Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

Часть вторая 18 страница. – Помню, всё помню

Читайте также:
  1. A) Шырыш рельефінің бұзылысы 1 страница
  2. A) Шырыш рельефінің бұзылысы 2 страница
  3. A) Шырыш рельефінің бұзылысы 2 страница
  4. A) Шырыш рельефінің бұзылысы 3 страница
  5. A) Шырыш рельефінің бұзылысы 3 страница
  6. A) Шырыш рельефінің бұзылысы 4 страница
  7. A) Шырыш рельефінің бұзылысы 4 страница

– Помню, всё помню! – вскричал он. – Я был тогда штабс-капитаном. Вы – такая крошка, хорошенькая. Нина Александровна… Ганя… Я был у вас… принят. Иван Федорович…

– И вот, видишь, до чего ты теперь дошел! – подхватила генеральша. – Значит, все-таки не пропил своих благородных чувств, когда так подействовало! А жену измучил. Чем бы детей руководить, а ты в долговом сидишь. Ступай, батюшка, отсюда, зайди куда-нибудь, встань за дверь в уголок и поплачь, вспомни свою прежнюю невинность, авось бог простит. Поди-ка, поди, я тебе серьезно говорю. Ничего нет лучше для исправления, как прежнее с раскаянием вспомнить.

Но повторять о том, что говорят серьезно, было нечего: генерал, как и все постоянно хмельные люди, был очень чувствителен, и как все слишком упавшие хмельные люди, нелегко переносил воспоминания из счастливого прошлого. Он встал и смиренно направился к дверям, так что Лизавете Прокофьевне сейчас же и жалко стало его.

– Ардалион Александрыч, батюшка! – крикнула она ему вслед, – остановись на минутку; все мы грешны; когда будешь чувствовать, что совесть тебя меньше укоряет, приходи ко мне, посидим, поболтаем о прошлом-то. Я ведь еще, может, сама тебя в пятьдесят раз грешнее; ну, а теперь прощай, ступай, нечего тебе тут… – испугалась она вдруг, что он воротится.

– Вы бы пока не ходили за ним, – остановил князь Колю, который побежал было вслед за отцом. – А то через минуту он подосадует, и вся минута испортится.

– Это правда, не тронь его; через полчаса поди, – решила Лизавета Прокофьевна.

– Вот что значит хоть раз в жизни правду сказать, до слез подействовало! – осмелился вклеить Лебедев.

– Ну уж и ты-то, батюшка, должно быть, хорош, коли правда то, что я слышала, – осадила его сейчас же Лизавета Прокофьевна.

Взаимное положение всех гостей, собравшихся у князя, мало-помалу определилось. Князь, разумеется, в состоянии был оценить и оценил всю степень участия к нему генеральши и ее дочерей и, конечно, сообщил им искренно, что и сам он сегодня же, еще до посещения их, намерен был непременно явиться к ним, несмотря ни на болезнь свою, ни на поздний час. Лизавета Прокофьевна, поглядывая на гостей его, ответила, что это и сейчас можно исполнить. Птицын, человек вежливый и чрезвычайно уживчивый, очень скоро встал и отретировался во флигель к Лебедеву, весьма желая увести с собой и самого Лебедева. Тот обещал прийти скоро; тем временем Варя разговорилась с девицами и осталась. Она и Ганя были весьма рады отбытию генерала; сам Ганя тоже скоро отправился вслед за Птицыным. В те же несколько минут, которые он пробыл на террасе при Епанчиных, он держал себя скромно, с достоинством, и нисколько не потерялся от решительных взглядов Лизаветы Прокофьевны, два раза оглядевшей его с головы до ног. Действительно, можно было подумать знавшим его прежде, что он очень изменился. Это очень понравилось Аглае.

– Ведь это Гаврила Ардалионович вышел? – спросила она вдруг, как любила иногда делать, громко, резко, прерывая своим вопросом разговор других и ни к кому лично не обращаясь.

– Он, – ответил князь.

– Едва узнала его. Он очень изменился и… гораздо к лучшему.

– Я очень рад за него, – сказал князь.

– Он был очень болен, – прибавила Варя с радостным соболезнованием.

