по изучению и классификации общественно‑бытовых болезней, этот недуг был бы назван боязнью мещанства, своего рода мещанофобией, мещанобоязнью.

Вы помните, конечно, этих набитых пустотой и пресным «эстетством» людей, которые и денно и нощно попугайствовали: «Ах, это такое мещанство, провинциализм, моветон!»

Еще никем и никогда не было доказано, что столица, собственно, и поставлявшая в изобилии подобного рода двуногие граммофоны, нашла ключ к правильному уразумению житейской мудрости: наоборот, многочисленными примерами можно доказать, как вянет всяческая человеческая радость в дымных тупиках больших городов.

Но для оскаруальдствующих обывателей здравый смысл был камнем, привешенным на шею «мещан». Да и радость, покой, счастье, в конечном счете, не стоят пары пустозвонных слов в высоком стиле. Главное – оригинальность до жалкого безвкусья, сальто‑мортале мысли, костюмов, привычек.

Господи, сколько таких узколобых законодателей портило кровь себе и другим!

Появится где‑нибудь Марья Петровна в прелестном по рисунку, чрезвычайно к ней идущем платье, но розовом, вся губерния вне себя:

– Представьте… какой ужас… Марья Петровна на балу в дворянском собрании была в… розовом платье. Розовом! Нет, вы подумайте!

И та, которой предлагали подумать, хотя это и не было в ее привычке, не только думала, но и изрекала целый сноп истин:

– Ничего удивительного, Марья Петровна совсем парвеню: она до сих пор любит своего мужа! Слава Богу, я не такая. Вот недавно, например, выписала почти из Парижа платье цвета давленой мыши и замечательного фасона: с первого взгляда даже не разберешь, где верх, где низ. Правда, мой Базиль говорит, что от одного цвета моего нового платья может затошнить, но ведь он совсем не эстет!

Читаете вы что‑нибудь, подходит один из пророков «бытовой эмансипации» (была и такая), скептически кривит вдохновенное лицо и говорит так, будто у него полон рот песку (тоже модно было):

– Читаете?

– Нет, рыбу ужу. Видите, кажется!

– Не волнуйтесь, это не оригинально. Тэк‑с. А что читаете?

– «Евгения Онегина». Неувядающая вещь. Век прошел, а Пушкин все так же прекрасен.

Пророк в ужасе всплескивает руками, и у него изо рта начинает сыпаться песок давно уже набивших оскомину слов:

– Как? Пушкина? А Державина вы не читаете? Да знаете ли вы, что теперь уже и Чехова считают банальным? Вот возьмите‑ка лучше это – самый модный автор!

И вам суют напечатанный на слоновой бумаге бред одного из тех шутов от литературы, что во время оно бегали по Москве и Петербургу в желтых кофтах, а ныне лизоблюдствуют у большевиков.

Мещанобоязнь, чего и следовало, конечно, ожидать, превратилась в конце концов в такую обывательскую труху, от которой подчас прямо тошно делалось. Куда ни плюнь – везде «мещаноборец», да еще какой! С апломбом, с мизерным от природы, да еще заутюженным пошлостью умом, с жалкими потугами на «философию», вроде того мало обещающего юноши, который всю европейскую и азиатскую Россию объездил с лекцией на тему: «Мещанство ли Бог?»

И юношу слушали. Некоторые даже восхищались, когда эстетствующий недоросль, выгнанный из пятого класса гимназии за громкое поведение и тихие успехи, паясничал на эстраде: «Какое развитие, какой ум!»

Мудрено ли, что в результате такого «развития» добрая половина «мыслящей» части русского народа оказалась во власти свода законов по «немедленному хорошему тону»? Чего только не было в этой хартии обывательского рабства!

Оригинальность только тогда оригинальность, когда она оригинальна. Вне этого все клоунады на канате изысканности есть не что иное, как самое неприкрашенное мещанство, отвратительное в своей трафаретности, заезженности, обмусоленности. Можно любить соловьев (разве их можно не любить?), можно часами ловить в сиреневом хрустале неба длинные копья луны и вместе с тем не только не быть «мещанином», но и понимать прекрасное во сто раз глубже, чем господа эстеты в кавычках.

Быть может, это понятно хоть теперь, когда все потеряно и мещанство, и немещанство. Быть может, не только я с огромной радостью отдал бы все наше «сегодня» с его бешеной погоней за лишним куском хлеба, с его никогда еще небывалой действительной вульгарностью мысли, слова и дела, с уличной пошлостью его танцев, его кино, профанирующих настоящее искусство его продажностью и гнилью, – за наше мертвое «вчера», за милый сад с соловьями, за уютную воркотню самовара, за зеленые червонцы луны, рассыпанные щедрым небом по темным дорожкам, за глухой, будто стыдливый плач родного рояля, за самое простое счастье, за самую обыденную жизнь, за самый маленький покой. За то, что никогда не было «мещанством», что всегда было жизнью и что теперь стало мечтой.

