Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Мой отец - художник Леонид Круль 4 страница

Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

Но вернемся к отцовским письмам.

 

“Здравствуй, дорогая сестричка Нина! Привет тебе с Академички. Ну вот и уже почти прошли два месяца, ос­талось две с лишним недели. Мы все считаем по баням, осталось три бани. А сейчас бани пошли как будто через день, так быстро идет время, что просто ужас. Погода такая же, как и у вас в Нарофоминске. Дождей пока нет, так, бывают, но быстро и редко. Уже наступает осень, желтеть начало здорово, жаль, конечно, что как раз на­ступит красивое время, но придется уезжать...

...Скоро ведь комиссия, а я еще мало что сделал, вернее, много, а показыватьмало. Все что-то не нравится. Видно, сказывается время, когда я 15 лет занимался мозаикой, а это ведь искусство, которое нужно делать беспре­рывно. А что сделаешь между мозаикой!? Так что порою бывает очень трудно, смотришь, все кругом пишут, до­вольные, хорошо ли, плохо ли, а все довольны. А я все не могу, все нервничаю, рву, переписываю..."

"...И сейчас в мастерской у меня много работ, начал опять писать масляными красками, получается хорошо, никто не верит, что я так хорошо пишу. Только что были два художника, хвалили мои работы, пишу уже большие картины, пейзажи. Пишу, мучаюсь, а когда кончу, то и не верю, что я это сделал...".

 

Мало, до обидного мало занимался мой отец настоящим искусством. Обладая от природы поразительно острым ху­дожническим зрением и возвышенно-беспокойной душой, он тем не менее всю свою бесконечную энергию растратил, распылил на проходящие, мелкие, незначащие дела и рабо­ты, которые с успехом мог бы сделать любой простой офор­митель. А отцу с его талантом и ощущением жизни следова­ло бы писать, писать и писать забросив все и сосредоточив­шись на самом главном деле, для чего и создал его Господь - живописи маслом. Временами, кажется, отец понимал это и тогда настигало его острое сожаление об уходящем в пус­тоту, стремительно сокращающемся времени, смятение ов­ладевало душой и он тяжело страдал, не умея уже ничего поправить или изменить в своей жизни, словно и не его эта жизнь была вовсе. У него все чаще случались запои - от безысходности и отчаяния, но перевернуть свою жизнь, пе­реписать ее набело, не хватало мужества. А ведь как он на­чинал! По свидетельству Ахмата Лутфуллина, известного башкирского художника, в училище Леонид Круль подавал яркие надежды и был одним из самых способных учеников, это подтверждают и другие художники, которые учились вместе с ним - Назаров, Домашников. (Думаю, это под­твердил бы и Александр Пантелеев, прекрасный художник и замечательный человек. Долгие годы Круля и Пантелеева связывала теплая и искренняя дружба, несмотря на то, что их творческие стили были совсем различны - Пантелеева тянуло к авангардной живописи, а Круль продолжал идти по пути традиционного реалистического пейзажа).

Но словно споря с судьбой, бросая ей безрассудный вы­зов, отец сразу после училища идет в школу работать учи­телем рисования и черчения, лишь через какое-то время возвращаясь опять к искусству. Зачем? Разве от этого креп­нет талант, кто его гнал прочь от любимого дела или так уж прижало безденежье, что и не вздохнуть? Да нет же, и сам он прекрасно понимал это. Вот выдержка из его письма за 1955 год.

 

"Здравствуй, дорогая сестрица Нина! О, как же давно я тебе ничего не писал, не давал о себе вести. У нас большие новости! Во-первых, я из школы ушел, представь себе, ушел. И какое я преступление делал, и для себя, и для сво­его кармана. Вот был шутом гороховым, честное слово! Работаю сейчас в Башхудожнике, красота, мама довольна, ей теперь помогаю ежемесячно и аккуратно. Затем, жена тоже довольна, так как тоже начали обзаводиться оде­жонкой (ребятишками, как ты уже знаешь обзавелись). Я работаю с 8 ч. до 1 ч. дня, с выработки получаю 1500, иной раз и 2000 руб. в месяц. Сколько сам заработаешь, пишу портреты вождей и всякие картины, вообще какой будет заказ. Остальное время с 1 ч. дня - мое, сколько угодно и что угодно делаешь. Красота!.."