– Чем это изменился к лучшему? – в гневливом недоумении и чуть не перепугавшись, спросила Лизавета Прокофьевна, – откуда взяла? Ничего нет лучшего. Что именно тебе кажется лучшего?

– Лучше «рыцаря бедного» ничего нет лучшего! – провозгласил вдруг Коля, стоявший всё время у стула Лизаветы Прокофьевны.

– Это я сам тоже думаю, – сказал князь Щ. и засмеялся.

– Я совершенно того же мнения, – торжественно провозгласила Аделаида.

– Какого «рыцаря бедного»? – спрашивала генеральша, с недоумением и досадой оглядывая всех говоривших, но увидев, что Аглая вспыхнула, с сердцем прибавила: – Вздор какой-нибудь! Какой такой «рыцарь бедный»?

– Разве в первый раз мальчишке этому, фавориту вашему, чужие слова коверкать! – с надменным негодованием ответила Аглая.

В каждой гневливой выходке Аглаи (а она гневалась очень часто) почти каждый раз, несмотря на всю видимую ее серьезность и неумолимость, проглядывало столько еще чего-то детского, нетерпеливо школьного и плохо припрятанного, что не было возможности иногда, глядя на нее, не засмеяться, к чрезвычайной, впрочем, досаде Аглаи, не понимавшей, чему смеются, и «как могут, как смеют они смеяться». Засмеялись и теперь сестры, князь Щ., и даже улыбнулся сам князь Лев Николаевич, тоже почему-то покрасневший. Коля хохотал и торжествовал. Аглая рассердилась не на шутку и вдвое похорошела. К ней чрезвычайно шло ее смущение, и тут же досада на самое себя за это смущение.

– Мало он ваших-то слов перековеркал, – прибавила она.

– Я на собственном вашем восклицании основываюсь! – прокричал Коля. – Месяц назад вы Дон-Кихота перебирали и воскликнули эти слова, что нет лучше «рыцаря бедного». Не знаю, про кого вы тогда говорили: про Дон-Кихота или про Евгения Павлыча, или еще про одно лицо, но только про кого-то говорили, и разговор шел длинный…

– Ты, я вижу, уж слишком много позволяешь себе, мой милый, с своими догадками, – с досадой остановила его Лизавета Прокофьевна.

– Да разве я один? – не умолкал Коля. – Все тогда говорили, да и теперь говорят; вот сейчас князь Щ. и Аделаида Ивановна и все объявили, что стоят за «рыцаря бедного», стало быть, «рыцарь-то бедный» существует и непременно есть, а по-моему, если бы только не Аделаида Ивановна, так все бы мы давно уж знали, кто такой «рыцарь бедный».

– Я-то чем виновата, – смеялась Аделаида.

– Портрет не хотели нарисовать – вот чем виноваты! Аглая Ивановна просила вас тогда нарисовать портрет «рыцаря бедного» и рассказала даже весь сюжет картины, который сама и сочинила, помните сюжет-то? Вы не хотели…

– Да как же бы я нарисовала, кого? По сюжету выходит, что этот «рыцарь бедный»

 

С лица стальной решетки

Ни пред кем не подымал.

 

Какое же тут лицо могло выйти? Что нарисовать: решетку? Аноним?

– Ничего не понимаю, какая там решетка! – раздражалась генеральша, начинавшая очень хорошо понимать про себя, кто такой подразумевался под названием (и, вероятно, давно уже условленным) «рыцаря бедного». Но особенно взорвало ее, что князь Лев Николаевич тоже смутился и наконец совсем сконфузился, как десятилетний мальчик. – Да что, кончится или нет эта глупость? Растолкуют мне или нет этого «рыцаря бедного»? Секрет, что ли, какой-нибудь такой ужасный, что и подступиться нельзя?

Но все только продолжали смеяться.