 

(Новые русские вести. 1924. 16 марта. № 75)

 

 

О свободе

 

 

(размышления обывателя)

 

В былые времена, ну, скажем, лет с десять тому назад, от одного только слова «свобода» весьма многие достойные люди в раж входили и некоторые даже слезу умиления пускали. А вот теперь, можно сказать, совсем наоборот: скажет головотяп какой – «свобода», а у тебя, извините за выражение, к горлу клубок подкатывается. Так, кажется, и смазал бы головотяпа.

Очень, должен сознаться, удивительно все это. Раньше свобода интересной дамочкой была, в кисейном одеянии, с мечом в руке. Может, конечно, он картонный был, меч‑то этот, и кисея напрокат взята, а все же умилительно. Нынче же дамочка сия, как говорят, чудодейственным образом в удочку превратилась: на одном ее конце – червяк, а на другом – дурак. Сидят это, значит, товарищи‑рыболовы с удочками‑свободами и простачков из мутной водицы вылавливают. А ученые люди, которые знатоки по этой части, считают даже свободу куда проще удочки, потому в ней, в свободе, и червяков нет – одни дураки.

Где тут правда – не разберешь. Темна вода во облацех, а мутная вода рыболовов еще потемней будет. Но, между прочим, порой мозгами своими раскидываешь, до самой сути дойти желаешь.

Возьмем, к примеру, свободу совести. Читаются ли эти два слова так, как пишутся, или следует произносить их иным образом – «свобода от совести»? Затем: как понимать «свободу совести» в применении, скажем, к Зиновьеву, у коего никогда никакой совести не было, или к Керенскому, у которого она резиновая, то есть растягивается в любом направлении и на любое расстояние? Или ежели вот эсер Лебедев заговорит про свободу совести, то следует вспомнить, за что он из кассы Стамбулийского четыре миллиона франков получил, или не следует?

Говорят еще: свобода – лихорадка навыворот, ибо свобода начинается жаром, а оканчивается ознобом. Сие умозаключение глубоко верно есть. Примером разительным к тому может служить тот же господин, а вернее сказать – полутоварищ Керенский: в марте он с великим жаром в кровать Александра III лег и даже, говорят, на стол императорский ноги положил, а в октябре в костюм кормилицы облачился и в превеликом ознобе сбежал к западноевропейским демократиям. Озноба же Чернова, когда его матрос Железняков по головке стулом хлопнул, никакими выражениями описать невозможно.

Есть еще «свобода слова» – вещь уже совсем непонятная. Где граница между словом и, извините за выражение, такой‑то бабушкой? Вот, скажем, в коминтерне, в советах, в комячейках специальные людишки денно и нощно «выражаются». Есть ли это свобода слова или просто отвратительная должность, червонцами оплачиваемая? И ежели, примерно сказать, советские людишки с российского обывателя седьмую шкуру дерут, а восьмую вперед уже английским капиталистам в виде концессии сдали, и российский обыватель орет благим матом – так надо ли считать «свободой слова» этот обывательский благой мат, или «свободой слова» считается мат советских людишек, с коим они живодерством занимаются?

Революцию замышляют мудрецы, приводят ее в исполнение палачи, а пользуются ею – прохвосты. Хотя эта мудрость стара, она все же невразумительна. Что пользуются русской революцией прохвосты – это верно. Даже после семнадцатой рюмки ни Рыкова, ни Троцкого, ни всю их шайку честными людьми не назовешь. А вот насчет подготовителей революции, насчет мудрецов‑то, непонятно. Какой, скажем, мудрец – Керенский? А уж как сей заложник демократии революцию подготовил и на свою, и на нашу голову! Ежели его и можно назвать мудрецом, то разве в смысле того мудреца, которому лиса говорит в крыловской басне: «Отколе, умная, бредешь ты, голова?»

Раздумываю я частенько и над «свободой вероисповеданий». Удивительная это «свобода вероисповеданий», когда в русских церквах комсомольцы самогон распивают и «шимми» пьяными ногами выделывают. Или, может, у них вера такая, чтобы, значит, провыражавшись в комячейке с утра до вечера, ночью в реквизированной церкви Маньке‑Вытри‑Нос сознательного господина изобразить и с ней эту самую «шимму» седьмого поту шпарить? Может, и то, что у всех заправил советских в заграничных банках миллионы золотом на всякий случай хранятся, – тоже «свобода вероисповеданий»? Потому вера бывает разная. Иной в Бога верит, а иной больше насчет тридцати сребреников.

Разно, в общем смысле, толкуется «свобода» эта самая. Вспоминается мне, к примеру, господин профессор Милюков. Тоже – из мудрецов, что революцию подготовляли. Были они, господин профессор, в 1917 году за Францию с прочими союзниками, о Константинополе для России подумывали; в 1918‑м к немцам припали, когда те в Киеве «Украину выдумывали»; потом опять к французам кинулись; были до революции либеральным монархистом, после революции – либеральным республиканцем, а теперь – совсем господин Керенский, только разве немножко поумнее. Вот и разгадай тут: какая «свобода» в господине профессоре верх берет: «свобода совести» или «свобода смены вех»?

 

(Новые русские вести. 1924. 31 августа. № 210)

 

 


Дата добавления: 2015-12-07; просмотров: 71 | Нарушение авторских прав



mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.013 сек.)