Отец проработал в Башкирском отделении Художествен­ного фонда РСФСР (Башхудожнике) свыше тридцати лет, всегда неутомимо и с азартом, увлеченно, всего себя без ос­татка отдавая порученному делу. Но почему-то выходило так, что одних художников ожидали почетные и высокооп­лачиваемые творческие заказы, а другие (в их числе и отец) вынуждены были довольствоваться второстепенными, подчас чисто оформительскими работами. В таких условиях трудно было рассчитывать на какое-либо серьезное творческое со­вершенствование, техника живописи требовала постоянного и ежедневного труда — а если нет времени, сил, средств (холста, кистей, красок) - самого необходимого? И отец сник, не умея расталкивать локтями более удачливых и рас­торопных конкурентов и не найдя в душе достаточно муже­ства и терпения работать на два фронта. Странно - его, энергичного и напористого в деле, но скромного и всегда ту­шевавшегося, когда речь заходила о его собственном твор­честве, потихоньку оттеснили на второй план в общем-то такие же, как и он сам, художники, товарищи по работе. Что делать? - шла непрерывная и непримиримая борьба не на жизнь, а на смерть, ибо получить престижный заказ на портрет или пейзаж означало реальную возможность сохра­нить себя как художника, хоть как-нибудь выжить в этом насквозь пропитанном ложью и лицемерием официозном мире. Отцу же была неприятна вся эта далекая от настоя­щего искусства возня и он, как мне теперь кажется, добро­вольно ушел со сцены, предоставив другим, более лояльным и предприимчивым, приукрашивать и поддерживать шаткие основы соцреализма. Ему претило расписывать "дубовые", застывшие в непобедимом величии, портреты героев труда - сталеваров, шахтеров, доярок, космонавтов - он не умел и не хотел воспевать показную дружбу народов, для чего в пейзажи необходимо было включать соответствующую атри­бутику, по-прежнему отец, невзирая ни на что, упрямо про­должил писать свои маленькие (60x80 сантиметров), "непрестижные" этюдики, сознавая, что на выставку они не попадут и останутся пылиться в мастерской, но иначе не мог. Такова была его художническая натура.

Тем не менее в фонде отца любили. Многим нравился его открытый, доброжелательный характер, его простодушие, отходчивый, хотя и неуравновешенный нрав. Не последнюю роль здесь играло и то обстоятельство, что отец был незаме­нимым компаньоном и весельчаком.

Руководство же фонда относилось к нему с недоверием и даже опаской. Да что там говорить — директор Мухтаров и парторг Платонов питали к отцу плохо скрываемую нена­висть. Мало того, что отец, не стесняясь в выражениях, вез­де и всюду выражал свое несогласие с "политикой партии и правительства", чем привлекал к себе нездоровое внимание - цепкий, с ходу вникающий в любые, самые сложные бух­галтерские расчеты, при помощи которых сочинялись много­численные и весьма гибкие расценки на творческие заказы, не терпящий даже малейшей фальши, он разгадал закулис­ные махинации кучки карьеристов и навсегда стал их за­клятым врагом. Позже, работая в комитете народного конт­роля, он обнаружил множество приписок, посредством кото­рых эти люди "зарабатывали" свой хлеб с маслом. Возму­щению его не было предела — он кипел, приходя домой, его трясло и он не мог понять, почему этих людей до сих пор не посадили? Они же мошенники, запустили руку в карман го­сударства и преспокойно существуют за его счет. Никаких объяснений он не принимал и шел напролом, чем значи­тельно испортил отношения с коллегами по работе.

В середине восьмидесятых, когда резко подуло набираю­щим силу ветром перестройки и деятельностью Худфонда заинтересовалась прокуратура, журналы ведения договоров куда-то пропали, Мухтарова спрятали в психушке, выдавая его за сумасшедшего, и наказывать стало некого.

 

Как-то в шестидесятые годы, гуляя по заснеженным улицам притихшего города с Сергеем Литвиновым, худож­ником, с которым привелось бок о бок проработать не один десяток лет, отец вдруг замирал, как вкопанный, и, забы­вая на мгновение про надоедливые скользкие костыли, уст­ремлял свой восхищенно-благодарный взгляд, на чудом со­хранившиеся чугунные кружева дверей, деревянную, наив­но-замысловатую резьбу оконных наличников. Настойчиво, с жаром и вдохновенно, он разъяснял внимательному собе­седнику уходящую, сокровенную красоту старинных город­ских домов и тогда Сергей Александрович в порыве вос­клицал:

"Ленька! Тебя же родил город и ты должен вернуть долг. Пиши! Эти улицы, наличники, резьбу! Пиши, у тебя получится..."

Но отец не слышал, он был уже далеко впереди, подчи­няясь одному ему ведомому непрекращающемуся движению, и только зимние звезды, молчаливые и суровые, безмолвно глядели ему вслед.