– Просто-запросто есть одно странное русское стихотворение, – вступился наконец князь Щ., очевидно, желая поскорее замять и переменить разговор, – про «рыцаря бедного», отрывок без начала и конца. С месяц назад как-то раз смеялись все вместе после обеда и искали, по обыкновению, сюжета для будущей картины Аделаиды Ивановны. Вы знаете, что общая семейная задача давно уже в том, чтобы сыскать сюжет для картины Аделаиды Ивановны. Тут и напали на «рыцаря бедного», кто первый, не помню…

– Аглая Ивановна! – вскричал Коля.

– Может быть, согласен, только я не помню, – продолжал князь Щ. – Одни над этим сюжетом смеялись, другие провозглашали, что ничего не может быть и выше, но чтоб изобразить «рыцаря бедного», во всяком случае надо было лицо; стали перебирать лица всех знакомых, ни одно не пригодилось, на этом дело и стало; вот и всё; не понимаю, почему Николаю Ардалионовичу вздумалось всё это припомнить и вывести? Что смешно было прежде и кстати, то совсем неинтересно теперь.

– Потому что новая глупость какая-нибудь подразумевается, язвительная и обидная, – отрезала Лизавета Прокофьевна.

– Никакой нет глупости, кроме глубочайшего уважения, – совершенно неожиданно важным и серьезным голосом вдруг произнесла Аглая, успевшая совершенно поправиться и подавить свое прежнее смущение. Мало того, по некоторым признакам можно было подумать, глядя на нее, что она сама теперь радуется, что шутка заходит всё дальше и дальше, и весь этот переворот произошел в ней именно в то мгновение, когда слишком явно заметно стало возраставшее всё более и более и достигшее чрезвычайной степени смущение князя.

– То хохочут как угорелые, а тут вдруг глубочайшее уважение явилось! Бешеные! Почему уважение? Говори сейчас, почему у тебя, ни с того ни с сего, так вдруг глубочайшее уважение явилось?

– Потому глубочайшее уважение, – продолжала также серьезно и важно Аглая в ответ почти на злобный вопрос матери, – потому что в стихах этих прямо изображен человек, способный иметь идеал, во-вторых, раз поставив себе идеал, поверить ему, а поверив, слепо отдать ему всю свою жизнь. Это не всегда в нашем веке случается. Там, в стихах этих, не сказано, в чем, собственно, состоял идеал «рыцаря бедного», но видно, что это был какой-то светлый образ, «образ чистой красоты», и влюбленный рыцарь, вместо шарфа, даже четки себе повязал на шею. Правда, есть еще там какой-то темный, недоговоренный девиз, буквы А. Н. Б., которые он начертал на щите своем…

– А. Н. Д., – поправил Коля.

– А я говорю А. Н. Б., и так хочу говорить, – с досадой перебила Аглая, – как бы то ни было, а ясное дело, что этому бедному рыцарю уже всё равно стало: кто бы ни была и что бы ни сделала его дама. Довольно того, что он ее выбрал и поверил ее «чистой красоте», а затем уже преклонился пред нею навеки; в том-то и заслуга, что если б она потом хоть воровкой была, то он все-таки должен был ей верить и за ее чистую красоту копья ломать. Поэту хотелось, кажется, совокупить в один чрезвычайный образ все огромное понятие средневековой рыцарской платонической любви какого-нибудь чистого и высокого рыцаря; разумеется, всё это идеал. В «рыцаре же бедном» это чувство дошло уже до последней степени, до аскетизма; надо признаться, что способность к такому чувству много обозначает и что такие чувства оставляют по себе черту глубокую и весьма, с одной стороны, похвальную, не говоря уже о Дон-Кихоте. «Рыцарь бедный» – тот же Дон-Кихот, но только серьезный, а не комический. Я сначала не понимала и смеялась, а теперь люблю «рыцаря бедного», а главное, уважаю его подвиги.

Так кончила Аглая, и, глядя на нее, даже трудно было поверить, серьезно она говорит или смеется.

– Ну, дурак какой-нибудь и он, и его подвиги! – решила генеральша. – Да и ты, матушка, завралась, целая лекция; даже не годится, по-моему, с твоей стороны. Во всяком случае непозволительно. Какие стихи? Прочти, верно, знаешь! Я непременно хочу знать эти стихи. Всю жизнь терпеть не могла стихов, точно предчувствовала. Ради бога, князь, потерпи, нам с тобой, видно, вместе терпеть приходится, – обратилась она к князю Льву Николаевичу. Она была очень раздосадована.

Князь Лев Николаевич хотел было что-то сказать, но ничего не мог выговорить от продолжавшегося смущения. Одна только Аглая, так много позволившая себе в своей «лекции», не сконфузилась нимало, даже как будто рада была. Она тотчас же встала, все по-прежнему серьезно и важно, с таким видом, как будто заранее к тому готовилась и только ждала приглашения, вышла на средину террасы и стала напротив князя, продолжавшего сидеть в своих креслах. Все с некоторым удивлением смотрели на нее, и почти все – князь Щ., сестры, мать – с неприятным чувством смотрели на эту новую приготовлявшуюся шалость, во всяком случае несколько далеко зашедшую. Но видно было, что Аглае нравилась именно вся эта аффектация, с которою она начинала церемонию чтения стихов. Лизавета Прокофьевна чуть было не прогнала ее на место, но в ту самую минуту, как только было Аглая начала декламировать известную балладу, два новые гостя, громко говоря, вступили с улицы на террасу. Это были генерал Иван Федорович Епанчин и вслед за ним один молодой человек. Произошло маленькое волнение.

 

VII

 

Молодой человек, сопровождавший генерала, был лет двадцати восьми, высокий, стройный, с прекрасным и умным лицом, с блестящим, полным остроумия и насмешки взглядом больших черных глаз. Аглая даже и не оглянулась на него и продолжала чтение стихов, с аффектацией продолжая смотреть на одного только князя и обращаясь только к нему одному. Князю стало явно, что всё это она делает с каким-то особенным расчетом. Но по крайней мере новые гости несколько поправили его неловкое положение. Завидев их, он привстал, любезно кивнул издали головой генералу, подал знак, чтобы не прерывали чтения, а сам успел отретироваться за кресла, где, облокотясь левою рукой на спинку, продолжал слушать балладу уже, так сказать, в более удобном и не в таком «смешном» положении, как сидя в креслах. С своей стороны, Лизавета Прокофьевна повелительным жестом махнула два раза входившим, чтоб они остановились. Князь, между прочим, слишком интересовался новым своим гостем, сопровождавшим генерала; он ясно угадал в нем Евгения Павловича Радомского, о котором уже много слышал и не раз думал. Его сбивало одно только штатское платье его; он слышал, что Евгений Павлович военный. Насмешливая улыбка бродила на губах нового гостя во всё время чтения стихов, как будто и он уже слышал кое-что про «рыцаря бедного».

«Может быть, сам и выдумал», – подумал князь про себя.

Но совсем другое было с Аглаей. Всю первоначальную аффектацию и напыщенность, с которою она выступила читать, она прикрыла такою серьезностью и таким проникновением в дух и смысл поэтического произведения, с таким смыслом произносила каждое слово стихов, с такою высшею простотой проговаривала их, что в конце чтения не только увлекла всеобщее внимание, но передачей высокого духа баллады как бы и оправдала отчасти ту усиленную аффектированную важность, с которою она так торжественно вышла на средину террасы. В этой важности можно было видеть теперь только безграничность и, пожалуй, даже наивность ее уважения к тому, что она взяла на себя передать. Глаза ее блистали, и легкая, едва заметная судорога вдохновения и восторга раза два прошла по ее прекрасному лицу. Она прочла:

 

Жил на свете рыцарь бедный,

Молчаливый и простой,

С виду сумрачный и бледный,

Духом смелый и прямой.

 

Он имел одно виденье,

Непостижное уму, —

И глубоко впечатленье

В сердце врезалось ему.

 

С той поры, сгорев душою,

Он на женщин не смотрел,

Он до гроба ни с одною

Молвить слова не хотел.

 

Он себе на шею четки

Вместо шарфа навязал,

И с лица стальной решетки

Ни пред кем не подымал.

 

Полон чистою любовью,

Верен сладостной мечте,

А. М. D. своею кровью

Начертал он на щите.