Бог ведает, что творилось в его душе, навсегда оставшей­ся для меня таинственной и необъятной, непредсказуемой и до боли любимой.

 

- VII –

 

Писать о последних годах жизни отца горько и тяжело - он как-то внезапно переменился, потеряв прежний привыч­ный облик, и неожиданно для всех вдруг ушел, провалился, безнадежно канул в младенчество, откуда так и не смог вы­браться. Овладевшее им безумие сделало его неуправляе­мым и беспомощным, жалким - он разучился ходить на ко­стылях и ползал судорожно по полу, сбивая в кровь колени, плакал, что его не кормят, не дают вдоволь хлеба, бесперестанно кутался во все теплое, жалуясь, что замерзает. Толь­ко сильнодействующие средства, прописанные врачом, на­сильно успокаивали его, вталкивая в беспробудный сон и отец, подавленный, засыпал.

Глядеть на него было нестерпимо больно.

Помню, я пришел к нему в мастерскую, долго стучал в дверь и в окно, не находя ответа, и собрался было уходить, как сквозь пыльное окно с тревогой увидел отца - словно в забытьи, он на четвереньках полз на мой голос, к окну. Все происходило как в замедленной съемке. Я попросил его от­крыть дверь, он смотрел на меня и не слышал, я еще раз настойчиво повторил просьбу, невольно повышая голос, он, казалось, не понимал и что-то бормотал, что его заперли, ключ не оставили, и он не может выйти, а дома нет хлеба и нечего есть. Речь его была заторможена, он словно застав­лял себя говорить, с трудом выдавливая обычные и простые слова. Наконец, он как будто понял меня и пополз ко вход­ной двери. Прошло десять, пятнадцать минут, он все не воз­вращался. Когда же он снова появился перед окном, знака­ми объясняя, что дверь не поддается, так как заперта, я крикнул, нет ли у него отвертки. Не доверяя отцу, я решил сам открыть дверь, для чего необходимо было отодвинуть щеколду замка. Не вполне понимая, что от него хотят, отец протягивал мне поочередно разные предметы, лежащие ря­дом с ним, пока не нашел то, что нужно. Когда мне все же удалось открыть дверь и проникнуть в мастерскую, я при­стально разглядел отца и с ужасом догадался, что творится с ним и почему он не способен управлять собой. Не могу за­быть его пораженный безумием, немигающе-горящий взгляд, растерянный и вопрошающий: - "Что же со мной происходит? Где я? Зачем все это? Я ничего не понимаю...".

Оставлять его одного в таком состоянии было опасно и так как Света, жена отца, жила в Мишкино и появлялась в мастерской наездами, Володя договорился положить отца в психиатрическую лечебницу. Другого выхода не было, мы надеялись, что отцу станет лучше, регулярный уход и вра­чебный присмотр поправят его надорванную психику. Я ве­рил, что произойдет чудо и отец встанет, как это бывало не раз, и я снова увижу его здоровым и жизнерадостным, он бодро улыбнется и спросит меня: - Ну, как дела, Серёнька!? Все куксишься? Брось, все наладится, жизнь - пре­красная штука...".

 

Ничего подобного не произошло. Болезнь зашла слишком далеко и вмешательство врачей уже не помогало. Отец без движения лежал на больничной койке, небритое лицо порос­ло белыми длинными волосами и поражало необычной кра­сотой и величавостью. Повсюду по палате молча и угрюмо ходили люди в пижамах с застывшими масками на лицах, их механическая, бестолковая ходьба, неестественно яркий свет под высоким потолком, мертвенная тишина, лишь кое-где прерываемая настороженным шепотом, рождали в душе невеселые ощущения. Всякий раз, приходя к отцу, я заста­вал его другим, непохожим, какая-то очередная, непонятная мысль преследовала его, не оставляя в покое и мучая измо­жденное сознание. То он садился на кровати, сбрасывая одеяло и вглядываясь в никуда воспаленным диким взором, торопливо рассказывая, что его не пускают на улицу, не возвращают одежду, а ему нужно идти, у него сегодня сове­щание, придут архитекторы, художники, то озираясь по сто­ронам, вдруг наоборот, прятался под то же одеяло, и оттуда шепотом жаловался, что у него все украли и что никому нельзя доверять - кругом все сумасшедшие! Однажды он зашелся в безутешном плаче, повторяя непрестанно, что любит всех нас и всегда любил, что мы для него самые лю­бимые и дорогие, потом вдруг спросил бумагу и ручку, что-бы записать мой адрес. Он боялся, что я уйду и он меня больше не увидит. Память отказывалась ему подчиняться и он забывал обо всем на свете - какое сегодня число, сколь­ко ему лет и что он ел сегодня на завтрак, и оттого страх и подозрительность, неверие стали неотъемлемыми спутника­ми его новой жизни (одним из симптомов его неизлечимой болезни был обширный склероз сосудов головного мозга). Я успокаивал его, гладил его дрожащую руку, говорил ласко­вые слова и он понемногу затихал, засыпая и погружаясь в неотвязную бессознательную дрему, в которой и провел большую часть своего больничного времени.