 

И в пустынях Палестины,

Между тем как по скалам

Мчались в битву паладины,

Именуя громко дам,

 

Lumen coeli, sancta Rosa![17]

Восклицал он, дик и рьян,

И как гром его угроза

Поражала мусульман…

 

Возвратясь в свой замок дальний,

Жил он, строго заключен,

Всё безмолвный, всё печальный,

Как безумец умер он.

 

Припоминая потом всю эту минуту, князь долго в чрезвычайном смущении мучился одним неразрешимым для него вопросом: как можно было соединить такое истинное, прекрасное чувство с такою явною и злобною насмешкой? Что была насмешка, в том он не сомневался; он ясно это понял и имел на то причины: во время чтения Аглая позволила себе переменить буквы А. М. D. в буквы Н. Ф. Б. Что тут была не ошибка и не ослышка с его стороны – в том он сомневаться не мог (впоследствии это было доказано). Во всяком случае выходка Аглаи, – конечно, шутка, хоть слишком резкая и легкомысленная, – была преднамеренная. О «рыцаре бедном» все говорили (и «смеялись») еще месяц назад. А между тем, как ни припоминал потом князь, выходило, что Аглая произнесла эти буквы не только без всякого вида шутки, или какой-нибудь усмешки, или даже какого-нибудь напирания на эти буквы, чтобы рельефнее выдать их затаенный смысл, но, напротив, с такою неизменною серьезностью, с такою невинною и наивною простотой, что можно было подумать, что эти самые буквы и были в балладе, и что так было в книге напечатано. Что-то тяжелое и неприятное как бы уязвило князя. Лизавета Прокофьевна, конечно, не поняла и не заметила ни подмены букв, ни намека. Генерал Иван Федорович понял только, что декламировали стихи. Из остальных слушателей очень многие поняли и удивились и смелости выходки, и намерению, но смолчали и старались не показывать виду. Но Евгений Павлович (князь даже об заклад готов был побиться) не только понял, но даже старался и вид показать, что понял: он слишком насмешливо улыбнулся.

– Экая прелесть какая! – воскликнула генеральша в истинном упоении, только что кончилось чтение. – Чьи стихи?

– Пушкина, maman, не стыдите нас, это совестно! – воскликнула Аделаида.

– Да с вами и не такой еще дурой сделаешься! – горько отозвалась Лизавета Прокофьевна. – Срам! Сейчас, как придем, подайте мне эти стихи Пушкина!

– Да у нас, кажется, совсем нет Пушкина.

– С незапамятных времен, – прибавила Александра, – два какие-то растрепанные тома валяются.

– Тотчас же послать купить в город, Федора иль Алексея, с первым поездом, – лучше Алексея. Аглая, поди сюда! Поцелуй меня, ты прекрасно прочла, но – если ты искренно прочла, – прибавила она почти шепотом, – то я о тебе жалею; если ты в насмешку ему прочла, то я твои чувства не одобряю, так что во всяком случае лучше бы было и совсем не читать. Понимаешь? Ступай, сударыня, я еще с тобой поговорю, а мы тут засиделись.

Между тем князь здоровался с генералом Иваном Федоровичем, а генерал представлял ему Евгения Павловича Радомского.

– На дороге захватил, он только что с поездом; узнал, что я сюда и все наши тут…

– Узнал, что и вы тут, – перебил Евгений Павлович, – и так как давно уж и непременно предположил себе искать не только вашего знакомства, но и вашей дружбы, то и не хотел терять времени. Вы нездоровы? Я сейчас только узнал…

– Совсем здоров и очень рад вас узнать, много слышал и даже говорил о вас с князем Щ., – ответил Лев Николаевич, подавая руку.

Взаимные вежливости были произнесены, оба пожали друг другу руку и пристально заглянули друг другу в глаза. В один миг разговор сделался общим. Князь заметил (а он замечал теперь всё быстро и жадно и даже, может, и то, чего совсем не было), что штатское платье Евгения Павловича производило всеобщее и какое-то необыкновенно сильное удивление, до того, что даже все остальные впечатления на время забылись и изгладились. Можно было подумать, что в этой перемене костюма заключалось что-то особенно важное. Аделаида и Александра с недоумением расспрашивали Евгения Павловича. Князь Щ., его родственник, даже с большим беспокойством; генерал говорил почти с волнением. Одна Аглая любопытно, но совершенно спокойно поглядела с минуту на Евгения Павловича, как бы желая только сравнить, военное или штатское платье ему более к лицу, но чрез минуту отворотилась и уже не глядела на него более. Лизавета Прокофьевна тоже ни о чем не захотела спрашивать, хотя, может быть, и она несколько беспокоилась. Князю показалось, что Евгений Павлович как будто у ней не в милости.

– Удивил, изумил! – твердил Иван Федорович в ответ на все вопросы. – Я верить не хотел, когда еще давеча его в Петербурге встретил. И зачем так вдруг, вот задача? Сам первым делом кричит, что не надо стулья ломать.

Из поднявшихся разговоров оказалось, что Евгений Павлович возвещал об этой отставке уже давным-давно; но каждый раз говорил так несерьезно, что и поверить ему было нельзя. Да он и о серьезных-то вещах говорил всегда с таким шутливым видом, что никак его разобрать нельзя, особенно если сам захочет, чтобы не разобрали.

– Я ведь на время, на несколько месяцев, самое большее год в отставке пробуду, – смеялся Радомский.

– Да надобности нет никакой, сколько я по крайней мере знаю ваши дела, – всё еще горячился генерал.

– А поместья объехать? Сами советовали; а я и за границу к тому же хочу…

Разговор, впрочем, скоро переменился; но слишком особенное и всё еще продолжавшееся беспокойство все-таки выходило, по мнению наблюдавшего князя, из мерки, и что-то тут, наверно, было особенное.

– Значит, «бедный рыцарь» опять на сцене? – спросил было Евгений Павлович, подходя к Аглае.

К изумлению князя, та оглядела его в недоумении и вопросительно, точно хотела дать ему знать, что и речи между ними о «рыцаре бедном» быть не могло и что она даже не понимает вопроса.

– Да поздно, поздно теперь в город посылать за Пушкиным, поздно! – спорил Коля с Лизаветой Прокофьевной, выбиваясь изо всех сил, – три тысячи раз говорю вам: поздно.

– Да, действительно, посылать теперь в город поздно, – подвернулся и тут Евгений Павлович, поскорее оставляя Аглаю, – я думаю, что и лавки в Петербурге заперты, девятый час, – подтвердил он, вынимая часы.

– Столько ждали, не хватились, можно до завтра перетерпеть, – ввернула Аделаида.

– Да и неприлично, – прибавил Коля, – великосветским людям очень-то литературой интересоваться. Спросите у Евгения Павлыча. Гораздо приличнее желтым шарабаном с красными колесами.

– Опять вы из книжки, Коля, – заметила Аделаида.

– Да он иначе и не говорит, как из книжек, – подхватил Евгений Павлович, – целыми фразами из критических обозрений выражается. Я давно имею удовольствие знать разговор Николая Ардалионовича, но на этот раз он говорит не из книжки. Николай Ардалионович явно намекает на мой желтый шарабан с красными колесами. Только я уж его променял, вы опоздали.

Князь прислушивался к тому, что говорил Радомский… Ему показалось, что он держит себя прекрасно, скромно, весело, и особенно понравилось, что он с таким совершенным равенством и по-дружески говорит с задиравшим его Колей.

– Что это? – обратилась Лизавета Прокофьевна к Вере, дочери Лебедева, которая стояла пред ней с несколькими книгами в руках, большого формата, превосходно переплетенными и почти новыми.

– Пушкин, – сказала Вера. – Наш Пушкин. Папаша велел мне вам поднести.

– Как так? Как это можно? – удивилась Лизавета Прокофьевна.

– Не в подарок, не в подарок! Не посмел бы! – выскочил из-за плеча дочери Лебедев. – За свою цену-с. Это собственный, семейный, фамильный наш Пушкин, издание Анненкова, которое теперь и найти нельзя, – за свою цену-с. Подношу с благоговением, желая продать и тем утолить благородное нетерпение благороднейших литературных чувств вашего превосходительства.