Какая дикая нелепость - отец в сумасшедшем доме! Ни­когда, ни в каком страшном сне я и представить себе не мог, что это может случиться, что это вообще возможно! Видимо, так было угодно Господу - провести отца через последнее и самое тяжелое испытание - испытание безуми­ем. Но почему, за что, разве мало он страдал, он, с детских лет осужденный на постылые костыли, мучимый неизбывной невозможностью быть как все — здоровым и ловким, креп­ким, и, главное, иметь обе ноги. Неужели только за то, что не смирился с участью инвалида и дерзнул сам устроить свою судьбу? Не знаю, да и кто это может знать. Я же ду­маю о другом - определив младшего сына в специальную музыкальную школу, где Янек учился и жил на интернат­ских условиях, и обеспокоенный его дальнейшей судьбой, отец задумал невозможное - решить для Янека жилищный вопрос, как в свое время он решил этот вопрос для нас. В течение многих последних лет, забывая о творчестве и здо­ровье, продолжая жить в недопустимой для длительного проживания мастерской (повышенная влажность сделала Янека больным хроническим гайморитом), отец отчаянно и из последних сил обивал пороги различных высоких инстан­ций. И достал, добыл-таки желанную квартиру, переступив при этом через себя, через свою психику, перечеркнул всю свою оставшуюся жизнь. Чего стоила ему эта последняя квартира, каких адских и нечеловеческих усилий, знает только он один. Сам я в это никогда не верил и часто скло­нял его отказаться от бесплодных, как мне казалось, попы­ток и вплотную заняться творчеством, пока еще есть время и силы. Но отец был непримирим. Думаю, что именно это обстоятельство окончательно добило его, ввергнув в то со­стояние, от которого он так и не сумел избавиться.

Отец пролежал в больнице почти целый год в безнадеж­ном состоянии. После многократных просьб и требований лечащего врача мы были вынуждены отвезти его назад в мастерскую. Спустя некоторое время, через два-три месяца, по получении ордера Светлана перевезла его в новую квар­тиру, но отцу квартира была уже не нужна. Ему вообще ни­чего не было нужно, кроме еды и тепла, которые требовало продолжавшее жить по привычке тело. Сознание же его на­всегда погрузилось в необъяснимую и безвозвратную темно­ту, откуда когда-то появились мы все.

 

 

* * *

 

 

Я люблю вечерами бродить по родному городу, когда су­мерки окутывают его, превращая знакомые очертания улиц и домов в причудливые и таинственные сочетания, перепле­тения углов, линий, квадратов и иных невообразимых фи­гур, которые, то пропадая, то выныривая из сгустившейся темноты, прекрасно снимают накопившуюся усталость. Но­ги сами приводят меня к местам, где я вырос, где прошло мое детство и школьные годы, где осталась частичка моей души. И вот я снова на улице Маркса, возле желтого пяти­этажного дома номер 32.

Как все переменилось! Ничто не напоминает уже того буйно цветущего палисадника, что красивой зеленой стеной удачно загораживал дом от уличного шума и пыли и где мы мальчишками так любили играть в прятки теплыми летними вечерами, замирая от страха и восторга. Все буднично и пу­сто, а когда-то было загадочно и интересно, куда-то звало и манило, обещая новый и неведомый прекрасный мир. Те­перь и не вспомнить, о чем мечтали, куда стремились, кем хотели стать - все промелькнуло и пропало, словно и не было. А между тем все это осталось в нас и никуда не де­лось, просто мы об этом забыли. Я звоню, мне открывают и я прохожу в комнаты. Обста­новка в доме другая, не та, что раньше, незнакомая - со времени смерти матери здесь живет мой брат и все носит теперь его отпечаток. Из старой мебели сохранились только нестареющий обеденный стол чешского производства, низ­кий, желтого дерева шифоньер с зеркалом, несколько стуль­ев и отцовский стеллаж, заполненный, правда, уже совсем другими книгами. Все подновлено и выглядит нарядно и свежо. Верно говорят, новая мебель — новый дух. Думается и вспоминается уже по-другому, хотя стены вроде те же и комнаты на тех же местах, что и раньше.