– А, продаешь, так и спасибо. Своего не потеряешь небось; только не кривляйся, пожалуйста, батюшка. Слышала я о тебе, ты, говорят, преначитанный, когда-нибудь потолкуем; сам, что ли, снесешь ко мне?

– С благоговением и… почтительностью! – кривлялся необыкновенно довольный Лебедев, выхватывая книги у дочери.

– Ну, мне только не растеряй, снеси, хоть и без почтительности, но только с уговором, – прибавила она, пристально его оглядывая, – до порога только и допущу, а принять сегодня тебя не намерена. Дочь Веру присылай хоть сейчас, мне она очень нравится.

– Что же вы про тех-то не скажете? – нетерпеливо обратилась Вера к отцу. – Ведь они, коли так, сами войдут: шуметь начали. Лев Николаевич, – обратилась она к князю, который взял уже свою шляпу, – там к вам давно уже какие-то пришли, четыре человека, ждут у нас и бранятся, да папаша к вам не допускает.

– Какие гости? – спросил князь.

– По делу, говорят, только ведь они такие, что не пустить их теперь, так они и дорогой остановят. Лучше, Лев Николаевич, пустить, а потом уж и с плеч их долой. Их там Гаврила Ардалионович и Птицын уговаривают, не слушаются.

– Сын Павлищева! Сын Павлищева! Не стоит, не стоит! – махал руками Лебедев. – Их и слушать не стоит-с; и беспокоить вам себя, сиятельнейший князь, для них неприлично. Вот-с. Не стоят они того…

– Сын Павлищева! Боже мой! – вскричал князь в чрезвычайном смущении. – Я знаю… но ведь я… я поручил это дело Гавриле Ардалионовичу. Сейчас Гаврила Ардалионович мне говорил…

Но Гаврила Ардалионович вышел уже из комнат на террасу; за ним следовал Птицын. В ближайшей комнате заслышался шум и громкий голос генерала Иволгина, как бы желавшего перекричать несколько голосов. Коля тотчас же побежал на шум.

– Это очень интересно! – заметил вслух Евгений Павлович.

«Стало быть, знает дело!» – подумал князь.

– Какой сын Павлищева? И… какой может быть сын Павлищева? – с недоумением спрашивал генерал Иван Федорович, с любопытством оглядывая все лица и с удивлением замечая, что эта новая история только ему одному неизвестна.

В самом деле, возбуждение и ожидание было всеобщее. Князь глубоко удивился, что такое совершенно личное дело его уже успело так сильно всех здесь заинтересовать.

– Это будет очень хорошо, если вы сейчас же и сами это дело окончите, – сказала Аглая, с какою-то особенною серьезностию подходя к князю, – а нам всем позволите быть вашими свидетелями. Вас хотят замарать, князь, вам надо торжественно оправдать себя, и я заранее ужасно рада за вас.

– Я тоже хочу, чтобы кончилась наконец эта гнусная претензия, – вскричала генеральша, – хорошенько их, князь, не щади! Мне уши этим делом прожужжали, и я много крови из-за тебя испортила. Да и поглядеть любопытно. Позови их, а мы сядем. Аглая хорошо придумала. Вы об этом что-нибудь слышали, князь? – обратилась она к князю Щ.

– Конечно, слышал, у вас же. Но мне особенно на этих молодых людей поглядеть хочется, – ответил князь Щ.

– Это самые и есть нигилисты, что ли?

– Нет-с, они не то чтобы нигилисты, – шагнул вперед Лебедев, который тоже чуть не трясся от волнения, – это другие-с, особенные, мой племянник говорил, что они дальше нигилистов ушли-с. Вы напрасно думаете их вашим свидетельством сконфузить, ваше превосходительство; они не сконфузятся-с. Нигилисты все-таки иногда народ сведущий, даже ученый, а эти – дальше пошли-с, потому что прежде всего деловые-с. Это, собственно, некоторое последствие нигилизма, но не прямым путем, а понаслышке и косвенно, и не в статейке какой-нибудь журнальной заявляют себя, а уж прямо на деле-с; не о бессмысленности, например, какого-нибудь там Пушкина дело идет, и не насчет, например, необходимости распадения на части России; нет-с, а теперь уже считается прямо за право, что если очень чего-нибудь захочется, то уж ни пред какими преградами не останавливаться, хотя бы пришлось укокошить при этом восемь персон-с. Но, князь, я все-таки вам не советовал бы…

Но князь уже шел отворять дверь гостям.

– Вы клевещете, Лебедев, – проговорил он, улыбаясь, – вас очень огорчил ваш племянник. Не верьте ему, Лизавета Прокофьевна. Уверяю вас, что Горские и Даниловы только случаи, а эти только… ошибаются… Только мне бы не хотелось здесь, при всех. Извините, Лизавета Прокофьевна, они войдут, я их вам покажу, а потом уведу. Пожалуйте, господа!

Его скорее беспокоила другая мучительная для него мысль. Ему мерещилось: уж не подведено ли кем это дело теперь, именно к этому часу и времени, заранее, именно к этим свидетелям и, может быть, для ожидаемого срама его, а не торжества? Но ему слишком грустно было за свою «чудовищную и злобную мнительность». Он умер бы, кажется, если бы кто-нибудь узнал, что у него такая мысль на уме, и в ту минуту, как вошли его новые гости, он искренно готов был считать себя, из всех, которые были кругом его, последним из последних в нравственном отношении.

Вошло пять человек, четыре человека новых гостей и пятый вслед за ними генерал Иволгин, разгоряченный, в волнении и в сильнейшем припадке красноречия. «Этот-то за меня непременно!» – с улыбкой подумал князь. Коля проскользнул вместе со всеми: он горячо говорил с Ипполитом, бывшим в числе посетителей; Ипполит слушал и усмехался.

Князь рассадил гостей. Все они были такой молоденький, такой даже несовершеннолетний народ, что можно было подивиться и случаю и всей происшедшей от него церемонии. Иван Федорович Епанчин, например, ничего не знавший и не понимавший в этом «новом деле», даже вознегодовал, смотря на такую юность, и наверно как-нибудь протестовал бы, если бы не остановила его странная для него горячность его супруги к партикулярным интересам князя. Он, впрочем, остался отчасти из любопытства, отчасти по доброте сердца, надеясь даже помочь и во всяком случае пригодиться авторитетом; но поклон ему издали вошедшего генерала Иволгина привел его снова в негодование; он нахмурился и решился упорно молчать.

В числе четырех молоденьких посетителей один, впрочем, был лет тридцати, отставной «поручик из рогожинской компании, боксер и сам дававший по пятнадцати целковых просителям». Угадывалось, что он сопровождает остальных для куража, в качестве искреннего друга и, буде окажется надобность, для поддержки. Между остальными же первое место и первую роль занимал тот, за которым числилось название «сына Павлищева», хоть он и рекомендовался Антипом Бурдовским. Это был молодой человек, бедно и неряшливо одетый, в сюртуке, с засаленными до зеркального лоску рукавами, с жирною, застегнутою доверху жилеткой, с исчезнувшим куда-то бельем, с черным шелковым замасленным донельзя и скатанным в жгут шарфом, с немытыми руками, с чрезвычайно угреватым лицом, белокурый и, если можно так выразиться, с невинно-нахальным взглядом. Он был не низкого роста, худощавый, лет двадцати двух. Ни малейшей иронии, ни малейшей рефлексии не выражалось в лице его; напротив, полное, тупое упоение собственным правом и в то же время нечто доходившее до странной и беспрерывной потребности быть и чувствовать себя постоянно обиженным. Говорил он с волнением, торопясь и запинаясь, как будто не совсем выговаривая слова, точно был косноязычный или даже иностранец, хотя, впрочем, был происхождения совершенно русского.


Дата добавления: 2015-07-08; просмотров: 302 | Нарушение авторских прав


Читайте в этой же книге: Часть вторая 14 страница | Часть вторая 15 страница | Часть вторая 16 страница | Часть вторая 20 страница | Часть вторая 21 страница | Часть вторая 22 страница | Часть вторая 23 страница | Часть третья 5 страница | Часть третья 6 страница |
<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Часть вторая 17 страница| Часть вторая 19 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.026 сек.)