Внутренний двор тоже основательно переменился, его и не узнать, будто и не здесь прошло, пробежало наше благо­словенное детство. Только стройная береза, крепкая и высо­кая, время от времени будоражит память, напоминая, что и мы когда-то были тут, гоняли по асфальту в футбол, бегали в догонялки, кидались наспех слепленными снежками и от­чаянно возились на сапун-горе, высившейся каждую зиму посреди двора.

Эту березу неказистым саженцем посадили при нас в ше­стидесятые годы и теперь всякий раз, когда я прохожу по двору, я кидаю на нее торопливый и нежный взгляд.

Сколько воды утекло, страшно подумать! Прежняя детво­ра давно выросла, у всех семьи, дети, бесконечные заботы о хлебе насущном и уже никому ни до кого нет дела, все по­тонуло, пропало в круговерти дней. Случайные встречи на время соединят старых приятелей, промелькнет все как во сне, и снова долгая, нескончаемая разлука, ставшая уже ес­тественной и привычной и сделавшая нас чужими людьми не способными понять и сопереживать друг другу.

Погасло и закатилось солнце моей жизни - мой отец уже давно не пишет картин, не ездит, как прежде, на этюды, не замешивает ярких красок на полинявшей палитре, не натя­гивает свежий холст на подрамник и давно уже не ведем мы с ним жарких, нетерпеливых бесед об искусстве. А меня все тянет заглянуть в маленькую комнату, туда, где прежде сто­ял высокий раскидистый мольберт, остро пахло растворите­лем и масляными красками и где все было так интересно и увлекательно. Именно здесь я приобщился к музыке, кото­рая сопровождает меня всю жизнь и ставшей навечно моим решением и наградой. Отсюда я родом, здесь мои корни, здесь жил мой отец, удивительной и редкой души человек, одаренный живописец и неиссякаемый правдолюбец. Сюда приходили художники, музыканты, писатели, все кипело, бурлило варилось в общем котле высоких чувств, идеи и переживаний и среди всего этого, неизменно в центре, мои горячо любимый человек, мой отец, Леонид Янович Круль, передавший мне самое дорогое, что может передать отец, - свою душу. И я смотрю на изменившийся мир его глазами, думаю его мыслями, говорю его словами и мне кажется, что отец всегда со мной и ничто не сможет разлучить нас, ибо нет на свете силы, могущей отобрать у меня счастливую мечту, которой жил мой отец и которая теперь по праву принадлежит мне.

 

ВМЕСТО ЭПИЛОГА

 

 

- Папа, папочка! Иди скорей сюда, смотри, кто здесь!

Неуклюжий, необыкновенно красивый, мохнатый шмель смешно катается по земле, перебирая лапками и ворчливо сопя, пытаясь перевернуться со спинки на брюшко, которое я сейчас внимательно и с интересом разглядываю, сидя на корточках, хотя и немного издали, ибо знаю, что эти, с виду безобидные и тихие, существа, красота которых обманчива, могут причинять мне боль. Пробую помочь ему встать, тро­гаю осторожно жесткой травинкой и он загудел, зажужжал, зашелестел крылышками, тяжело оторвался от земли и вдруг, словно разглядев своего обидчика, неожиданно быст­ро ринулся на меня. Я в ужасе и с криком падаю и шмель пролетает мимо. Вскакивая в плаче, я бегу через густой, цветущий, бескрайний луг, еще не оправившись от пережи­того, бегу туда, где стоит наша мотоколяска и где неподале­ку на низеньком складном стульчике сидит мой отец и торо­пливо взмахивая кистью, пишет этюд, укрепленный на по­ходном мольберте. Он не слышал моего крика, даже не обернулся, весь с головой уйдя в любимую работу. Задыха­ясь от быстрого бега, я останавливаюсь возле отца, отряхи­ваю штанишки и удивленно-зачарованно смотрю на карти­ну. Как красиво! Как необыкновенно красиво! Какое-то ти­хое, дурманящее спокойствие, разливаясь по всему телу, за­ставляет забыть о том, случилось и я стою, не дыша, чувст­вуя, что во мне что-то происходит, но не в силах пошевель­нуться и боясь спугнуть это хрупкое видение, удивительное и светлое, вдруг возникшее передо мною.

И пусть это только сон, я не откажусь от него, чего бы мне это ни стоило, пусть он продолжается, и продолжается, и продолжается...

 

 


Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 69 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Мой отец - художник Леонид Круль 3 страница| ЕН.00. Математический и общий естественнонаучный цикл

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.012 сек.)